Подала знак одеваться, выйти к толпе для совета большого, хотя в душе она презирала сборище простолюдинов и холопов, ясно осознавала гнилую душонку у них, которая готова покориться пред любой силой и властью, что встанет у нее на пути, будь то иной князь, король, христианин аль татарин – все едино; вот потому и нет веры в смердах, ибо неведомы им ни сила единства, ни гордость, ни честь, ни достоинство, главное в жизни – набить брюхо снедью да детишек побольше родить, дабы было кому по дому работать, а все иное – да хоть трава не расти!
Сплюнув про себя от отвращения, Марфа Семеновна накинула на плечи шубу, что подала ей Евфимия и, опираясь на посох, в окружении преданнейших людей вышла на крыльцо, украшенное резными столбами, оглядела, окинула взором весь видимый Новгород с его большой площадью, широкими улицами, белокаменными храмами да кирпичными теремами бояр. Разве может сравниться с этим величием какая-то Москва со своими покосившимися деревянными избами и улицами, больше похожими на деревенские дороги? Неужели придется склониться пред таким ничтожными врагом? Нет! Тому не бывать! Марфа Семеновна резко стукнула дважды золоченным посохом, гневно вперила взор в архиепископа Феофила, но лишь на миг – пускай пока живет спокойно, наступит час и его убрать.
– Новгородцы! – крикнула женщина высоким, звенящим голосом.
Весь народ потянулся к крыльцу. Марфа же, невысокая, плотная, выглядела в своих широких одеяниях еще ниже и толще, чем была на самом деле. Однако в тот день она несказанно выросла в глазах своих сторонников и заметно постарела в глазах тайных врагов.
– Новгородцы! – повторила она. – Почто собрались вы у крыльца моего? Почему не укрепляете стены и не обнажаете клинки супротив супостата недоброго? Аль позабыли, сколько милостей оказывала я вас все прошедшие годы? Чего же ныне забились в страхе аки овцы на заклание?
– Вели, что делать нам, матушка-боярыня? – крикнули служивые из толпы.
В народе началось оживление: стоило кому слово молвить, не остановить потом.
– Так против кого мы обороняемся? Против своих же аль басурман? – раздался мужской голос, а кому он принадлежал, попробуй поди разберись. Видно, тайные соглядатаи из числа архиепископа не дремали: под видом нищих, юродивых, купчиков, ремесленников почнут народ мутить, на бунт подбивать.
– Кто это такой умный выискался? – прокричал в толпу Иван, наполовину обнажив меч. – Выйди, собака, да скажи в лицо госпоже свое недовольство. Аль не знает никто, что к городу нашему приближается армия москвичей, тверчан и псковичей во главе с князем Иваном Васильевичем?
Ему не дали договорить. Люд взревел. Женщины плакали и неистово крестились, мужчины думали, что делать далее. Одни стояли на немедленно сдачи города, но большинство все же было покорно Марфе и не желало слушать о предательстве.
– Зачем идти против православных, ежели за спиной стоят вороги иноземцев? Не лучше ли поклониться Москве? – раздался чей-то голос, ему сразу же вторил другой:
– Москва жалует богатства наши в свои руки прибрать, об остальном ей дела нет.
– Хуже татарина князь московский! – крикнули несколько человек.
– Сам первый на нас меч поднял, но Новгород и не таких прогонял.
Марфа Семеновна ждала часа, когда наступит тишина, в конце сказала:
– Приказываю всем мужчинам и юношам взять оружие, и днем и ночью держать стены, не пускать врага даже на аршин.
К ней с поклоном приблизился дородный боярин Василий Гребенки, спросил:
– Позволишь ли, матушка, возглавить дружинников на защиту города? Клянусь, сколько будет сил, держать стены ценой жизни.
– Позволяю, княже, позволяю, – ответила она спокойным, даже каким-то отрешенным голосом, словно уже была готова сдаться, и ушла во внутренние покои, за ней потянулись верные вассалы.
