В Адмиралтейств-коллегии Ушакову подтвердили, что он тоже назначен в Азовскую экспедицию, под начальство вице-адмирала Алексея Наумовича Сенявина, и должен отправляться в Воронеж завтра поутру.
Погода стояла отвратительная – моросил дождь, и Ушаков пошел из Адмиралтейств-коллегий прямо на квартиру.
Пустошкина и Веленбакова дома не оказалось.
Сегодня целый день у Феди не выходила из головы эта милая, улыбчивая девушка.
В тамбовском детстве у Феди все друзья-приятели были мальчишки. За шесть лет учения в Петербурге Ушаков не свел знакомства ни с одной девушкой, и в корпусе его за это прозвали схимником. А тут, первый раз в жизни, он говорил с девушкой, которая, оказывается, помнит его и даже видит во сне. От всего этого сладко закружилась голова.
«Пойду-ка я за письмом, пока нет этих пересмешников», – вдруг подумал Федя и поскорее шмыгнул из дому.
На крыльце он оглянулся – не смотрит ли кто, но Двенадцатая линия была пуста.
Только с Десятой, где был кабак, брели через пустыри два подгулявших матроса, и один из них куражился и орал:
Из-за Волги кума
В решете приплыла,
Веретенами гребла,
Юбкой парусила…
Ушаков быстро перешел улицу к домику с березой. Уже постучав в дверь, он вспомнил, что не знает ни имени, ни фамилии девушки.
Открыла высокая пожилая женщина, которую Федя видел в тот раз на пожаре.
«Верно, ее тетушка!»
– Вы за письмом? – спросила она.
– Точно так! – пересохшим от волнения, глухим голосом ответил Ушаков.
Он несколько похрабрел – такое начало было ему на руку: выходит, что Федя пришел по делу, а не вроде кавалера. Он хуже всего боялся, чтобы так не подумали о нем.
– Пожалуйте, пожалуйте! – ввела его тетушка в небольшую, скромно обставленную, но чистую комнату. – Садитесь. Любушка сейчас придет – она пошла в сарай за дровами.
«Ага, значит, ее зовут Любушкой», – приметил Ушаков.
– Непоседа-девчонка, егоза. Собиралась побыть у меня до весны, а вчера вдруг услыхала, что моряки отправляются в Воронеж, загорелась: поеду и я домой! Побежала узнавать, кто едет. Другая бы постеснялась говорить с незнакомыми, а этой – нипочем. Она с любым человеком запросто говорит. Я вон старая, а так не могу. Это она в отца пошла такая простая да ласковая. Тот, бывало, с первым встречным говорит, будто десять лет его знает. А письмо-то у Любушки еще не готово, – улыбаясь закончила вполголоса тетушка.
В это время в соседней комнате послышался стук брошенных на пол дров.
– Любушка, пришли за письмом, – сказала тетушка, входя к ней в комнату.
В дверь просунулась голова со вздернутым носиком и быстрыми голубыми глазами.
– А-а, это вы? Я сейчас! – весело и просто сказала она и скрылась.
Федя сидел красный: все-таки он не мог побороть смущения, – как это он будет сидеть один с девушкой, словно жених или кавалер.
Через минуту в комнату впорхнула Любушка:
– Здравствуйте! Как вас величать?
– Федор Федорович Ушаков.
– Здравствуйте, Федор Федорович! Молодец, что пришли! А вот письмо-то у меня еще не готово… И я не знаю, может, и не буду его вовсе писать… – улыбаясь сказала она и взглянула на Ушакова.
У Феди упало сердце: «Передумала, не поедет…»
– Вы что, разве не поедете в Воронеж? – испуганно спросил он.
– А вы хотите, чтобы я поехала?
– Хочу! – вырвалось у Феди.
– Я поеду. Только не знаю когда… – смеялась Любушка.
– Вы же говорили: по санному пути… Скоро должна установиться зимняя дорога.
– У нас, в Воронеже, санный путь – с Николина дня.
– Вот и поезжайте!
– Я и хочу – на Николу.
– А с кем вы поедете?
