Восемнадцать женщин сидят рядком вдоль главного пульта на втором этаже Центрального телеграфа, и все еще в девять сорок одну не объявилась девятнадцатая из них. Восьмой стул справа пуст, Болетта со всех ног летит к нему через комнату с низкими сводами, она на ходу скидывает пальто у стола сменной и кидается на место, ибо фрекен Штанг в зале. Эта госпожа начальница, прослужившая здесь дольше всех и наработавшая, соответственно, самую больную шею и самые сильные мигрени, скрупулезно помечает что-то в журнале, не сводя неумолимого взгляда с Болетты, которая плюхается на стул, попутно нахлобучивая наушники и цепляя микрофон. Товарки оглядываются на нее и сокрушенно улыбаются. Все равно сегодня полный хаос. Телефонная сеть трещит по швам. Больше, чем в их силах, им не сделать, но Норвегией сегодня дирижируют эти девятнадцать женщин во главе с госпожой начальницей. Это они шлют сигналы на вышки в горах по проложенным под городами кабелям, на правильный номер в нужной квартире в определенном доме, где вдруг затрезвонит телефон и кто-то поднимет трубку и услышит голос, без которого тосковал, голос любимого человека, который спешит сказать самые нужные сегодня слова. И они соединяют эти голоса для беседы, связывают страну ожерельями фраз, звуковыми волнами, они задают тон языку и решают, кому дать слово. Рыбак из Нюксунду хочет сказать пару слов дочке, она в домработницах на улице Габелсгатен. Женщина из Тёнсберга требует соединить ее с номером 204 в «Бристоле». Девчушка из Хамара разыскивает своего парня и, рыдая, просит телефоны тюрем гестапо на Виктория Террасе и Мёллергатен, 19, а также всех городских больниц. Кто-то пытается дозвониться до концлагеря «Грини», учитель из Драммена ищет следы коллеги из Финнмарка, но Финнмарк еще заблокирован, с ним пока нет связи, и конца-краю этому не видно, на линиях из Стокгольма, Копенгагена и Лондона очереди, все горит, реле плавятся, несколько раз линии спутываются, и разные звонки попадают на один номер. Но это не беда, сегодня такой день, по случаю наступления мира царит благословенный хаос, и теневой кабинет Норвегии составляют эти девятнадцать женщин, с Болеттой на восьмом месте справа, я видел однажды всю команду и запомнил в наимельчайших подробностях, потому что это было в тот день, когда одновременно умерли король Хокон и прабабушка Пра. Мне было семь, мама забрала меня из школы и повела на Телеграф, чтобы сообщить Болетте все это, что Пра насмерть задавила машина, а Фред в больнице «Уллевол», невредимый, но в шоке и потерявший речь. Сперва мы вошли в огромный зал для публики, и я остолбенел при виде колоссальной картины, закрывавшей дальнюю стену почти целиком, но мама потянула меня мимо, на второй этаж, в операторскую, остановилась в дверях, держа меня за руку, мы оба не могли разглядеть Болетту среди женщин в зале, сухоньких и в черном, я сразу подумал, что они уже в курсе, что Пра умерла, и поэтому такие мрачные, осунувшиеся, хотя на самом деле им это было невдомек, только мы с мамой знали, что Пра попала под машину в Дворцовом парке, куда она повела Фреда посмотреть траурный венок, вывешенный на балконе монаршего дворца в день кончины короля Хокона, двадцать первого сентября 1957 года. Я знал, что они здесь слышат все разговоры, обо всем осведомлены, и решил, что они пошли передавать по цепочке про гибель Пра: пока мы высматривали Болетту, женщины неумолчно говорили что-то в штуки типа мундштука, а уши у женщин были закрыты тяжелыми наушниками, в которых что-то трещало, но тут к нам подошла совсем старая женщина, тоже в черном, но с шеей сказочно кривой, как будто ее скособочили и прикрутили так намертво, и она спросила, без всякой любезности, что нам надо, а мама ответила, что мы ищем Эбсен, было так странно слышать, как она произнесла полное имя: Болетта Эбсен, не перерыв ли у нее? Тогда дама улыбнулась столь же криво, как несла свою шею, и смогла нам сообщить, что