8. ПОКОРЕНИЕ НОВГОРОДА
Иван Васильевич не торопился со штурмом города, порешил брать измором. Ставка москвичей была поставлена прямо перед широкими воротами так, чтобы легче было принимать к себе перебежчиков. Сам архиепископ Феофил через доверенных людей слал письменные заверения о покорности, однако князь был непреклонен, требовал в подтверждении мира и покорности ключи от Новгорода и вечевой колокол, чего Феофил исполнить не мог. Тогда поздним вечером, взяв с собой только двух человек, при полной темноте, владыко отправился во дворец для тайной беседы с Марфой Семеновной. Шли, осторожно переступая через сугробы, некогда шумные улицы опустели, словно в городе не осталось ни единой души, где-то далеко выли голодные собаки, в тоске своей оплакивая погибших хозяев. Смрадный запах от разлагающихся тел душил, вызывая тошноту, и его не мог поборот даже мороз, а живые не хоронили мертвых – сил от постоянного недоедания хватало разве что развести огонь.
Один из спутников Феофила споткнулся, запутавшись в длинном плаще, и упал на что-то твердое. Пошарив руками, понял, что опирается на окоченевший труп мужчины, весь занесенный снегом. В страхе перекрестил покойника, промолвив дрожащими губами:
– Упокой, Господи, его душу.
Архиепископ подошел, склонился над телом, сказал больше самому себе:
– Эх, глупая баба, сколько же еще люда должно отдать Богу душу ради твоей гордыни?
Путник его, тот, что упал, не понял вопроса, спросил:
– Владыко, о чем ты?
– Все о том же. Должна же Марфа осознать, что народ не вечен. Сколько мы еще просидим: месяц, два? А потом что? Закончится еда, люди начнут поедать друг друга, матери варить собственных детей.
– Господь не допустит греха сего.
– О чем толкуешь, брат Михаил? В Новгороде не осталось ни одной коровы, ни поросенка, ни козы. Служивые на стене едят конину, простой люд варит в котлах собак, кошек и крыс. Остались лишь монастырские закрома, но и они не бездонны.
– Что можешь сделать ты, владыко?
– Есть один выход – заключить мир с князем московским, с тем и иду к Марфе Семеновне, да только не уверен в положительный исход событий: баба больно уж строптива.
– Дай Господь, осознает Марфа пагубу от гордыни своей. Но не может же она спокойно наблюдать, как матери оплакивают детей, женщина все таки.
– Эх, если бы ты только знал ведьму сию…
Они дошли до дворца, остановились. Стражи не было видно. Смело шагая по высоким ступеням, архиепископ был полон решимости, не питая надежды. Если и на сей раз посадница откажется от мира с Москвой, тогда останется одно: подбить весь Новгород на бунт, а после расправиться с Марфой и ее внуком.
Женщина сидела в глубоком резном стуле одна в горнице, освещенной лишь одной свечой. В полумраке лицо ее казалось еще бледнее, а морщины глубже: за два месяца осады она сильно постарела, осунулась, лишь глаза оставались молодыми, с задорным блеском.
Феофил прошел в горницу без приглашения, резко сказал:
– Князь московский готов заключить с нами мир и оставить Новгород, но за это требует подчиниться ему, выплатив дань в пользу Москвы.
Марфа медленно встала, подошла к архиепископу. На ней не было ни изумрудных украшений, ни златотканных одеяний, но даже в простой одежде она выглядела величавой.
– Кто позволил тебе сноситься с князем? Аль тебе по сердцу московские милости? – грозно вопросила она.
– Я думаю не о себе, о людях. Оглянись вокруг, Марфа Семеновна, пройдись ножками по улицам и ты увидишь мертвецов, что отдали Богу душу из-за голода.
– Ни я, ни мои родители не ходили по земле и с презренными холопами дела не имели. Я отдала приказ защищать Новгород и менять своего решения не буду.
– Побойся Бога, Марфа! У них дети умирают от голода, среди бояр растет недовольство.
– Богу богово, кесарю кесарево, владыко. Я буду защищать Новгород, а ты молись за жизнь народа. Иного я не требую.
– Гордыня обуяла тебя, боярыня. Не о Новгороде, о богатстве своем печешься ты.
– О том не твоя забота, владыко. У вас и без меня злата найдется. Но ежели ты порешил идти в услужению князю московскому, то я не стану держать тебя и остальных тоже; мне предатели не нужны. Со и мной останется немало людей да еще верный мой князь Василий Гребенки, – она стояла непреклонная, уверенная в собственных силах.