– В Воронеж часто ездят на верфь. У тетеньки есть знакомый подрядчик. Вы в Воронеже были?
– Нет. Хороший город?
– Хороший. Весь на горах. Обрывы, обрывы! Белые мазанки и ветряки. Красиво! А небо какое у нас – синее, глубокое!
– Ничего хорошего там нет. Дома на горе, а воду таскай из реки. А летом – ветры и ветры. Пыль – свету божьего не видно! – вмешалась тетушка, входя в комнату.
– Да что вы, тетушка Настасья! Разве Питер лучше? Одно болото да вечная слякоть.
– А давно ли сама восхищалась: «Ах, белые ночи! Ах, Петербург!»
– Тогда нравился, а вот теперь уже пригляделась к нему! – тряхнула она русой косой.
Ушаков просидел у Настасьи Никитишны дотемна. За чаем тетушка спросила мичмана о его родителях. Федя ответил, что старик отец еще жив, а мать умерла давно, когда ему было восемь лет.
– Значит, росли сиротой, – пожалела Настасья Никитишна. – А откуда же вы родом?
– Из Тамбовской.
– Так вы наш сосед! – обрадовалась Любушка. – От Воронежа до Тамбова рукой подать!
– Я не из самого Тамбова, а из Темниковского уезда. Там у нас деревенька. Алексеевка.
– А почему поступили в морской корпус, а не в сухопутный? – полюбопытствовала тетушка.
– Сухопутный не по карману: у отца всего-навсего девятнадцать душ, – просто ответил Ушаков.
Он никогда не стыдился того, что его отец небогат.
– Морским офицером лучше быть, чем сухопутным. Что берег? Грязь, пыль. А в море волны, ветер, простор! – убежденно сказала Любушка.
Федя даже покраснел от удовольствия.
– Да, я тоже очень люблю море! – признался он.
Тут же, за чайным столом, Любушка в конце концов написала матери письмо и стала объяснять Феде, как найти в Воронеже дом, где они живут.
– Вот город, на горе. Так – Нищенская слободка, так – Стрелецкий лог, так – Гусиная слободка, – чертила она пальцем по скатерти. – А так – наша Чижовка, ближняя и дальняя. Когда-то в ней водилось много чижей. Вот церковь Троицы, слева большой дом – в нем живут попы, дьякон Калистрат, пономарь. А справа – маленький, это и есть наш. Понятно?
– Понятно, – отвечал Федя, а думал только об одном: поскорее бы эта белозубая девушка приезжала в Воронеж!
– А вот тут, – не переставала Любушка чертить пальцем, – Чижовская роща. Дубы, дубы и дубы. И клены. Красиво! Сюда мы с вами пойдем весной гулять. Хорошо?
– Хорошо, – ответил Федя, а сам подумал: «Одно плохо – пора уходить, а так не хочется!..»
Он поднялся и стал прощаться.
– Ежели когда-либо приедете в Петербург и негде будет остановиться, милости просим ко мне! – гостеприимно предложила тетушка.
– Спасибо! – поблагодарил Федя уходя.
Любушка провожала его.
– Скажите, Любушка, а вы… в самом деле приедете? – спросил он, уже стоя на крыльце.
– При-и-еду! – улыбаясь, протянула она, и Феде почудилось в этом слове: «ми-и-лый…».
Он спрыгнул с крыльца и, не разбирая в темноте луж, зашагал через улицу к себе.
Незаметно промелькнула неделя, как Ушаков приехал в Воронеж, а письмо Любушки все еще продолжало лежать в Федином чемодане.
Он был исполнителен и верен в своем слове, но не хватало времени. В адмиралтействе всем нашлось много дела. Пустошкин работал на постройке мастерских, а Ушакова определили в чертежную.
Когда-то, при Петре I, весь Воронеж был заполнен моряками. Целые улицы занимали корабельные мастера: шлюпочные, парусные, блочные, канатные, купорные. Жили плотники, кузнецы, литейщики. В Воронеже лили пушки, мортиры, ядра, варили смолу, гнали деготь, вили канаты и веревки.
