Читать книгу «Дневник (1964-1987)» онлайн полностью📖 — Леонида Бердникова — MyBook.
image
cover



 







Так все же, что же мне дал отпуск – этот месяц относительной свободы и независимости. Начало его было совсем плохим: я был невыносим для других и для самого себя. Чувствовал себя плохо и физически и психически. Злился. Это был какой-то распад, энтропия. Наконец, меня почти что вытолкали в Кижи, общими усилиями. Раньше я туда очень хотел ехать, туда и вообще по родной России. Но в состоянии распада чувств и физических сил было трудно на это решиться. Может быть, я от плохого самочувствия не верил в свои силы и не надеялся на себя. Поехал с Олей. Теплоходом по Неве, через Ладожское озеро, по Свири, а затем по Онежскому озеру до Петрозаводска. Оттуда, уже на другом теплоходе, в Заонежье, на Кижский остров. Когда я брожу по Москве в поисках свиданий с памятниками старой культуры, когда их нахожу, притаившихся среди шума, суеты и делового лаконизма младого незнакомого им племени, я, в этой суете и шуме, легче обретаю самого себя, мне проще сосредоточиться тут, чем это оказалось возможным сделать там, в тихих Кижах. Думаю, что причина этому в том, что в Кижах я был не один. И не просто не один. Иногда твой спутник помогает тебе, но это тоже тогда, когда его настроенность подобна твоей, его стремления идут в том же, а не в противоположном направлении, когда налицо сложение сил. Здесь этого не было. Умная Оля в этих и, очевидно, в подобных условиях, для меня компаньон неподходящий. Она наслаждается своим самочувствием, она довольна, а мне этот туристский оптимизм мешает, рассеивает, отвлекает. Мне ни грустно, ни весело, а суетливо, и я не могу настроиться на прием.

17 августа.

А все-таки эта поездка в Кижи была поучительна для меня, несмотря и вопреки моему состоянию рассеяния. Вот что я почувствовал самим нутром: соразмерность. Значение… нет, даже волшебство соразмерности форм. И почувствовал я это, прежде всего, не на таком сложном памятнике, как Преображенская церковь (это и понятно), а на часовне, что в Воробьеве и на церкви Лазаря Муромского. Здесь все в соотношении размеров и объемов. Это соотношение форм и делает простой деревянный сруб произведением задумчивого, грустного, чистого до глубины души искусства – душевного искусства.

21 августа.

Вечером 17 августа, когда я уже лежал в постели, меня осчастливила такая мысль: помимо научного познания, опосредствованного, человек обладает непосредственным познанием – чувством: чувством самого себя, чувством окружающего его мира и чувством своего единства с миром (своей зависимости от него, своей связи с ним). Это последнее лежит в основе религиозного чувства. Почему эта мысль вызвала у меня радость найденного счастья? Почему я так боялся тогда потерять ее, заспать или разочароваться в ней? Она, как озарение, наполняет меня счастьем до сих пор. Отчего? Мне теперь тепло.

23 августа.

Я думаю, что душевное тепло, чувство примирения и счастья, которые появились у меня вечером 17 августа и сопутствуют мне и сейчас, что они потому возникли и оказались возможны, что найденная тогда мысль о непосредственном познании человеком своего единства с миром, что эта мысль включила в орбиту моего мировоззрения все богатство духовной жизни и культуры людей, живших и живущих религиозной жизнью. В мае я записал, что во мне живет уверенность в том, что истина не может быть беднее заблуждения. Я все время очень болезненно переносил утрату религиозного чувства, которое (я это знал по опыту) отвечает особой, сильной и глубокой человеческой потребности и есть нечто такое, что отличается и от искусства и от науки. Ни то, ни другое не способно заполнить вакуум, образующийся, когда человек теряет религиозное чувство. Теперь, кажется, я преодолел это. Но неужели же с 17 августа я стал верить в Бога? Ответить на это я, пожалуй, мог бы сейчас так:

– Мне стало понятно, что лежит в основе религиозного чувства, а главное то, что эта основа религиозного чувства – чувство своего единства с миром – может быть и моим достоянием. Бог – это наш образ мира как целостности, и содержание этого образа соответствует и соответствовало степени развития и обогащения чувства единства с миром. С развитием человечества обогащался и этот образ.