А через несколько дней в ставку Ивана Васильевича перешли те, у кого доставало сил держаться на ногах. Архиепископ Феофил вместе с князем Василием, на которого возлагала все надежды Марфа, сами прибыли пред светлые очи московского государя, целовали ему крест и пред Богом давали присягу служить ему верой и правдой. Марфа Семеновна осталась одна, лишь горстка горожан, внук да Анастасия с Евфимией не предали ее, с тяжестью в сердце и презрением к предателям явились они перед грозным Иваном Васильевичем. Руки пленников были туго стянуты веревками, глаза опухли от слез: там были и мужчины, и женщины, и дети – те немногие, кто отказался покинуть родной город. Среди пленников была и Марфа. Прямая, похудевшая, глядела она на московского князя без робости и страха, с нескрываемым благоволением оглядывала верных ей людей, и именно страх за их жизни и боязнь потерять их сподвигли женщину первой обратиться к князю:
– Ты покорил мой город ценой предательства! – воскликнула Марфа и отыскала глазами архиепископа Феофила, боярина Гребенку и многих иных. – Но не в твоей власти распоряжаться нашими жизнями!
– Страна сильна единством и покуда не прекратятся на нашей земле междоусобицы, супостаты будут проливать нашу кровь. С Божьей помощью я соберу русские города вокруг Москвы, а уж потом дойдет черед и до врагов наших.
– У Москвы нет и не было никаких притязаний на земли Новгорода или иные города. Где хитростью, где лестью ты, княже, добился своего. Но не долго тебе пировать осталось. Гляди, как бы власть не раздавила тебя.
– О чем говоришь ты, старуха? Аль думаешь, что я буду отсиживаться за семью замками и молча наблюдать, как ты ведешь переговоры с Литвой? Признайся, ведь ты просила короля Казимира о помощи, взамен предлагая отдать свои земли под власть латинян?
В толпе новгородцев началось оживление. Крики и брань прокатились по тихим улицам эхом, вступление Новгорода в Литву было для народа неслыханным святотатством. Марфа Семеновна ничего не ответила на сие обвинение, лишь сильнее сжала пальцы на руках, дабы побороть дрожь, охватившее все тело.
– Ну? – продолжил Иван Васильевич, подойдя к ней. – Что скажешь своим новгородцам на предложение Казимира или, может быть, ты хотела стать женой круля польского?
Марфа рассмеялась чужим, низким голосом, все поплыло перед глазами, и ей показалось, будто она сошла с ума. Но уж лучше было бы, ежели она и лишилась рассудка, тогда не познала бы она ни предательства, ни страха унижения. Отсмеявшись, глянула она в лицо князя, ответила:
– В мои-то лета думать о замужестве, княже? У меня был муж, были и дети, ныне их уж нет в живых и тебе о том ведано. Должно быть, я более грешна, нежели они, если до сих пор дышу и воочию лицезрею падение Новгорода. Можешь отныне гордиться собой, ты забрал у меня все, об одном лишь прошу тебя: оставь в покое новгородцев, ибо они не заслужили смерти.
– Можешь не волноваться, женщина. Жителей города я прикажу не обижать и не разорять, верностью они заслужили покоя, но ты и твой внук отправитесь в Москву.
В тот же день, морозный и ветреный, вечевой колокол главного новгородского храма был снят под радостные возгласы победителей и горестные рыдания новгородцев, для которых сие событие означало навеки утерянную свободу. По очереди подходили они к шатру московского князя и, угрюмые, замученные долгой осадой и голодом, целовали крест, монотонно повторяя друг за другом присягу Москве. Сам Иван Васильевич не решился оставаться подле стен разграбленного города на долгое время. Наградив ратников за победу и поделив злато и серебро между собой, Псковом и Тверью, отправился государь в обратную путь-дорогу. За ним на поскрипывающей телеге, что словно оплакивала пленников, везли огромный колокол. А новгородцы высыпали все за стены города, с плачем провожали свою святыню, до ряби в глазах глядели на поворот, за которым скрылась вся процессия. Более никогда не увидели они ни колокола, ни гордую боярыню и ее внука.
