Вторник, 8 мая 1945 года, Вера, наша мать, на чердаке доходного дома на Киркевейен снимает с веревок белье, за ночь оно высохло и стало мягким на ощупь. Три пары шерстяных носков (их пора убрать), два зеленых ненадеванных купальника на пуговках и завязках на шее, три бюстгальтера, белый носовой платочек, наконец, три летних платья и светлые кофточки из вискозы, они так долго не вынимались из шкафа в спальне, что в темноте уже начали желтеть. Развесить стирку во дворе Вера не решилась, больно много всего произошло в последние дни и годы, не хватало только, чтоб напоследок их еще и обокрали. Она торопится, от нетерпения суетится, она спешит праздновать мир, победу, весну, одним словом – жизнь, они идут гулять с Болеттой и Пра, втроем, если только не вернулась Рахиль, а вдруг и она вернулась, ведь снова мир, все позади. И она смеется про себя, поднимая руки к провисшим веревкам, грубым, с размахрившейся пенькой, о них легко уколоться, если не быть осторожной. Вера, наша мама, одна на чердаке, она смеется, кидает деревянные прищепки в большущий карман передника и аккуратно складывает вещь за вещью в плетеную корзину у ног. Она разгорячена, в голове пусто, и ее до краев переполняет острая неописуемая радость, которой она прежде не знала. Все с чистого листа. Пять лет тянулась война, через пару месяцев Вере исполнится двадцать, и вот сейчас, сегодня, начнется наконец жизнь, надо только покончить с этим бельем, она сперва думает оставить носки досыхать, но тут же отвергает предательскую мысль – негоже, чтоб в такой день на сушилке болталось белье, пусть даже на чердаке. Вера останавливается передохнуть, она прогибает спину, откидывает голову назад и с удовольствием втягивает запах постиранного белья, чистых платьев. Она снова хохочет. Сдувает волосы со лба. В углу под угольной шахтой сидит и курлычет сизарь. Крики, песни и музыка с улицы различимы здесь едва-едва. Вера тянется взять последнее платье, свое собственное, голубое, тоже ни разу не надетое, и в ту секунду, когда она уже сняла одну прищепку и держит платье рукой, чтобы оно не соскользнуло на пыльный пол, она слышит за спиной шаги, они медленно приближаются, и первая мысль Веры – Рахиль, это она вернулась и уже успела промчаться сквозь все подъезды в поисках подружки, но это, конечно, Болетта, у нее лопнуло терпение, и она пришла помочь, потому что у них нет времени волыниться, война кончилась, мир, и Вера уже собирается крикнуть матери «все, иду-иду, последнее платье осталось, мое, такое красивое!» или просто засмеяться, засмеяться от радости, прежде чем они, взявшись за ручки, потащат корзину вниз по долгим лестницам, но тут она понимает, что это не мать и не Рахиль, у шагов другой ритм и вес, доски скрипят, а голубь в углу вдруг перестает курлыкать. Это несмолкшие шаги войны, и не успевает Вера обернуться, как кто-то хватает ее сзади, стискивает, сухая рука зажимает ей лицо, не крикнешь. Она чувствует резкий запах немытого тела, вонь изо рта чужого мужика, язык, корябающий шею. Она догадывается укусить его за руку, зубы впиваются в серую кожу, но он не ослабляет хватки. Ей нечем дышать. Он поднимает ее, она отчаянно брыкается, слетает одна туфля, он заставляет ее опуститься на колени и нагибает вперед. Она замечает, что платье болтается криво на одной прищепке, и хватается за него, увлекая с собой в падение. Он отнимает руку от ее рта, она дышит, сейчас она может крикнуть, но все равно не кричит. Она видит его руку, задирающую юбку, только это она и видит: руки, на одной недостает пальца, она рвет ее ногтями, но он не издает ни звука. Рука без пальца – вот и весь он. Девятипалый прижимает ее лицом к полу, грубые доски дерут щеку, свет падает косо, корзина опрокинулась, голубь распушил перья. Девять пальцев обжимают ее бедра, пропахивают по коже, и он распарывает ее, расчленяет, она замкнула слух, запихнула в рот платье и жует, жует не переставая тонкую материю, солнце в окне крыши толчком откатывается в сторону, он вдавливается в нее – и грохает колокольный звон, хором бьют во все колокола города, голубь шарахается из своего угла под угольной шахтой и пишет над ними бешеные круги, крылья хлопают прямо над ней, но непоправимо поздно, ей нет еще и двадцати, и это у него вырывается в конце крик.