24 августа.

Вчера я не успел сформулировать свой ответ о Боге, а сегодня я подожду это делать – надо, чтобы все это отстоялось, надо подумать. Сегодня меня точит сомнение – правильно ли я рассуждаю.

17 сентября.

Вот месяц, как я все снова и снова возвращаюсь к этим мыслям. На разных листках, которые лежат сейчас на моем столе, записаны они. Иногда, прочтя какую-нибудь такую запись, я пугаюсь: это мистика! Но страх перед такими вещами – малодушие. Он мешает нам свободно думать. Вспомнить только, сколько было на нашей памяти случаев, что мы объявляли идеалистической ересью и теорию относительности, и кибернетику, и телепатию. Что касается телепатии, то мы ее еще не признали, мы еще на нее косимся. Вообще плохо начинать с отрицания. Взять, например, и, толком не разобравшись, объявить религию суеверием и выкинуть ее вон, да так выкинуть, что потом бояться подходить к ней. Между тем подавляющее большинство атеистов просто верит, что Бога нет. А мне кажется, что вера в то, что Бога нет, ничем не лучше веры в то, что Бог есть. Надо было бы разобраться во всем этом, но мы боимся к религии подходить и думать даже на эту тему.

Мне хочется еще сказать, что пора понять и на деле, а не на словах, признать, что вся история человечества, все, над чем человек думал, во что верил, на что надеялся, что захватывало его и волновало, что имело большое значение в его развитии, что все это наша единая нераздельная биография, наша человеческая жизнь, общая и кровная. Пора перестать разрывать историю жизни людей на клочки, сортировать их по вкусу сегодняшнего дня, потому что завтра будут другие вкусы, на съедобные и несъедобные, изображать дело так, что идеалисты преднамеренно, грязно, корыстно обманывали так называемые массы, что идеализм – это ложь, а материализм – правда, и что человечество на протяжении веков только и делало, что, подобно маятнику, раскачивалось между истиной и ложью. Или так: эксплуататоры насаждали ложное, дурманили людям головы, эксплуатируемые говорили правду. Все это – изжившая себя вульгаризация. Пусть свои мысли об этом я записал сегодня плохо, но здесь, в этом дневнике, мне важно для памяти грубо обозначить то, над чем потом надо будет основательней и спокойней поразмыслить, что надо будет сформулировать. Здесь это все импрессионистично. Чтобы не потерять, я занесу сюда, в эту тетрадь и то, о чем в эти дни думал.

______________________________

Мне кажется, что мы будем ближе к истине, если предположим, что галактики и их системы, или может быть системы этих систем, или еще более сложные образования порождают нечто новое, качественно от них отличное. Я думаю, что мы меньше ошибемся, если будем думать так, чем, если мы станем это отрицать и настаивать на простом, монотонном повторении известных нам макросистем.

Если в маленьком уголке Вселенной, где мы обитаем, и в той ничтожной доле мира, которую мы в некоторой степени знаем, если даже тут микрочастицы (которые подобно макромирам тоже монотонно повторяются в пространстве) образуют сложные системы, из которых строятся нервные ткани, способные мыслить, то есть если они порождают нечто, обладающее новыми качествами, то почему бы этому не быть там, где действуют многосложные системы макромиров?

Если микрочастицы при определенных условиях образуют то, что обладает духовной жизнью, то почему макромиры не образуют такие качественно новые формы жизни, в сравнении с которыми то, что мы называем «разум» или «дух» выглядят так же, как электрон перед галактикой?

Думаю, что мы ошибемся меньше, если предположим, что это должно быть так или в этом роде, чем, если мы это будем отрицать.

История науки показывает, что модель еще неизвестного, построенная по аналогии с известным, по мере проникновения в истину, сменяется другой, более верной и богатой по своему содержанию, моделью. Но первая модель была все же нужна на путях к истине, хотя она и подлежит сносу, как временное сооружение.

Так вот и тут: аналогия, которая была приведена выше, не есть сама истина, но в ней есть, я надеюсь, доля правды и она, возможно, не останется бесплодной.

______________________________

Статуя. Что здесь основное – глина или выражаемый ею образ? Наверно, образ и чувство, хотя глина и является необходимым условием выражаемого. Почему же во Вселенной мы хотим замечать только глину?