Болетта Эбсен уже много лет как не работает здесь, в операторской, а искать ее следует внизу, неужели маме об этом не известно? Мама покраснела, изменилась в лице, и мы вернулись в зал для публики, где мама попросила меня подождать, пока она приведет Болетту. Я остался стоять в высоченном зале и рассматривать фреску Альфа Рольфсена. На ней были изображены только мужчины: вот они прокладывают широкие просеки в чаще, тянут кабели по горам и под городами, вкапывают телеграфные столбы, в их позах, ясно мне теперь, Рольфсен запечатлел выверенную пластику тяжелого труда, крестовоздвиженья, который женщины благословляют тем, что потом доводят его до ума, стыкуя электрические сигналы и отправляя голоса по назначению. Возможно, я лишь приписываю это моей памяти, приукрашиваю истину, наслаиваю сочинительство на воспоминания по ходу этого серьезного разговора с самим собой, но тем не менее я скажу: мне было семь и я решил, что нахожусь в церкви. В тот день, когда преставились прабабушка Пра и король Хокон, а Фред онемел, здание Центрального телеграфа на Толлбюгатен стало для меня храмом, а бесплотные женщины в черном обернулись скорбящими душами, взывающими в свои мундштуки к Господу Богу. Я помню, что мама отсутствовала долго. Наконец она вернулась, одна, так и не отыскав Болетту. – Наверно, обедает, – прошептала мама. И мы спустились в столовую. Мама до боли стиснула мою руку. В столовой Болетта была, но она не обедала. Она стояла за прилавком и подавала кофе. А в такси по дороге в больницу Болетта буркнула, что до чего причудливые бывают совпадения, вот Пра приехала в Норвегию одновременно с Хоконом, в 1905 году, а теперь они умерли в один день. – Повело Господа на шутки, – вздохнула Болетта и закурила, а мама вдруг рассердилась и одернула ее. Но до этого еще далеко, и даже я не могу не понимать, что негоже так прерывать повествование, недаром часто директора фильмов вымарывают ретроспективу, не удосужившись хотя бы проглядеть ее, говоря, что flashback означает ненужное утяжеление, хуже которого только flashforward, и место этим метаниям во времени в мусорной корзине монтажера, а когда я бережно приоткрываю завесу моих воспоминаний и извлекаю на свет поэтичные, интригующие моменты из моего прошлого, мне неминуемо приходится выслушивать, что то, чего человек не в силах представить в настоящем времени, в реальной твердой валюте, по большей части оказывается дерьмом и пустыми претензиями, так что этот хлам я могу захватить домой и на досуге настрогать из него любительского кино.
Посему я возвращаюсь к Болетте, которая в первый день после войны сидит на восьмом месте справа и принимает звонки со всей страны, а сама думает о Вере. Впрочем, времени подумать о чем-то, кроме абонентов, которых нужно соединить друг с другом, нет, поскольку вся страна болтает взахлеб, а Болетта обретается в настоящем времени, в потоке событий, и она чувствует, как схватило голову и боль ползет вверх по шее и растекается до лба, точно магнитный ветер, они называют морзянкой эту муку, которая раньше или позже, но настигает всех телефонисток, лишает многих из них сна и превращает в неврастеничек, и когда стрелка наконец доползает до часа, Болетта вместе с половиной смены идет в комнату отдыха, но разговоры гремят и здесь, в полный голос, только Болетта молчит, она думает о Вере, о кровотечении, но никто не обращает на нее внимания, все привыкли, что Болетта дичится, она не стала своей в этой компании настоящих сотрудниц Телеграфа, несмотря на разницу в возрасте, они все одного поля ягодки: обитательницы роскошных квартир на аллее Бюгдёй или Парквейен, часто последыши в большой семье, внезапно предоставленные сами себе. За ними числится как минимум один курортный сезон во Франции, и если они отважились выйти на пляж, в Ницце или Биаррице, то лишь прячась под зонтиком, и чем они старше, тем бледнее от всего того уксуса, который втерли в себя. Они