Разговор не клеится. Дамы рассматривают альбом. Илья Кузьмич хвалит Верещагина, но хвалит так, что каждое его слово как бы полито уксусом и желчью неизлечимо больного, неустанно ноющего, как испорченный зуб, самолюбия.
Величественная блондинка тайком мечет на него молнии своих обворожительных глаз, готовая отдать голову на отрез, что час или два тому назад, он позорил такою же ядовитою похвалою за глаза и ближайшего приятеля своего, ее мужа.
Лениво подает реплику один только высокий, видный мужчина средних лет, с зачесанными назад, без пробора, волосами, которым он хотел бы придать вид львиной гривы. Его светлая бородка клинышком носит следы той же тщательной, любовной отделки, которую знатоки ценили в его мастерских изображениях купающихся нимф и неизвестного звания голых девиц, предающихся мечтательности у ручья, кокетливо подкорчивши под себя левую ножку. Художник растянул во всю длину свои мускулистые ноги, одетые в очень изящные серые штаны, удобно откинулся на спинку кресел и щурит свои шустрые глаза, стараясь придать себе тот вид себе на уме, который очень идет к нему и которым он очень ловко умеет маскировать сладострастную дремоту, неизменно одолевающую его, если только он не сидит у своего мольберта против раздетой натурщицы или у обеденного стола. От семинарского своего происхождения этот модный теперь художник-самоучка сохранил только пристрастие к жирной, мучнистой пище и имя Евлампия Максимовича Приснопевского.
Сам хозяин, одевшийся для парада в мешкообразный пиджак, сидит, словно удивляясь сам, как он очутился в подобном обществе? По неловким фразам, которые он считает нужным вклеить порою в ежечасно замирающий и неинтересный для него разговор, по нервному движению, с которым он крутит папиросы из дешевого французского табака и бросает их недокуренными, – видно, что он находится в непривычном для него нервном возбуждении. И оно так плохо идет к его обрубковатой, простой, но смелой и крепкой фигуре. Он нетерпеливо прислушивается к мерному тик-таканию невидимых во мраке часов, которые вдруг как будто натужились, зашипели, и медленно, словно с злорадством, ударили девять…
Серый сеттер с черными пятнами, скрывавшийся в тени под стулом хозяина, поднял голову, прислушался, вытянул передние лапы и громко и протяжно зевнул.
Раздался звонок. Хозяин поспешил отворить и в сенях еще приветствовал входящего, но так, что в тоне, не без оттенка злобного раздражения, слышалось: «Ждал я, брат, вовсе не тебя!».
В комнату влетел порхающий молодой человек и, ослепленный чудовищным рефлектором, тут же споткнулся о низенький пуф, покрытый черным сукном с пестрыми накладными турецкими узорами, занятый Белостоцкою.
– Что вы, Герман! Не успели еще войти, и уже у ног Фанни Львовны! – сострил изобразитель женских телес и сам же залился жирным, негромким смехом, на букву э…
Кстати, замечали ли вы, читатель, что натуры открытые и хищники смеются на букву а, принужденные и хитрые – на и, а смех на э свойствен натурам созерцательным и эпикурейским?..
– Stépan, – заговорила хозяйка с жаром, показывающим, что она рада была всякому поводу для разговора или замечания, – погасил бы ты лучше свой маяк; а то наши гости непременно поломают себе шеи или носы. Да и посмотри samovar: будем чай пить. Monsieur Mikhnéeff может и не прийти; мало ли у него всяких дел.
– Я вам наверное говорю, что придет, – возразил Волков на плохом французском языке, злоупотребляя, по русскому обыкновению, словом absolument[52] и обижаясь, что его обещание доставить великого человека на званый вечер не считается достаточною гарантией.
– Он и мужа должен пгывезти на своем гысаке, – закартавила божественная блондинка с таким выговором, от которого поэтическая атмосфера, окружавшая ее, внезапно переполнилась как бы затхлыми испарениями ростовщического чулана.
Калачев, сопутствуемый сеттером, отправился на лестницу раздувать самовар, который начал было уже загасать, как будто он тоже, назло Волкову, предполагал, что Михнеев не придет, и знал, как и все, что неудавшаяся эта вечеринка собралась только для Михнеева.