После смерти Петра I все пришло в упадок. Мастерские обветшали или стояли заколоченные. Мастера перемерли или разъехались по другим местам. И многое приходилось начинать сызнова. Оттого теперь у всех – матросов и офицеров – было достаточно работы.
Федя приходил вечером на квартиру усталый. Он видел чемодан, в котором лежало письмо, терзался мыслью, что поручение Любушки до сих пор им не выполнено.
Ушаков каждый день невольно наблюдал за погодой: снежок понемногу укрывал землю.
Иногда, сидя у себя в чертежной и обсуждая с товарищами качество кораблей разной постройки, он говорил что-либо вроде:
– Архангельские хуже петербургских: в бейдевинд[13] имеют большой дрейф.
А сам в это время смотрел в окно на падающий снег и думал с тревогой: «Может, уже приехала?»
И невольно краснел.
Во-первых, от мысли, что он не сдержал слова, а во-вторых, оттого, что было приятно представить: Любушка уже в Воронеже!
Паша Пустошкин, который жил с ним (Нерона Веленбакова услали в Таганрог), пытался было навести разговор на интересующую тему, но прямо о девушке говорить не смел. Живя не первый год с Ушаковым, он знал, что Федя рассердится и сразу оборвет разговор. Он такой: нашел – молчит, потерял – молчит. И потому Пустошкин старался говорить обиняком:
– А уже санная дорога установилась. Вчера из Москвы констапель[14] приехал…
Но Федя упорно молчал, хотя прекрасно понимал, к чему клонит Паша, и хотя этот разговор был ему приятен.
Паша втихомолку наблюдал за другом.
Подошла суббота.
Вечером в чертежной, как и в других командах, был прочтен приказ:
«Завтрашнего числа для праздника воскресенья адмиралтейским служителям шабаш, чтоб богу молились, гуляли тихо и смирно, шумства, драк и прочих непотребств не чинить».
Федя слушал и думал: «Завтра отнесу письмо».
Он утром попросил у соседа, корабельного мастера, бритву и побрился, хотя льняной пушок на щеках был мало заметен.
Потом не мог дождаться обеда. От скуки листал «Регламент о управлении адмиралтейства и верфи».
Паша, любивший пошутить, не выдержал и сказал:
– Не смотри: все равно по параграфу семьдесят седьмому гардемарину жениться запрещается. Не то – дадут три года каторжной работы!
Федя вспыхнул до корней волос и только глянул на него, как рублем подарил! Паше и этого хватило – сразу умолк. Так молча и обедали.
После обеда Федя оделся получше, достал из чемодана письмецо и, стараясь не смотреть Паше в глаза, шмыгнул за дверь.
Адрес он помнил наизусть: «Марии Никитишне Ермаковой у Троицкой церкви, что на Чижовке». За эти дни он узнал, что Чижовка – слободка на горе, предместье Воронежа, которое от города отделяет крутой яр.
«Хорошо, что дом – у церкви. Значит, легко найти, не придется ни у кого спрашивать».
Войдя в слободку, Федя вспомнил: здесь когда-то водилось много чижей. «Не оттого ли и она держала в клетке снегиря? Любит птиц, значит, доброе сердце!..»
Он захотел представить себе ее лицо и не мог: оно как-то уплывало. И лишь не потухала, жила в его памяти широкая, светлая Любушкина улыбка.
Вот и церковь Троицы. Вон один дом деревянный – побольше, другой – маленький, весь белый, крытый очеретом.
Ох как бьется сердце!
Ушаков еще издали разогнался – для храбрости! – и бодро подошел к домику.
Он постучал и ждал, насупившись.
Дверь отворила высокая седая женщина. Хотя глаза у нее были карие, а нос прямой, но ее лицо чем-то напоминало Любушкино.
«Мать!»
– Входите, входите! – приветливо сказала она, отступая в глубь сеней.
Ушаков вошел.
– Честь имею видеть Марью Никитишну Ермакову? – официально спросил Федя.
– Да, это я, – сказала женщина.
– Вам письмо из Петербурга. От дочери.
Он протянул конверт.
– От Любушки? Когда же она приедет?
