…Солнце давно зашло. Ушаков продолжал сидеть у окна – еще можно было читать не зажигая огня.
Где-то на улице послышался шум, крики. Федя заткнул уши пальцами и продолжал читать.
Вдруг в сенях раздались шаги, дверь распахнулась, и Паша Пустошкин крикнул:
– Федя, на Проспективной пожар!
И убежал.
Ушаков невольно глянул в окно: зарева не было видно. Но он тоже сорвался с места и, не надевая шляпы, помчался вслед за Пашей.
Пожар был у Большой Проспективной улицы.
Прыгая через канавы, еще полные весенней воды и грязи, Ушаков увидал: горит деревянный одноэтажный дом.
Пламя вместе с дымом вырывалось сквозь угловое, вероятно кухонное, окно. Было странно видеть, что при этом из трубы дома спокойной струйкой тянется обычный дымок.
Возле дома толпился народ.
Несколько мужиков и какой-то матрос суетились, что-то кричали, но ничего не предпринимали. Ни у кого из них не было ни ведра, ни багра, хотя на пожар полагалось являться всем с ведрами, топорами, баграми и лестницами.
Подальше от пожара держались бабы. Они обступили какую-то высокую женщину в шубе и пуховом платке, которая стояла возле узлов, подушек, укладок, сваленных прямо в топкую грязь пустыря. Возле нее, всплескивая руками, голосила старая баба, по всей видимости стряпуха.
Бабы соболезновали, говорили все разом, не слушая друг друга, а высокая женщина, словно окаменелая, смотрела, как огонь делает свою разрушительную работу.
– И чего это никто не едет и заливных труб не везет? Ни коллежские, ни солдаты? – обернулась к Феде Ушакову какая-то молодая бабенка, когда он подбежал к толпе.
Ушаков промолчал. Он и сам не знал, почему так замешкались и полиция и служители двенадцати коллегий, возле которых в сарае хранились пожарные трубы.
Его внимание сразу привлекло другое: детский плач в толпе.
Федя подошел поближе и увидел, что на узлах сидела курносая девочка. Она плакала, запрокидывая назад голову.
– Испугалась, поди? – сказал, не обращаясь ни к кому, Паша Пустошкин, стоявший рядом с Федей.
– Нет, плачет, что сгорит ее снегирь. Он в доме, в клетке оставши… – словоохотливо объяснил из толпы чей-то женский голос.
– А где висит клетка? – спросил Федя Ушаков, протискиваясь к девочке.
– В светелке… Над окном! – сквозь слезы выдавила она.
Ушаков повернулся и побежал к горевшему дому.
– Федя, куда же ты? – испуганно крикнул ему вдогонку Паша Пустошкин.
Ушаков подбежал к дому. Дым уже показался из дверей.
Прикрывая голову бортом сюртука, Федя смело вскочил в дымные сени.
За ним раздался испуганный бабий вопль:
– Куда он? Рехнулся парень!
В сенях Ушакова охватило таким горячим воздухом, будто он попал на полок жарко натопленной бани. Слева, на кухне, гудело, билось пламя – дверь на кухню была заперта. Зато справа дверь в комнаты стояла распахнутой настежь.
Горечь сдавила горло. Слезы посыпались из глаз. Но Ушакова это не остановило, – сколько раз он бывал в курных избах, сколько раз мылся в прогорклых от едкого дыма деревенских банях!
Он вскочил в комнату и, протирая глаза, пригляделся в дыму. Над одним из окон висела маленькая клетка. В ней, перепархивая с жердочки на жердочку, тревожно кричал снегирь.
Федя вспрыгнул на лавку, сорвал с гвоздя клетку и опрометью кинулся вон.
В сенях его снова обдало нестерпимым жаром: кухонная дверь уже начинала тлеть. Густой столб черного дыма непроницаемой стеной закрывал выходную дверь.
Пригнув голову, Ушаков бросился наугад туда, где должен был быть выход, откуда слышались тревожные голоса. И очутился на воздухе.
Толпа, в волнении ждавшая его, облегченно вздохнула:
– Жив!
– Бабоньки, несет!
– Клетку вынес!
– Ну и отчаянный же!
Какой-то дед, только что прибежавший на пожар, услужливо плеснул на плечи Ушакова ведро воды.
Встряхиваясь, Федя побежал к толпе.
Навстречу ему спешила высокая женщина. Ее красивое лицо выражало испуг.
