Раздвинули бостонные столы, разбрелись партиями, и гости графа разместились в двух гостиных, диванной и библиотеке. Марья Дмитриевна бранила Шиншина, с которым играла.
– Вот ругать всех умеешь, а догадаться не мог, что тебе с дамы кёровой червей идти надо.
Граф, распустив карты веером, с трудом удерживался от привычки послеобеденного сна и всему смеялся. Молодежь, подстрекаемая графиней, собралась около клавикорд и арфы. Жюли первая, по просьбе всех, сыграла на арфе пьеску с вариациями и вместе с другими девицами стала просить Наташу и Николая, известных своею музыкальностью, спеть что-нибудь. Наташа, к которой обратились прежде других, не соглашалась и не отказывалась.
– Постойте, я попробую, – сказала она, отойдя к другой стороне клавикорд и пробуя свой голос, взяла вполголоса несколько чистых грудных нот, которые неожиданно подействовали на всех. Все замолкли, пока звуки замирали вверху высокой просторной комнаты.
– Можно, можно, – сказала она, весело встряхивая кудрями, которые валились ей на глаза.
Пьер, очень раскрасневшийся после обеда, подошел к ней. Ему хотелось видеть ее поближе и посмотреть, как она будет говорить с ним.
– Отчего же нельзя? – спросил он так просто, как будто они были сто лет знакомы.
– Иногда бывают дни, что голос нехорош, – сказала она и отошла к клавикордам.
– А нынче?
– Отличный, – сказала она, обращаясь к нему с таким восторгом, как будто хвалила чей-нибудь чужой голос.
Пьер, довольный тем, что видел, как она говорит, подошел к Борису, который почти так же нравился ему в этот день, как и Наташа.
– Что за милый ребенок маленькая, черненькая, – сказал он. – Даром, что нехороша.
Пьер находился, после скуки уединения в большом доме отца, в том счастливом состоянии молодого человека, когда всех любишь и видишь во всех людях одно хорошее. Еще за обедом он невольно с петербургской высоты презирал московскую публику. А теперь уже казалось, что здесь только, в Москве, и умеют жить люди, и ему уж думалось, как бы хорошо было, ежели бы он мог каждый день бывать в этом доме, слушать, как поет и как говорит эта маленькая, черненькая, и смотреть на нее.
– Николай, – сказала Наташа, подходя к клавикордам, – что будем петь?
– Хоть «Ключ», – отвечал Николай. Ему, видимо, становилось несносно от пристававшей к нему Жюли, которая думала, что он должен быть слишком счастлив ее вниманием.
– Ну, давайте, давайте. Борис, идите сюда, – закричала Наташа. – А где же Соня? – Она оглянулась и, увидав, что ее друга нет в комнате, побежала за ней.
«Ключ», как называли его у Ростовых, был старинный квартуор, которому научил их музыкальный учитель Димлер. Этот «Ключ» пели обыкновенно Наташа, Соня, Николай и Борис, который, хотя и не имел собственного таланта и голоса, но обладал верным слухом и с свойственною ему во всем точностью и спокойствием мог выучить партию и твердо держал ее. Пока Наташа ушла, стали просить Николая, чтоб он спел что-нибудь один. Он отказывался почти неучтиво и мрачно. Жюли Ахросимова, улыбаясь, подошла к нему.
– Зачем вы напускаете на себя мрачность? – спросила она. – Хотя, я понимаю, для музыки и особенно для пения нужно расположение. У меня то же самое. Бывают минуты…
Николай поморщился и пошел к клавикордам. Прежде чем сесть, он заметил, что Сони нет в комнате, и хотел уйти.
– Николай, не заставляй себя просить, это смешно, – сказала графиня.
– Я не заставляю себя просить, маман, – отвечал Николай и порывистым движением стукнул крышкой, открывая клавикорды, и сел.
Он подумал на минутку и начал песенку Кавелина:
На что, с любезной расставаясь,
На что «прости» ей говорить,
Как будто с жизнью разлучаясь,
Счастливым больше уж не быть?
Не лучше ль просто «до свиданья»,
«До новых радостей» сказать,
И в сих мечтах очарованья
Себя и время забывать?
Голос его был ни хорош, ни дурен, и пел он лениво, как бы исполняя скучную обязанность, но, несмотря на то, в комнате все замолкло, барышни покачивали головами и вздыхали, а Пьер, покрыв свои зубы нежною и слабою улыбкой, которая была особенно смешна на его толстом, полнокровном лице, так и остался до конца песни.
Жюли, закрыв глаза, вздохнула на всю комнату.
Николай пел с тем чувством меры, которого у него так недоставало в жизни и которое в искусстве не приобретается никаким изучением. Он пел с тою легкостью и свободой, которая показывала, что он не трудился, а пел, как говорил. Только когда он запел, он высказался не ребенком, каким он казался в жизни, а человеком, в котором уже шевелились страсти.
Между тем, Наташа, вбежав в Сонину комнату, не нашла там свою подругу, пробежала в детскую, – и там ее не было. Наташа поняла, что Соня была в коридоре на сундуке. Сундук в коридоре был место печалей женского молодого поколения дома Ростовых. Действительно, Соня в своем воздушном розовом платьице, приминая его, лежала ничком на грязной, полосатой няниной перине на сундуке, закрыв лицо пальчиками, навзрыд плакала, подрагивая своими оголенными коричневатыми плечиками. Лицо Наташи, именинное, оживленное целый день и еще более сиявшее теперь при приготовлении к пению, которое всегда производило на нее возбуждающее действие, вдруг померкло. Глаза ее остановились, потом содрогнулась ее широкая, для пенья рожденная шея, углы губ опустились, глаза в одно мгновение увлажнились.