– На кой черт Калачеву мог понадобиться Виктор Семенович? – мысленно спрашивал себя каждый из гостей, инстинктивно поворачивая глаза в темный угол, где на низком и широком турецком диване, покрытом пестрым веревочным ковром, в усталой, развинченной позе сидел никому не известный молодой человек, не сказавший ни одного слова с самого начала этого званого вечера.
Не проходило дня без того, чтобы в том или другом углу Парижа кто-нибудь не ждал Михнеева с тем лихорадочным нетерпением, которого не умел скрывать Калачев, не привыкший к светскому общежитию с его ежечасными мелочными стеснениями. Никто не знал за Виктором Семеновичем иной профессии, как всюду быть ожидаемым по очень важным и спешным делам и всюду опаздывать, ссылаясь на другие, тоже очень важные и спешные дела. В эти дела все верили, хотя никто не мог похвастать, чтобы хоть раз, на минуту, ненароком, застал Виктора Семеновича за чем-нибудь, хоть издали смахивающим на дело, на труд, на работу.
Всякий рассуждал: у Михнеева не может не быть очень важных или, по крайней мере, очень крупных дел, если принять во внимание ту размашистость, праздность и роскошь, с которою живет этот человек то в Париже, то в Петербурге, то в Италии, то на водах, не обладая нигде даже и призраком движимого или недвижимого имущества. Последнее выкупное свидетельство – остаток небольшого имения в саратовских или пензенских черноземных степях – спущено им, по собственному признанию, уже давно… Но, с другой стороны, всякий же невольно задавал себе мудреный вопрос – если у Виктора Семеновича могут быть дела, то для каких надобностей и для кого припасено в русском языке название бездельника?
Существуют сферы, в которых грань между делом и бездельем стушевалась, спуталась до того, что ее нелегко различить ни простым, ни вооруженным глазом. Видишь Виктора Семеновича, позевывающего полчаса на представлении «Niniche» или «La femme à papa»[53], или застанешь его порою благодушествующим с гаванскою сигарою в зубах, да уж какие тут дела! А затем совершенно неожиданно узнаешь, что и «Niniche», и «La femme à papa», и забористый pousse-café[54] отозвались в кармане Виктора Семеновича очень уважительным кушем. А так как всякий, скоропостижно являющийся в кармане современного чародея куш непременно изъят же из чьих-нибудь чужих карманов, то ясно становится, что ни в театре, ни за столиком Café Anglais Виктор Семенович вовсе не благодушествовал и не зевал, а обделывал дела, оказывал некоторое воздействие на судьбы современников и потомства.
Каким магическим жезлом или философским камнем обладал этот человек? Какими таинственными процессами он умел обратить – если не в золото, то в банковый билет, в акцию или в чек, – всякую дрянь, всякое обыденное, даже отвлеченное, явление своей и чужой праздной жизни? Над этими вопросами бесполезно и голову ломать, ибо простому смертному не дано постичь этого единственного, ежечасно совершающегося на наших глазах современного чуда. А тот, кто однажды постиг эту тайну мироздания, тотчас же выделился из сонмища простых смертных и стал сам точно таким же чародеем, распростившимся навсегда с сомнениями и вопросами…
Сам Михнеев не любил окружать себя никакою таинственностью. По происхождению – провинциальный барин меньше чем средней руки, он таким и остался на самой вершине своего парижского величия. Он даже не дал себе труда отделиться от тех écoutez и je vous en prie[55] с растяжкою на en, которые служат как бы тавром чистокровного русопета, изъясняющегося по-французски. Его развязность, доходившая до холодности, придавала ему своеобразный колорит и внушала безграничное доверие к нему в сердцах тех немногих высокопоставленных новичков, которых Виктор Семенович удостаивал порою самолично посвящать в тонкости и тайны светской парижской жизни. «Вот человек! – думалось им невольно: – и с Гамбеттой[56] знаком запросто, и может до подробности объяснить, за что братья Перейры[57] состоят друг с другом во вражде, и с какими только актрисами не ночевал!.. Способен, катая вас по Булонскому лесу, концом сигары указать всех, находящихся там в наличности львиц и тигриц и по пальцам перечесть многоязычную рать их деловых и средневековых любовников – и всё это с тою же развязностью, с которою, лет двадцать тому назад, удалым ремонтером[58], он хозяйничал на Ильинской или Коренной[59] ярмарке или побеждал дамские и девичьи сердца на балах саратовского и пензенского дворянского собрания».