– Не обжегся? И зачем было лезть в огонь? Всё ее прихоти, баловницы! А как достал, теперь небось и не взглянет на своего снегиря! – говорила она Феде, словно давно знала его.
Девочка по-прежнему сидела на узлах, но уже не плакала.
– Ой, как тебя облили! – звонко рассмеялась она, принимая из рук Феди клетку со снегирем.
– Храбер солдат!
– Какой солдат? Гардемарин!
– И чего лез, непутевый? – обсуждали в толпе происшествие.
Ушаков покраснел от смущения и, не глядя ни на кого, побежал через пустыри домой.
Навстречу ему, дребезжа, мчалась телега. В ней, свесив ноги, сидели полицейский и несколько коллежских служителей. Из-за их спин торчала заливная труба. А за телегой спешил к пожару плутонг[6] солдат Великолуцкого пехотного полка, который по расписанию должен был тушить пожары на Васильевском острове.
Когда Гаврюша Голенкин вернулся домой, было уже за полночь. Федя Ушаков и Паша Пустошкин сидели и занимались при свече.
Вместе с Голенкиным заглянул к соседям и Нерон Веленбаков, живший в этом же домике, в комнате напротив.
Гаврюша, не мешкая, стал укладываться спать. А Веленбаков плюхнулся на скамейку и, вынув из кармана флягу, поставил ее со стуком на стол.
Дети, сему учитесь,
Водки пить не страшитесь! —
пробасил он.
Нерон был немного навеселе.
Ушаков только вскинул на него свои строгие глаза и снова углубился в чтение.
– Ну-ну, не коситесь, ваше преподобие! Я знаю: вы не жалуете пресной водицы. Уберу, уберу, – сказал Веленбаков, пряча флягу в карман. – Вот погуторю с Пашенькой минутку и уйду спать!
Словоохотливый Пустошкин захлопнул свою книгу и, улыбнувшись, спросил:
– Откуда это вы, полуношники? И где вас только носит?!
– Вы тут просвещаетесь, а мы – пребываем в гулянии… Я с вечера пришвартовался в кабачке у двенадцати коллегий, а он, – кивнул Веленбаков на Голенкина, – сказывал, на Неве с девушками скучал. Корабельную архитектуру с ними изучал… Мы с Гаврюшей на разных курсах шли к одному рандеву у «сахарных» ворот: гуляли порознь, а через забор лезли вместе. Только он – проворней меня, а я, кажись, карман оторвал! Ишь как они расселись, – посмотрел Нерон на Ушакова и Пустошкина, сидевших на противоположных концах стола. – Федя у нас – капрал, он, конечно, на «юте»[7] сидит, а Павлуша – гардемарин, он ближе к порогу, «на баке»… Это что, у вас всегда такой порядок? – усмехнулся Веленбаков.
– Тебе, Нерон, на юте никогда не бывать. Тебе и по фамилии велено на баке: Велен-баков, – не удержался от каламбура Голенкин.
– А мне – где угодно сидеть, лишь бы с чарочкой! – согласился Нерон.
– Пожар-то сегодня у нас, на острову, видали? – спросил Пустошкин.
– А что горело? – приподнял с подушки свою курчавую голову Гаврюша.
– Горел дом у Большой Проспективной. Да не в нем дело… Наш Федя, – кивнул на Ушакова Пустошкин, – отличился: из горящего дома клетку со снегирем вынес!
– Ай да молодец! Этакий случай за две кампании считать надобно! – восхищенно сказал Веленбаков.
– И зачем было лезть? Сгореть мог бы. До производства в мичманы не дожил бы. Зря лез в огонь! – по-своему оценил Голенкин. – Ведь опасно же!
– Ничего там опасного не было, – недовольно буркнул молчавший до этого Ушаков. Он встал, аккуратно положил книгу на полку и начал раздеваться.
– Я ему тоже весь вечер говорю: лезть в огонь было не из-за чего, – продолжал Пустошкин. – Кабы в огне человек остался, я бы и сам ни минуты не раздумывал…
– Верно! Класть жизнь, так хоть знать за что! – стукнул кулаком по столу Веленбаков.
– Ну хоть бы из-за хорошенькой, – поддержал Голенкин.
– Просила-то спасти снегиря девочка, и очень миленькая, курносенькая такая! – поддел Пустошкин.
Ушаков побагровел, недовольно сверкнул глазами.
– И что ты мелешь? Ведь она ребенок еще! – с укоризной сказал он. – По снегирю слезами заливалась. Просила!..