– Соня! что ты?.. Чтo, чтo с тобой? У-у-у!.. – И Наташа, распустив свой крупный рот и сделавшись совершенно дурною, заревела, как ребенок, не зная причины и только оттого, что Соня плакала. Соня хотела поднять голову, хотела отвечать, но не могла и еще больше спряталась. Наташа плакала, присев на синей перине и обнимая друга. Собравшись с силами, Соня приподнялась, начала утирать слезы и рассказывать.
– Николай… едет через неделю, его… бумага… вышла… он сам мне сказал… Да я бы все не плакала… (она показала бумажку, которую держала в руке: то были стихи, написанные Николаем), я бы все не плакала, но ты не можешь… никто не может понять… какая у него душа…
И она опять принялась плакать о том, что душа его была так хороша. Соня чувствовала, что никто, кроме нее, не мог понять всей прелести и высоты, благородства и нежности, – всех лучших добродетелей этой души. И она действительно видела все эти несравненные добродетели, во-первых, потому, что Николай, сам того не зная, показывался ей только одною, самою лучшею, стороной, во-вторых, потому, что она всеми силами души желала видеть в нем одно прекрасное.
– Тебе хорошо… я не завидую… я тебя люблю, и Бориса тоже, – говорила она, собравшись немного с силами, – он милый… для вас нет препятствий. А Николай мне кузен… надобно… сам митрополит… и то нельзя. И потом, ежели маменька (Соня графиню и считала и называла матерью)… она скажет, что я порчу карьеру Николая, у меня нет сердца, что я неблагодарная, а право… вот ей-богу (она перекрестилась)… я так люблю и ее, и всех вас, только Вера одна… За что? Что я ей сделала? Я так благодарна вам, что рада бы всем пожертвовать, да мне нечем…
Соня не могла больше говорить и опять спрятала голову в руках и перине. Наташа начинала успокаиваться, но по лицу ее видно было, что она понимала всю важность горя своего друга.
– Соня! – сказала она вдруг, как будто догадавшись о настоящей причине огорчения кузины. – Верно, Вера с тобой говорила после обеда? Да?
– Да, эти стихи сам Николай написал, а я списала еще другие; она и нашла их у меня на столе и сказала, что покажет их маменьке, и еще говорила, что я неблагодарная, что маменька никогда не позволит ему жениться на мне. А он женится на Жюли. Ты видишь, как она на него смотрит, Наташа? За что?
И опять заплакала она горче прежнего. Наташа приподняла ее, обняла и, улыбаясь сквозь слезы, стала ее успокаивать.
– Соня, ты не верь ей, душенька, не верь. Помнишь, как мы все втроем говорили с Николаем в диванной, помнишь, после ужина? Ведь мы все решили, как будет. Я уже не помню как, но помнишь, как было все хорошо и все можно. Вот дяденьки Шиншина брат женат же на двоюродной сестре, а мы ведь троюродные. И Борис говорил, что это очень можно. Ты знаешь, я ему все сказала. А он такой умный и такой хороший, – говорила Наташа, так же как и Соня в отношении к Николаю, и по тем же причинам чувствуя, что никто в мире, кроме нее, не мог знать всех сокровищ, заключающихся в Борисе… – Ты, Соня, не плачь, голубчик милый, душенька Соня. – И она целовала ее, смеясь. – Вера злая, Бог с ней. А все будет хорошо, и маменьке она не скажет, Николай сам скажет.
И она целовала ее в голову. Соня приподнялась, и котеночек оживился, глазки заблистали, и он готов был, казалось, вот-вот взмахнуть хвостом, вспрыгнуть на мягкие лапки и опять заиграть с клубком, как ему и было прилично.
– Ты думаешь? Право? Ей-бoгу? – сказала она, быстро оправляя платье и прическу.
– Право, ей-богу! – отвечала Наташа, оправляя своему другу под косой выбившуюся прядь жестких волос, и они обе засмеялись. – Ну, пойдем петь «Ключ».
– Пойдем.
Соня, отряхнув пух и спрятав стихи за пазуху к шейке с выступавшими костями груди, легкими, веселыми шагами, с раскрасневшимся лицом побежала вместе с Наташей по коридору в гостиную. Николай допевал еще последний куплет песни. Он увидел Соню, глаза его оживились, на открытом для звуков рте готова была улыбка, голос стал сильнее и выразительнее, и он спел последний куплет еще лучше прежних.
В приятну ночь, при лунном свете,
– пел он, глядя на Соню, и они понимали, как много все это значило – и слова, и улыбка, и песня, хотя, собственно, все это ничего не значило.
В приятну ночь, при лунном свете,
Представить счастливо себе,
Что некто есть еще на свете,
Кто думает и о тебе!
Что и она, рукой прекрасной
По арфе золотой бродя,
Своей гармониею страстной
Зовет к себе, зовет тебя!
Еще день-два, и рай настанет..
Но, ах! твой друг не доживет!
Он пел для одной Сони, но всем стало весело и добро на сердце, когда он кончил и с увлажненными глазами встал от клавикорд.
– Прелестно! Обворожительно! – послышалось со всех сторон.
– Этот романс, – сказала Жюли со вздохом, подходя к нему, – восторг. Я все поняла.
Во время пения Марья Дмитриевна встала из-за стола и остановилась в дверях, чтобы слушать.
– Ай да Николай, – сказала она. – В душу лезет. Поди, поцелуй меня.
О проекте
О подписке