______________________________

Так как чувство нашего единства с миром есть непосредственное познание – оно есть откровение.

23 сентября.

Счастливая осень. Каждый день утром я иду на работу пешком. Выбираю путь через сады и по тихим улицам, где стоят желтеющие кустарники. Этот час принадлежит мне. Я иду и думаю. Я отрешаюсь от суеты. Мне хорошо. Это час созерцания.

29 сентября.

Прочел книжку Харпер Ли «Убить пересмешника».

«Почти все люди хорошие, глазастик, когда их в конце концов поймешь», – говорит Аттикус и, конечно, сама автор. Она говорит это всей своей книгой, хотя видит много зла на свете, но она превозмогает его своей добротой и гуманизмом. Спасибо ей – Харпер Ли.

Но я имел неосторожность взять в руки другую книгу сразу после «Пересмешника». Книгу по эстетике (Гос. изд. полит. литер. Москва, 1960 г.). Раскрыл главу «Искусство и его роль в жизни общества» § 1 «Сущность искусства». Вот ее фразеология: «…бичевал господствующие классы…»; «… разоблачал внутреннюю ложь…»; «…помогает трудящимся глубже познать гнилость и звериную суть…»; «… узнать лучше своих врагов…». О Боже, когда же мы поймем, что так писать нельзя! Что так нельзя учить и воспитывать, сеять клыки дракона.

А Харпер Ли? Она рассказала об ужасной несправедливости, которую белые учинили над черным. Но книга не страшная и не мрачная. Она не ложится камнем на сердце. Почему? Потому что Ли любит людей. Можно, видимо, любя ненавидеть и ненавидя любить, но в последнем случае любовь будет абстрактной, любовь вообще, к человечеству, а не к человеку.

20 октября.

Нехорошо, что я совсем забросил эти записи. Почти месяц не открывал тетради. Но на этот раз не потому, что погряз в суете. Скорее напротив. Часто мне хотелось записать какую-нибудь мысль, но она требовала формулировок, и я оставлял ее не выраженной, а она потом забывалась.

Все же, 17 августа было для меня необычным днем. Возросла емкость моего мировоззрения. В него вписалось то, что ранее не укладывалось, не вмещалось. Я стал счастливее.

Как правильнее об этом сказать? Как все это записать, чтобы потом, вернувшись когда-нибудь к этой тетради, понять самого себя? Вот я иду утром по осеннему саду. Иду на работу, но я весь полон счастливого созерцания. Тонкое золото ивы, щедрое – тополя, темная вода неподвижного пруда, кусочек голубого высокого неба и бескрайняя темная Вселенная, которая, я знаю, начинается за этой голубой сферой освещенного воздуха нашей планеты, весь этот ощутимый, зримый мир, вместе с миром незримых закономерностей, непознанной мудрости – все это со мной, со всем этим я душою и телом. Это то, что люди называли Богом, Миром, Вселенной, непознанным. Мне понятен молящийся индус, монгол, европеец.

1 ноября.

Вчера у Стрельцовых[13] познакомился и проговорил весь вечер с Тверетиновой Александрой Захаровной. Ей лет пятьдесят или под пятьдесят. Я ее ничего не читал, но Аля говорит, что она хорошо пишет. Теперь надо будет прочесть. Но сейчас я о другом. Вот, что я от нее услышал.

Александр Александрович Тверетинов, ее муж, был близким другом Эфрона – мужа Марины Цветаевой. Сама Тверетинова подруга дочери Цветаевой и Эфрона – Али.

Цветаева с Эфроном поженились, когда обоим было по 16 лет, так что дочь их, Аля, младше отца и матери только на 17 лет.

Тверетинова с детства жила в Париже. На родину вернулась только в 1947 году. В Париже она и встречалась с Мариной Ивановной Цветаевой.

– Это был трудный, очень трудный и своеобразный человек, – говорит она о ней. Жили они (Цветаева с Эфроном) по-богемному, как выразилась Тверетинова, «на ящиках». Однажды в Париж приехала делегация советских писателей. Тверетинова не помнит точно ее состава, но среди приехавших был Алексей Толстой. Где-то в кулуарах какого-то собрания Толстой встретился с Цветаевой. Горячо обнялись, расцеловались.