Потом тишина. Он отпустил ее. Она может встать, но лежит. Он кладет ей на голову руку. От нее разит мочой и рвотой. Потом он убегает. Бесшумное дуновение касается щек, лица. Он проник в нее, а теперь уносит ноги, убегает длинным прямоугольным коридором чердака дома на Киркевейен. 8 мая 1945 года. Голубь устроился на окне в скате крыши. Вера, наша мама, лежит, прижавшись щекой к полу, во рту платье, кровь в горсти, луч солнца медленно переползает через нее.
Болетта, мать Веры, не отличалась особой набожностью, скорее наоборот, чудес на свою голову она уже навидалась, но сейчас она распахнула дверь и вышла на узенький балкончик с видом на проулочек Гёрбитцгатен насладиться этим мигом во всей его неповторимости: во всех церквях города разом ударили в колокола – на Майорстюен, Акере и Фагерборге, она слышала даже колокола Сагане и Ураниенборга, неумолчный бархатный звон, как бы вытолкнутый ввысь светом и воздухом, чтобы этот звук навсегда задавил пронзительное белесое эхо воздушных тревог. – Закрой дверь! Сквозит! – Болетта повернулась в сторону гостиной, со света почти слепая. Мрак в квартире как будто сгустился. Темная мебель походила на черные тучи, которые невозможно разогнать, потому что они пригвождены к месту тяжелым тиканьем ходиков в прихожей. Ей пришлось на секунду прикрыть глаза. – Ты что, вздумала нас простудить? Сегодня? После того, как мы не болели всю войну? – Мама, не надо на меня кричать.
Болетта закрыла балконную дверь и различила Пра у книжных полок. В длинной, по щиколотку, комбинации и красных вельветовых тапочках она выдергивала из рядов книги и швыряла их в камин, быстро и наставительно бормоча что-то себе под нос. Благовест оседал тихим перезвоном. Болетта осторожно подошла ближе к матери: – Что ты делаешь, а?
Но Пра не ответила – может, не расслышала и потому ничего не ответила. Она ведь была глуха на одно ухо и довольно туга на другое. Она повредила их во время взрыва в Филипстаде в декабре 1943-го. В тот день Пра сидела в столовой и крутила тумблер приемника, который она отказывалась выпустить из рук на том основании, что является подданной датской короны и не намерена слушать ничего, кроме вещания из Копенгагена. Она утверждала потом, что в динамике взрывы прогремели в многократном усилении, да еще под аккомпанемент американского джаз-банда, отчего в левом ухе расплющилась наковальня, а в правом сместилось стремечко. Хотя Болетта в глубине души не сомневалась, что при отличном слухе мать самовольно наделила себя правом слышать исключительно то, что ей угодно. Тут Болетта увидела, что книги, которые Пра выколупывает из полок и бросает в зеленый камин, – Гамсун. – Что ты делаешь? – вскрикнула теперь Болетта и вцепилась в руку матери. – Избавляюсь от Гамсуна! – Но ты же его любишь! – Я не читаю его уже пять лет. И давно надо было очистить от него наш дом! – Она повернулась к дочери и покрутила у нее перед глазами томиком «Соков земли»: – Особенно после того, что он написал в газете. – А что такого он написал?
Отправив «Соки земли» в камин, Пра достала вчерашний вечерний выпуск «Афтенпостен». Она ткнула в первую страницу, чуть не прорвав ее. – Дай я прочту тебе слово в слово, что пишет этот низкий человек! Мы, его близкие сторонники, склоняем головы в час его кончины! Нет, ты можешь представить себе более удачный момент для некролога Гитлеру? Уж не говоря о том, что он вообще не заслуживает никаких таких слов. Мы должны плясать на его могиле!