Вестник всесветной проституции, литературной и политической, духовной и телесной, «Фигаро», нередко поминая Виктора Семеновича на своих страницах, иначе не называл его как le représentant le plus pittoresque et le plus parfait de la petite colonie des vraix boyars russes à Paris[60].
Особенно с соотечественниками, Михнеев был щедр на признания и откровенности, способный иного поставить в тупик своею непрошенностью. Любил он приободрить какого-нибудь новичка, у которого трескучая мишура показной парижской жизни отшибала, что называется, разум… Легко было, однако же, заметить, что признания Виктора Семеновича вращались исключительно в области прошлого и на текущую деятельность этого чародея проливали только очень косвенный и слабый свет. Правда, северная звезда эта блистала на парижском или, точнее говоря, на всемирном горизонте всего только каких-нибудь два, много три года. Но по тому тону, которым он повествовал о своих минувших подвигах, ясно чувствовалось, что от настоящего они уже отделены целою пропастью.
«Был я, как и вы здесь, новичком, – утешал он одного опешившего соотечественника, – не похвастаю: в голове тоже пошел содом, а выкупные плывут себе, да плывут. Из последних, понимаете, так что скоро уже и уехать будет не на что. Тоска начинает меня сосать… робость перед будущим. До того дошел, что уж руки помышлял на себя наложить… Финал этакий á la Rolla[61]: афинский вечер устроить там какой-нибудь, с кровавою, понимаете, развязкою»…
Рассказчик затягивался сигарою, с несколько картинным движением откидываясь назад, и пускал струю благовонного синеватого дыма.
«Теперь даже смешно вспомнить, а тогда жутко было. Чтобы рассеять эту тоску, суешься еще хуже и туда, и сюда. Театры, рестораны, балы, дерби эти, скáчки их, знаете, в Отейле[62]. В то время на рысистые бега еще тут мода пошла. С выставки остался нам орловский рысачок, по нашему бы совсем из завалящих. А тут у меня Фенуйль приятель был… Ничего себе, сметливый француз. Землячка-то нашего он как-то окрутил и догадался лошадь залучить себе совсем за бесценок. Что же вы думаете? Все пари и все призы забрал, да мне же и хвастается… Меня тут вдохновение и осени!.. Пишу домой, зятю Алексею Ивановичу: что хочешь бери, а высылай скорее Громобоя, – был у него такой рысак. Лошадь не ахти, не то вот, что теперь у меня Контес д'Абрантес, ну да всё же в Москве призы брал… Летом, пишу, приеду в родные края, тогда и сосчитаемся. Спасибо зятю, поверил: рысака прислал. А уж как я только до новых бегов время протянул, – лучше и не спрашивайте!.. «Штучка» у меня тут была: Бланш из Varietés. Девочка славненькая, немножко boulotte[63], с наклейными ресницами, но с огоньком… Немало облегчила она меня от последнего балласта. Теперь соображаю, оно и к лучшему. Денег нет, поневоле попридержаться пришлось и вести в тишине свою линию. А то, с моим открытым характером, непременно бы проболтался кому-нибудь, хоть тому же Фенуйлю. Он прошлогоднего рысака своего превыгодно спустил: продал чуть не на вес золота. Есть тут граф Териньи де-Бюжаль, бонапартистский депутат. Может в камере видали? – Высокий, с седою эспаньолкою, худой, вроде дон Кихота из бурбонского звания… Ну так вот он Христом-Богом заклинал: рысака ему в долг продать до следующих бегов. И Фенуйль, и он – оба наперед были уверены в победе… Ну-с, а как пошел действовать мой Громобой!.. Одно могу вам сказать: я даже и волнения сладостного не ощутил. С абцуга[64] не могло уж быть никакого сомнения… Ну и деньжищев же я тут загреб!.. Да деньги вздор, а вот тут-то и раскрылись предо мною новые горизонты!»
О проекте
О подписке