Москва приветливо встретила победителей. От самих ворот вдоль путей выстроились цепочки из простых горожан да служивых людей. Радостный колокольный звон огласил всю округу, вселив в сердце князя неизъяснимую радость. Один враг повержен, ныне наступает черед похода на Восток. Но он тут же отогнал сию мысль: не время размышлять о войне с неверным ханом, ежели доселе не решена судьба Марфы Посадницы. Вот отдохнуть бы год-другой ото всех дел, прижаться к теплому боку жены, услышать из уст ее о жизни неведомой Италии, откуда приехал зодчий, что способен превратить Москву в третий Рим за место покоренной Византии, обустроиться у себя на земле для будущих потомков, а уж потом и настанет черед ворогов безбожных, всех покорит он, никому из них не даст пощады.
Так размышлял про себя Иван Васильевич, мирно покачиваясь в седле, пока не достиг заветного крыльца, на котором его поджидали мать, супруга с полуторагодовалой дочерью Еленой на руках да митрополит с боярами и дьяками. Все они низко склонились в поклоне, раболепно опустив очи перед князем. Княгиня Софья легонько подтолкнула дочь к отцу, и девочка сделала несколько неуверенных шажков, но остановилась: все для нее было непонятным и потому пугающим. Иван Васильевич не стал ждать дочь, сам ринулся ей навстречу, взял, прижал к своей груди, что не ускользнуло от взгляда Ивана Младого и Марфы Семеновны: первый почувствовал глубоко засевшую, скрывающую ревность к отцу, другая вспомнила собственных детей – давно ли сама баюкала их на руках?
Елена ухватилась ручками за ворот зимнего кафтана Ивана Васильевича, робко, по-младенчески проговорила:
– Папа… папа…
– Ах, голубка моя, красавица любимая, – шептал ей на ушко князь, целуя в детские круглые щеки.
После того, как им пришлось похоронить двух первых дочерей Анну и Елену, что умерли во младенчестве несколько лет назад, третья дочь была окружена заботой и лаской и посему, оставшаяся в живых, стала всеобщей любимицей княжеской семьи. Однако отношения между старшим сыном князя и Софьей, до этого прохладные, стали враждебными, однако они всячески скрывали это, не давая ненависти перерасти в войну.
Старая княгиня Мария Ярославна, благословив вернувшегося из похода сына, указала перстом в сторону Марфы Семеновны и громко, дабы та услышала все, спросила:
– Что прикажешь делать с бунтовщиками, княже? Казнишь аль помилуешь? – и с усмешкой взглянула на новгородскую боярыню, желая прочитать на ее лице страх и ужас.
Однако Марфа даже в поражении была горда и непреклонна, с ненавистью взглянула она на своих врагов, мысленно уже простившись с этим миром. «Господи, – взмолилась она в глубине сердца, – позволь мне умереть прямо сейчас, да прости все мои грехи вольные и невольные, и да позволь мне войти в Царство Божье». В раздумиях о вечности женщина не сразу расслышала голос князя, который в окружении бояр и владык стоял на ступенях крыльца, возвышаясь надо всеми. Гордым, непреклонным голосом вопросил он пленницу:
– Ты, Марфа, выступила против меня, отказавшись подчиняться, сносилась с польским королем Казимиром, желая погибели моей. Однако Господь был на моей стороне, а твой город подчинен, казна твоя разграблена, а сама ты стоишь передо мной со связанными руками. Как пленницу я должен казнить тебя, но прежде всего ты женщина, а с женщинами я не воюю. И почему хочу спросить тебя: чего жаждет душа твоя? Говори, не бойся.
Марфа Семеновна обвела всех гордым взглядом, не желая показывать слабость и страх. С трудом обратила очи на князя, ответила:
– Что спрашивать о том, княже? Все равно многого того, что я хочу, ты не дашь, а малого мне не надобно. Но если желаешь сделать что хорошего, так удали меня с глаз своих, подальше от Москвы.
– Я понял тебя, боярыня, и более не стану держать подле себя. Ты уедешь в скором времени отсюда и вернешься в места, тебе родные, поселишься в монастыре, приняв монашеский сан, а более ничего не дам тебе.