незамужни, бездетны, вряд ли испытали прикосновение мужской руки и бегло говорят на двух языках, одинаково поджимая губы. Болетта хоть не замужем, но растит дочь, что не только необычно, но неслыханно, особенно поскольку им не удалось докопаться до подробностей этой скандальной истории и они давно отчаялись выпытать что-то сверх того, что они знают, а это, считай, ничего. Им известно лишь, что Болетта Эбсен живет со своей матерью, датчанкой, бывшей в молодости в некотором роде звездой немого кино, и дочерью Верой, появившейся на свет в 1925 году, и хотя все эти исхудалые барышни с Телеграфа ходят по воскресеньям в церковь, читают Библию и богобоязненны до одури, в непорочное зачатие и прочие чудеса они верят слабо. Теперь они гомонят все хором, перебивая друг дружку, рассказывают о своих мужественных отцах, освобожденных из «Грини», братьях, числившихся погибшими, но неожиданно обнаружившихся в укрытии где-то на севере Нурмарка, у каждой в семье по герою и хотя бы одна потрясающая история в запасе, но вдруг все разом смолкают, как будто их отключили, и Болетта замечает, что все взгляды прикованы к двери, она тоже поворачивает голову и видит фрекен Штанг. Начальницу, не одобряющую болтовню во время обеда и не отказавшуюся бы ввести запрет на разговоры и обет молчания. Она кивает Болетте, склонив голову набок: «Господин директор Эгеде хочет поговорить с вами. Немедленно». И фрекен Штанг удаляется к своему столу прежде, чем Болетта успевает спросить, в чем дело, и никто в комнате ничего не говорит, возможно, они думают с торжеством и злорадством, что у директора наконец лопнуло терпение, он решил навести порядок и сегодняшнее опоздание Болетты Эбсен станет последним, ибо немало найдется девушек с незапятнанной репутацией, которые почтут за счастье получить место на Центральном телеграфе. Может, они и думают так про себя, но высказать это вслух им и в голову не приходит, потому что против Эгеде, бонзы с верхнего этажа, они выступают единым фронтом, и Болетте помогают привести в порядок прическу, суют пудреницу, ее трогает это сочувствие; поднимаясь по длинной лестнице на начальственный этаж, Болетта вспоминает торопливые слова утешения, а когда она наконец собирается с духом и стучится, то тоже думает, правда, без торжества: сегодняшнее мое опоздание было последним, теперь будем на мели горе мыкать. Она слышит голос Эгеде, говорящий «Войдите», как во сне отворяет дверь, потом прикрывает ее за собой. Эгеде сидит в кожаном кресле за огромным столом, Болетта подходит ближе и ловит себя на книксене, она готова лопнуть от досады на себя, что сдуру присела в книксене, как школьница перед директором, а злость всегда идет ей на пользу.
Эгеде расплывается в улыбке и указывает ей на стул. Болетта остается стоять и глядит прямо на него. Когда-то он, может, и был хорош собой, но теперь поперек себя шире, и даже мировая война не повлияла на толщину его подбородков, расплывающихся над воротником как жабо из светлого жира, который тянет голову вниз, отчего директор то и дело клюет носом. Он не торопясь раскуривает трубку. Болетта ждет. Она держит руки за спиной и сию секунду готова скрестить взгляды с кем угодно. – Так, так, – говорит наконец Эгеде. – Все, слава богу, позади. – На это Болетта не отвечает ничего. Хотя ее удивляет, что он ходит вокруг да около. Ей это не по нраву. И ее благая злость раскаляется пуще прежнего. Но все же она говорит тихо: – Да, слава богу. – Эгеде кладет трубку в пепельницу и отирает уголки рта. Сейчас, догадывается Болетта, и сжимает руки за спиной в кулаки. Сейчас он скажет, что всему есть предел. – Дома все в порядке? – спрашивает он. Болетта не знает, что отвечать. Она кивает. – Ваша мать играла в кино, так ведь? – Болетта обескуражена. – Да, – говорит она. – Но это было очень давно. – Наверно, еще во времена немого кино. Между нами говоря, я преклоняюсь перед Великим немым. – Директор Эгеде встает, на