– Сказывала: по первопутку.
– Пожалуйте сюда, господин мичман. Милости прошу. – Марья Никитишна распахнула дверь в комнату. – Раздевайтесь, у нас тепло, – предложила она.
Поначалу Ушаков думал отдать письмо и сразу же уйти, но сейчас что-то удерживало его здесь. Он снял шинель и шляпу.
– Садитесь! – предложила хозяйка, усаживаясь у стола.
Федя сел.
– Мы ведь тоже из морской семьи. Мою мать в тысяча семьсот первом году по велению царя Петра отправили сюда. Каждый десятый двор должен был поставить одну девицу для вступления в брак с солдатами, а остальные дворы – снабдить ее всем необходимым. И кроме того, дать двадцать рублей приданого. Вот она и вышла замуж за моряка. И мой покойный муж тоже был моряк, – словоохотливо рассказывала Марья Никитишна.
Она оказалась более разговорчивой, чем ее сестра, Настасья Никитишна, и держалась так, что Феде казалось, будто он давным-давно знает ее.
– А вы когда же познакомились с Любушкой?
Федя зарделся. Говорить о том, как он спас снегиря, не хотелось.
– Верно, где-либо в церкви, – улыбнулась Марья Никитишна, – или на гулянье. Вот у нас, в роще, с мая месяца по воскресеньям гулянье… Что, Любушка здорова?
– Ничего, здорова. Я ее всего два раза видел… Я с Балтийского… Меня отправили сюда. Ехал, остановился на Васильевском острову…
– Да, там живет моя старшая сестра, Настасья. Домик-то у нее в третьем годе сгорел…
Ушакову хотелось сказать: знаю, сам видел, но – смолчал.
– Вас как же звать?
– Федор Ушаков.
– Я уж Феденькой стану звать, по-стариковски. Вот я вас пирогом с капустой угощу, – поднялась Марья Никитишна.
Ушаков не отказывался: он чувствовал себя здесь просто и хорошо. И главное, можно свободно говорить о Любушке – это же не с насмешником Пашкой Пустошкиным: не засмеет!
Марья Никитишна поставила пироги, флягу с водкой, угощала.
От водки Ушаков отказался – он не любил пить.
– Одну-единственную. В вашем морском деле – надо. Пьяницей быть – сохрани господи, а придешь с вахты мокрехонький, водкой только и отогреешься и спасешься! – уговаривала хозяйка. – Первая рюмка и называется «прошеная», а вторая уже – «непрошеная»!
Пришлось выпить «прошеную» и закусить пирогом – пироги были отменные.
Марья Никитишна расспросила его обо всем: откуда родом, сколько имеет душ крепостных, где и на чем плавал. В морском деле она разбиралась словно заправский моряк.
В беседе Ушаков не заметил, как заблаговестили к вечерне. Он хотел уже прощаться, когда в комнату вошел высокий красивый человек. Федя сразу признал: это был грек. Грек учтиво поздоровался, пожелал «приятно кушать» и прошел в соседнюю комнату, о которой Федя почему-то думал, что она Любушкина…
– Это мой постоялец, – зашептала через стол Марья Никитишна. – Павел Зосимович Метакса. Грек. Он поставщик в адмиралтействе. Гарпиус поставляет. Хороший, богатый человек…
У Феди почему-то сразу испортилось настроение. Румянец покрыл его щеки. Он сидел, сдвинув свои густые брови. И все его лицо – с тяжелым, выступающим подбородком – стало старше и суровее.
Корпусные товарищи увидали бы: Федюша чем-то сильно недоволен. Такого лучше не трогать!
Он поднялся, поблагодарил за угощение и стал одеваться.
– Еще раз спасибо, родной! Спасибо, сынок! – говорила на прощанье Марья Никитишна. – Приходи же, Феденька. Вот Любушка приедет, – пела она. – Пишет: к Николину дню постарается…
Ушаков шел, невольно высчитывая в уме, сколько дней осталось до зимнего Николы.
Грек очень не нравился Феде, хотя ничего худого о нем Ушаков сказать не мог.
О проекте
О подписке