– Марина, тебе надо ехать на Родину, – сказал ей Толстой, а Цветаева ему ответила:

– Родина меня не принимает…

Тверетинова утверждает, что Цветаева страстно любила Родину и ничего не понимала в политике, и сама знала, что ничего не понимает. Такие люди, как она, думается мне, живут больше чувством. Родину она любила, и я уверен, что Тверетинова права – она страстно любила Родину, но не понимала ничего не только в политике, как видно, и в истории. Она была жертвой своего чувства и своего непонимания. Она как птица летела на свет, но разбилась о маяк. Эфрон тоже любил Россию, но не принял свершившегося в ней. Поэтому он белоэмигрант. Но Россия была для него дороже убеждений. Он был участником ледового похода, и у Цветаевой есть стихи об этом, ему посвященные. У нас они не печатались. Но Тверетинова рассказывает такой эпизод, связанный с этим. Однажды она с мужем пригласили Эфрона с Цветаевой на обед. Цветаева читала только что написанных «Челюскинцев» и те стихи о Ледовом походе, посвященные Эфрону. Тверетинов после чтения сказал ей: «Что же осталось от этого похода? Одни крестики». Это было так, это был исторический факт, но он противоречил чувству Цветаевой, а потому оскорблял ее. Цветаева все бросила, вышла из-за стола, и никакие уговоры не могли удержать ее – она ушла, Эфрон тоже. Обед был испорчен. Но важно здесь другое. Эфрон был участником белогвардейского похода. Цветаеву оскорбляло напоминание о гибели его участников, но оба они едут все же в Россию и, конечно, не для того чтобы вредить ей – они ее любят. Александр Иванович Тверетинов провожает их на Родину, а перед самой войной едет сюда сам. Александра Захаровна оказывается отрезанной войной. Сидит в немецком лагере и только после войны, в 1947 году, тоже возвращается в Россию. Что же она здесь находит? Эфрон и ее муж расстреляны. Цветаева – погибла. Аля – в лагере. Ей самой в Москве жить не разрешают, и она микробиологом едет в Киргизию.

Сейчас покойные реабилитированы из-за отсутствия состава преступления. Аля Эфрон, отсидев восемнадцать лет, живет в Москве. Но Цветаевой нет: Родина ее не приняла.

А ночью мне снился такой сон. Будто я в унылом и пустом месте, поросшем кустарником. Я не один – нас несколько. И вот начинается страшный ветер. Я смотрю на небо. Там стремительно летят темные, тревожные облака. Они становятся все темнее и темнее. Вдруг я замечаю, что облака эти не обычные, а что это земля тяжелыми слипшимися массами летит над нами, застилая небо. Я только успеваю подумать, что ведь так это продолжаться долго не может, что все это начнет скоро рушится на нас, как уже слышу глухой удар от первого падения. За ним следующий, потом еще и еще. Меня охватывает гнетущее чувство обреченности, беспомощности, бесцельности совершающегося зла. Когда я проснулся, я узнал это чувство – оно было у нас в эпоху репрессий.

14 декабря.

Наконец-то я сдал эту работу – «Технико-экономический доклад о развитии целлюлозно-бумажной промышленности Северо-Западного крупного экономического района». Все вечера и воскресенья были убиты на это, т. к. это была «халтура» за двести рублей, из которых пока что я получил сорок. Такая жизнь – без времени для чтения, без возможности подумать на вольную тему – для меня пытка. Сегодня я блаженствую и сибаритничаю. После работы два часа спал. Сейчас, предвкушая вечерние досуги, ничего еще не начинаю, ни за что еще не берусь.

30 декабря.

Год 1964-й идет к концу. Когда-то он будет далекой историей. О нас, обо мне, о миллионах моих современников забудут. Останется считанное число имен, которые через некоторое время тоже исчезнут. Эти тривиальные мысли все же лезут в голову. И о смерти, об этом тотальном исчезновении, нельзя не думать, как ни пыжься. Правда, я и не пыжусь – смешно закрывать на это глаза. Надо думать об этом, стараться спокойно понять. Надо быть, надо научиться быть счастливым не вопреки смерти (это состояние неустойчивого равновесия), а с учетом смерти.