то, чтобы выбраться из кресла, уходит определенное время. – И еще у вас есть дочь, да? – Да, есть. – Болетту опять щекочет злость. Если он решил обидеть и унизить ее, прежде чем выставить за дверь, пусть попробует. Ей нечего стыдиться. Смотри, как бы я не выпотрошила трубку тебе в лицо, думает она. – Сколько ей сейчас? – Летом будет двадцать. – Эгеде качает головой и вздыхает. – Печально, когда война отбирает твою молодость. А школу она успела закончить? – Болетта теряется с каждой минутой все больше. Она не поймет, куда он клонит, и мучится от этого. Но решает отвечать учтиво и особо не распространяться. – Она закончила среднюю школу. – Это хорошо, – роняет Эгеде, отходя к окну. Он стоит спиной к ней и любуется городом. – А чем ваша дочь думает заняться? – Ей нравится все, связанное с фотографией. – Эгеде поворачивается к Болетте и вдруг прыскает: – Фотографией? Так молодая леди хочет стать фотографом? – Болетта сглатывает, ей приходится сглотнуть, чтобы ответить хоть как-то, она готова растерзать эту разодетую гору жира, которая позволяет себе смеяться ей в лицо, но, заговорив, она слышит, что ее голос звучит вежливо и смиренно, как будто ей стыдно, что она так завралась. – Она хочет работать в фотомагазине. – Эгеде нетерпеливо машет рукой, ему вдруг наскучили досужие разговоры, хотя он сам их завел. Он грузно опускается в кресло, Болетта молчит, молчит мрачно, она вообще может рта не открывать. – Вы работаете на Телеграфе много лет, – говорит он неожиданно любезно, почти льстиво. У Болетты перехватывает дыхание, она понимает, что ничего не понимает. Эгеде снова раскуривает трубку, у табака не совсем свежий запах. Болетте хочется повернуться и уйти, но она остается стоять. Ну сейчас точно, думает она. Он вознес ее выше некуда и теперь кинет оттуда в грязь. – Этого больше не повторится, – выпаливает она. Эгеде вылупил глаза. Трубка свисает с вывороченных губ, как крючок. – Не повторится? Что не повторится? – Опоздания. Но сегодня все часы посбивались. – Эгеде таращится на нее, а потом вдруг снова начинает хохотать. Он откладывает трубку, хохот переходит в кашель; прокашлявшись, он спрашивает: – Вы не хотели бы подняться на пару этажей повыше? – Болетта думает, что недослышала, и подается вперед. Она чувствует, что лицо растеклось в идиотскую мину. – На четвертый этаж? – шепчет она. – Не пугайтесь уж так-то. – Болетта отступает на шаг, силясь привести лицо в порядок. – Вы имеете в виду экспедицию? – Да, именно ее. Нам требуется несколько операторов в этот отдел. И нам нужны женщины с опытом. Такие, как вы. У вас же огромный опыт. – Эгеде порывисто отворачивается, как будто брякнул что-то лишнее. Ей нравится видеть его таким. Она чувствует даже некоторое превосходство: она-то смогла совладать с собой. Ей должно радоваться и благодарить. У нее есть шанс подняться туда, где нет мигреней. Она улыбается: – У меня опыт только оператора на пульте. – Эгеде чуть поводит жирными плечами. – У нас есть курсы. Это не трудно. Для вас, я имею в виду. – Эгеде выбивает пепел из трубки. Мундштук весь изгрызен. И у директора свои проблемы, с совестью, думает Болетта. Внезапно в ней проклевывается жалость к нему. У него широкая траурная кайма под ногтем на среднем пальце, которым он утрамбовывает табак в трубке. Белая пыль встает нимбом над тонкими, сухими волосами всякий редкий раз, что он делает резкое движение. Как сейчас, когда он поднимается рывком, словно прочитав перемену в ее глазах и спеша вернуть себе главенство. – Так что вы скажете на мое предложение? – Ответ вертится у Болетты на языке, но она не спешит произнести короткое слово, ей хочется потянуть это мгновение в свое удовольствие, а Эгеде, видя, как она мнется, тяжело оседает в кресло, будто забыв, что только вскочил, упирает локти в стол и говорит: – Конечно, конечно. У вас есть время подумать. Никакого пожара нет. Но все вакансии должны быть заняты к сентябрю.