– Верно, девчонка годов двенадцати, не более, – поспешил уточнить Пустошкин, зная скромного и застенчивого Федю.
– Ну, этакая в счет нейдет! – согласился Голенкин. – А ты не обгорел, Федюша? – участливо спросил он.
– Нет. Только какой-то дуралей меня всего водой облил, как я выскочил из дома, – улыбнулся Ушаков.
– А признайся, Федя: все-таки страшновато было? – спросил Веленбаков…
– Ничего страшного. Это не на медведя с рогатиной, – ответил, укладываясь спать, Ушаков.
– А ты почем знаешь, как на медведя?
– Хаживал однажды, оттого и знаю.
– Ты? Когда же это успел?
– А еще как жил дома.
– Сколько же тебе годов-то было? – не переставал удивляться Нерон.
– Шестнадцать.
– Поди, прижал какого захудалого муравьятника?
– Нет, не муравьятника, а самого настоящего стервятника. След такой, что еле лаптем закроешь! Ну, ложись, Павлуша! Довольно лясы точить, – обратился Ушаков к Пустошкину.
– Феденька, расскажи, как ходил на медведя! – попросил Нерон.
– Не буду. Поздно уже. Да и ничего интересного нет! – ответил Ушаков и закрыл глаза.
– Федя, да расскажи! – не отставал Веленбаков.
Ушаков молчал.
– Экий ты, прости господи, упрямец. Чистый каприкорнус, козерог небесный! – махнул рукой раздосадованный несговорчивостью товарища Веленбаков.
Гаврюша Голенкин улыбаясь смотрел на них.
– Не проси, – вмешался Пустошкин. – Разве не знаешь – сказал нет, стало быть, не расскажет.
– А вам он рассказывал?
– Рассказывал.
– Так расскажи хоть ты!
Паша не заставил себя просить. Он не спеша раздевался и рассказывал:
– У них, в Тамбовской, медведей много. Однажды летом повадился миша на гречиху – всю полосу вытоптал. Осенью бабы за груздями ходили, он баб напугал. А потом уже зимой вот как случилось. Пошел их человек в лес за дровами. Выбрал толстую сосну, ударил раз, слышит, что-то под хворостом зашевелилось, запыхтело. У мужика и волосы дыбом: не леший ли?
– Да, да, испугался! – вставил Нерон.
– Послушал, послушал – стукнул снова. Ничего. Стукнул смелее, в третий раз. А тут сам Михайло Иваныч, словно протопоп в шубе, лезет…
– Ого-го! – заржал Нерон. – Вот нарубил дров! И что ж, ноги-то унес мужик?
– Успел. А медведь снова залез в берлогу: накануне снег выпал, замело кругом. Тогда Федя со своим деревенским старостой вдвоем и отправился. И на рогатину его, добра молодца, и поддел.
– Как же это – на рогатину? Куда же ею колоть? В живот, что ли?
– В живот! – не выдержал, расхохотался Ушаков. – Посмотрел бы я, что от тебя осталось бы, кабы ты ударил медведя ратовищем[8] в живот!
– А куда же бить?
– Известно куда: под левую лопатку! – оживился Ушаков.
– И что же медведь делает?
– Лезет вперед, на охотника. Топает вокруг него, старается достать, а охотник только держит рогатину, чтобы она упиралась в землю. Медведь кровью и изойдет.
– Но ведь он близко ж от тебя?
– Не очень далеко.
– Это ж страшно?
– А я про что и говорил!..
– Да-а! – задумчиво протянул Веленбаков. – На такое не всякий решится…
– Ну, Павлуша, гаси свечу! Уходи, Нерон: спать пора! – прикрикнул Ушаков, поворачиваясь к стене.
Пустошкин дунул на свечу. По комнате разлились белесоватые сумерки петербургской ночи.
– Что и говорить, храбер ты у нас, Федя! Одно слово – ухо режь, кровь не капнет! – поднялся Веленбаков.
– Храбер-храбер, а тараканов боится! – рассмеялся Голенкин. – Однажды как-то заполз к нам таракан, так Федя на стол чуть не влез!
– Э, не так было! – возмутился Ушаков.
– Это ничего! Говорят, Петр Великий тоже тараканов не переносил, а какой храбрец был! И главное – отменный моряк! Ну, спите: уже, наверное, четыре склянки пробило! – сказал, уходя, Веленбаков.
О проекте
О подписке