Она кинула газету в камин и снова в мрачной злобе набросилась на книги. Длинные и редкие седые волосы развевались вокруг головы, она истово материлась, доставая каждый новый том из собрания сочинений, и я дорого бы дал, чтобы увидеть это – как Пра, наша прабабушка, 8 мая 1945 года изгоняет из гостиной на Киркевейен все следы присутствия оглохшего нобелевского лауреата. Но вдруг вместо того, чтобы швырнуть в кучу последний роман трилогии об Августе, «А жизнь идет», она замерла с первым изданием книги в руках, молча наклонилась к самой полке и выудила то, что пряталось за романами предателя, а именно непочатую «Малагу» 1936 года. Старуха осторожненько подняла бутылку, на миг и думать забыв про этого Гамсуна. – И где только я ее не искала, – вздохнула она. – В баке с грязным бельем. В электрощитке. В цистерне с водой. А она, ну надо же, стояла здесь, за спиной кособокого Августа! Она чмокнула бутылку и вновь повернулась к полкам: – Ну, Кнут, спасибо за компанию. Теперь наши дороги разошлись.
Для верности она еще поискала за Германом Бангом и Йоханнесом В. Йенсеном, но нет, ни там, ни за полным собранием Ибсена спиртного не было. Пра заспешила на кухню. Болетта перехватила ее. – Это ты спрятала вино за книгами? – спросила она. Пра сделала большие глаза: – Я? Тогда б я нашла ее давным-давно и выпила прежде, чем Гитлер поработил Польшу! Это твоих рук дело, вот что. – Болетта наклонилась к наиздоровейшему уху матери и спросила: – А больше ты ничего не прятала?
Но этого Пра не услышала, а принялась откупоривать пробку своими скрюченными, непослушными пальцами, и Болетта должна была держать бутылку, пока старуха крутила, и тянула, и дергала, и так они пыхтели и мучились довольно долго. Но вдруг Пра отвлеклась от пробки и оторопело оглядела себя, будто до нее теперь только дошло, что ее наряд не безупречен. Она выхватывает у Болетты бутылку, она оскорблена в лучших чувствах: «Малагу» 1936 года не пьют в исподнем! – Куда там Вера запропастилась? Мне сию секунду нужно мое платье!
Болетта резко обернулась к овальным часам в прихожей, к волшебным ходикам страхового товарищества «Bien», возвышавшимся над ящичком, в который мы каждый месяц, непременно в первую субботу, опускали наш взнос за пожизненную ренту, отчего я долго считал, что время движут деньги. Болетта подошла ближе. Нет, не может быть так поздно. Это ошибка. Вера должна была спуститься давным-давно. Часы спешат, не иначе не вынесли напряжения последних дней и скакнули на несколько часов вперед в тот момент, когда из концлагеря «Грини» выпустили заключенных, а генерал Редисс прикрыл за собой дверь на втором этаже Скаугума, засунул дуло поглубже в рот и спустил курок. Болетта слышит, как тихо поскрипывает колесико разлапистой секундной стрелки и привычно звякают монеты в ящичке под ходиками.
Она быстро смотрит на свои часы. Они показывают то же время. – Пойду посмотрю, чем она там занимается. – Сходи, дорогая. А я пока согрею стаканы. – Болетта остановилась и пристально посмотрела на мать: – Ты не дотронешься до бутылки, пока мы с Верой не вернемся, да?! – Старуха улыбнулась в ответ. – Я жду не дождусь возвращения короля Хокона. Когда, ты думаешь, он приедет? – Болетта наклонилась к другому уху матери: – Ты не посмеешь пить одна! Без нас с Верой. – Старуха поцеловала дочь в щеку и зябко поежилась: – Пожалуй, я даже протоплю немного. От войны стены прямо ледяные.
Болетта вздохнула, накинула на плечи шаль, торопливо пересекла квартиру и пошла вверх по крутым ступенькам.
О проекте
О подписке