Эгеде опускает глаза и начинает рыться в бумагах, Болетта откланивается, на этот раз никаких книксенов, она лишь кивает и пятится к выходу. Но когда она кладет ладонь на золоченую ручку двери кабинета директора того, что народ окрестил Телеграфным дворцом, а я про себя именую Телеграфным собором, тогда Эгеде поднимает руку и вновь устремляет взгляд на Болетту. Она отпускает ручку и стоит молча, терзаясь нарастающим беспокойством, что все это чудесно до неправдоподобия, а жизнь научила ее, что очень многие вещи оказываются слишком хороши, чтобы стать правдой, и что победы неизменно гораздо скоротечнее поражений. – Найти место продавца в фотомагазине, верно, нелегко? – спрашивает он. – Нелегко, – шепчет Болетта. Эгеде снова вылезает из-за стола и подходит к ней. – Если вы примете мое скромное предложение, в операторской освободится место, да? – спрашивает он. – Освободится, – дакает и Болетта. – И тогда его могла бы занять ваша дочь. Это тем более удачно, что вы научили бы ее всем премудростям. – Болетта смотрит на него в упор и улыбается. – Это более чем любезно с вашей стороны. Но ничего не выйдет. – У Эгеде мрачно вспыхивают глаза. – Ничего не выйдет? Как так? – Как я уже сказала, у моей дочери другие планы. Но спасибо еще раз.
Болетта снова берется за ручку и в эту секунду чувствует его руку на своем плече. Она медленно поворачивается и видит его пальцы, они висят, как гигантское насекомое, по ошибке заползшее на нее. Теперь ясно, чего ему надобно, – взять ее за жабры. – Я сообщу вам завтра, – говорит она. – Не спешите. Думайте, сколько вам надо. – Рука Эгеде скользит вниз по ее руке, желтый ноготь скребет материю с глухим шуршанием. – Я могу идти? – Директор вынимает часы, откидывает крышку и долго изучает стрелки. Потом хлопает крышкой и прячет часы в карман жилетки. Он смотрит на Болетту, в глазах ни следа темного мерцания, директор сер и бесстрастен. – Жаль, – говорит он. – Вашей дочери здесь наверняка было бы хорошо. Но она хоть не собирается выскочить за первого встречного? – Болетта смеется. Она смеется и зажимает рот рукой. Она никак не возьмет в толк, что он такое несет. – Нет, не собирается? А то с такими станется! – Теперь хохочет Эгеде, он хохочет, колыша подбородками, но вдруг замолкает, повесив голову, как будто выдохшись. – И то правда – кто возьмет в жены незаконнорожденную? – шепчет он. – Что вы сказали? – Можете идти. – Моя дочь рождена по тем же законам, что и все!
Болетта слышит, что за ней захлопывается дверь. Она идет по кафельному полу под звук собственных шагов, они долетают с опозданием, будто все чувства остались сзади. Из комнаты правления выходят трое мужчин, на нее они не обращают внимания. На лестнице она вцепляется в перила. Между этажами туалетная комната, она заворачивает туда, моет руки, от них разит пеплом, табаком, а из зеркала на нее глядит лицо, в котором она едва узнает свое. Ее тошнит, но она справляется с рвотой, выпив холодной воды, потом ждет, пока восстановится дыхание, приглаживает волосы, поправляет платье, одолевает полпролета до операторской и садится на место, а все косятся на нее, умирая от любопытства: что она делала у Эгеде столько времени? Того гляди, сама госпожа начальница опустится до расспросов, но Болетта сидит как истукан, вперившись в никуда, не замечая ничьих взглядов, и никогда и никому не станет она рассказывать о беседе с директором Эгеде. Зато она делает то, что делать запрещено, но она уверена, что ей больше терять нечего, и потому набирает свой номер, она вклинивается в очередь и ныряет в паутину хитроумной сети, и в гулких комнатах на Киркевейен начинает трезвонить черный телефонный аппарат.
О проекте
О подписке