– Отвези меня тогда в Зачатьевский монастырь, место там тихое и малолюдное, отдамся сердцем и душой Господу Богу, проведу остаток дней в молитвах.
– Да будет так, Марфа Семеновна. Не поминай лихом, да не держи зла, по-иному я поступить не мог.
Через несколько дней не стало несчастной боярыни на Москве, по приказу Ивана Васильевича увезли ее в монастырь, где и была подстрижена она под именем Мария.
9. ЗОДЧИЙ
Он всегда со слезами на глазах вспоминает тот день отъезда, когда пришлось вопреки всему покинуть родную Италию навсегда. Уже на родине в Болонье он слыл превосходным архитектором и инженером, продолжив за отцом династию зодчих. Под лазурным небом Италии от отливал колокол для башни Аринго, выпрямлял колокольню Сан Бьяджо в городе Ченто и башню в Венеции. И слава о его деяниях разлетелась по всем уголкам Европы! Зодчий побывал при дворе венгерского короля Матьяша Корвина как строитель мостов. По возвращению в Италию он уехал в Рим. Но не радость окружила его тогда, но печаль. Великого архитектора обвинили в сбыте фальшивых монет. Разве мог тот, кто из руин поднимал и воссоздавал былое величие Римской Империи, строил соборы ради восхваления веры решиться на столь гнусное деяние? В слезах пребывал мастер дни напролет, в душе смирясь со своей участью и простясь с этим миром, как вдруг Господь ниспослал ему благодать – радостную весть из страны неведомой, дикой, о которой никто в Европе не знал, но слышал, будто в той стороне живут варвары-язычники, не ведающие Бога, что по их улицам бродят медведи, а жилища их напоминают берлоги, что лето там длится всего неделю, а остальное время царит зима. Этими рассказами пугали утонченных европейцев, но лишь Аристотель Фиоравенти один из всех произнес:
– Для зодчего нет хуже отнятой свободы и посему выберу я для души своей холодные небеса севера за место упоительного воздуха юга.
Посол именем Семен Толбузин, высокий, дородный, с копной рыжих волос и пышной бородой, передал архитектору послание от князя московского и тайное поручение от Софьи, которая самолично писала письмо на итальянском языке, моля мастера скорее прибыть на Русь. Когда Аристотель Фиоравенти читал послание от великой княгини, пальцы его тряслись, по щекам текли слезы. Он помнил Софью совсем юной девушкой, почти девочкой. Тогда еще его поразили большие, прекрасные глаза принцессы, и именно ради нее одной согласился зодчий на длительное, опасное путешествие в неведомую страну.
– Великий государь Иван Васильевич просит тебя, мастер, прибыть в Москву, ибо наш главный храм – Успенский собор, рухнул, похоронив под собой тех, кто заканчивал строить его. Тебе князь поручает великое дело – заново отстроить собор, дабы стоял он в веках на славу потомкам нашим! – проговорил посол.
– Храм великий уже существует в душе моей, – Аристотель сжал кулак и стукнул себя в грудь, – так могу ли я оставить свой замысел у себя? Ради веры Христовой, ради Него одного, принимаю наказ твоего господина!
И потекли дни, кажущиеся бесконечными, в путешествии. Все время Аристотель, восседая в крытых санях, что-то чертил на пергаменте, писал, считал. Одному ему была понятна эта работа, но тайну ее он никому не раскрывал. Уже в сновидениях виделся ему новый Успенский собор с толстыми резными колоннами и высокими дугообразными арками. Наяву он ощущал неведомую радость от того мига, когда, представ пред светлыми очами русского владыки, он покажет свои чертежи и тогда повелитель прикажет тут же начать возводить основу будущего великолепия. Ах, как же тогда он будет счастлив!
Когда посольский кортеж выехал на дорогу, ведущую мимо полей да деревянных домишек, высоких заборов знати и низеньких церквушек, зодчий спросил Семена Толбузина:
– Синьор, где же Москва, стольный ваш град?
– Так вот она Москва-то наша, – с гордостью молвил посол и указал перстом в окно колымаги.
О проекте
О подписке