Читать книгу «Соучастник» онлайн полностью📖 — Конрад Дёрдь — MyBook.

«Темные очки? Не сниму, не проси! Нечего тебе смотреть мне в глаза. У меня и пробки для ушей есть, заглушу все звуки, на нервы действует этот шум. Они на все мои органы чувств поставили фильтры; что ж, тогда и я подвергну мир цензуре. Не говорить я не могу, но слушать себя – смертельно скучно. Что ты мне лоб щупаешь? Да, у меня жар! Плеврит. Вырваться хочется из самого себя. Они преследуют меня, а я преследую себя еще больше: здесь нужна революция. Не бойся: в один прекрасный день я встану в самом себе на сторону преследуемого. И не думай, будто я тебя не слушаю! Я как раз ломаю голову, почему у тебя не находится для меня ни единого слова. Может, я, по-твоему, всего лишь старый, изовравшийся шут гороховый? Что-то ты не торопишься возражать, должен заметить. И все-таки ты меня любишь? Как это у тебя получается? Что ж ты не говоришь тогда, что никакой я не шут гороховый? Я почему сижу? Потому что думаю: и чего это я не встаю? Как было бы здорово, если бы я умел молиться: Бог – он не стукач, ему я могу все сказать, что думаю, и если он есть, если видит меня, то наверняка понимает, что я лучше, чем думают мои недоброжелатели; понимает, что я лучше даже, чем ты. Почему ты не доверяешь мне? Ты считаешь, линия жизни у меня коротка и я самого себя пережил? Тут один иеговист предсказывал на прошлый год конец света. В этом году встречаю его: „Ну что, старина, живем?“ Он поднимает на меня взгляд: „А ты в этом уверен?“»

Дани вынимает визитную карточку, миниатюрную шариковую ручку, большими кривыми буквами пишет что-то. Когда места на визитке не остается, он пишет между строчек, потом поворачивает визитку и пишет поперек. Наконец, с торжественным выражением смотрит на меня: «Только что я зафиксировал самую выдающуюся мысль своей жизни. Если дано мне будет немного покоя, этого кусочка бумаги хватит, чтобы создать свой главный труд. Причем, заметь: в состоянии полного краха. Понимаешь? Этим трудом я сам вытащу себя из краха».

Он достает из кармана складной нож с костяной ручкой, большим пальцем касается кнопки сбоку, выскакивает блестящее лезвие; я слежу за его руками. Ага, вот!.. Я отдергиваю голову; нож вонзается в потолочную балку. Дани: «Удачный бросок!» «Уж куда удачней. Не отклонись я, он бы у меня в горле торчал». «Не будешь зевать», – сухо замечает он.

Кулаком он тоже действует неплохо. Как-то мы встретились с ним в одном ресторане; он уже полчаса играет в гляделки с какой-то сонной, с рыбьим ртом женщиной. Один из мужчин, пивших пиво с ней рядом, в конце концов поворачивается к нему: тебе что, смотреть больше некуда? Дани отрицательно трясет головой. Потом подзывает официанта: «Этого господина видите? Так вот: запеките мне его целиком, да не забудьте ломтик лимона в рот сунуть!» Я порываюсь уйти, но он уже толкает меня, чтобы я встал у стены рядом с ним; его вытянутый кулак смачно врезается в подвернувшуюся широкую челюсть. «Знаешь, кто они такие?» Я не знаю, но догадываюсь. Его точные удары посылают нападающих кого в тарелку с ухой, кого в говяжий гуляш. Один надзиратель в тюрьме постоянно шпынял его за то, что одеяло на его нарах лежало не совсем гладко; однажды, когда принесли обед, Дани выплеснул ему в физиономию тарелку тык венной баланды. Его избили так, что лицо у него распухло, он две недели провел в карцере, в темноте, сидя на досках, брошенных на пол; кормили его через день, давая полпорции. «Терпеть не могу тыквенную баланду, – ухмылялся он, когда, шатаясь от слабости, вернулся в нашу камеру. – Видел, как она у него по морде текла?»

Он не любил, когда его били, но к побоям относился с любопытством. В школе, в первом классе, возвращаясь домой, он вновь и вновь, как преступник на место преступления, сворачивал к лавке, где торговали рыбами и птицами; хромой владелец, который целыми днями скрипуче препирался со своим попугаем, однажды выкинул Дани вон, взяв его за ухо. Выбрав момент, пока владелец упаковывал кому-то сушеных дафний, Дани украдкой пооткрывал клетки с птицами; помещение заполнил суматошный шум крыльев. Владелец, размахивая костылем, бежал следом за нами и орал: «Держите их!»; ему было плевать, что беспокойный его товар вылетает в распахнутые двери. Убегавшего Дани поймал посыльный из адвокатской конторы, щеголь, которому брат как-то натер чесноком спину его клетчатого пиджака. «Ах ты, наказание божье! Да ты знаешь, что я с тобой сделаю?» «Что?» – с искренним интересом поднял на него глаза мой братишка. «Господи Боже мой! – застонал лавочник. – Ничего. Ничего, и убирайся, а не то убью тебя до смерти». Подростком Дани уезжал на велосипеде в соседние деревни, на танцы, и пока местная молодежь под кларнет и гармонь чинно топталась на посыпанной опилками площадке, под навесом из виноградной лозы, он выбирал девок потолще и, танцуя, старательно тискал их. Его вызвали к речке; там его били вчетвером; домой Дани привезли на телеге. Несколько дней он лежал в бреду; и немудрено: его пинали ногами в голову.

«Без битья нет ясного взгляда на жизнь, – сказал Дани однажды. – Кого никогда не били, тот ничего не знает. Если власть на градит тебя увесистой оплеухой, это только полезно для здоро вья; куда полезнее, чем, скажем, печатное оскорбление! Тебе врезали, ты врезал, и пусть ты в проигрыше, все равно это как-то по-человечески. Люблю наблюдать, что происходит у человека на лице, пока он решится поднять на другого руку. Интересен мне процесс, как человек опускается до такого состояния. Вот недавно: сижу у Дуная, дело к вечеру. Проглотил я таблетку какую-то, которая мне на пару часов серое вещество делает радужным, и вижу: от солнца взбегает с воды вверх по ступенькам кроваво-красная ковровая дорожка. Я – ноги в руки, солнце – за мной; вваливаюсь в пивную, ищу запасный выход. Прошу троих мужиков, чтобы встали: наверняка дверь за ними. Вон он, сортир-то, добродушно показывают они в другую сторону. Я – свое: мол, встаньте, и все тут. Ну, они быстро грубеют. „Бить будете? – спрашиваю. – Никаких препятствий. Бейте“. Получаю ленивую такую затрещину. „Это все?“ – спрашиваю. „Отвяжись, парень, нам от тебя ничего не надо“. В общем, не опустились они до битья, а мне стыдно стало. Я – такой, каждой бочке затычка, и вся моя философия – всего лишь оправдание этого недостатка».

Пускай смерть дышит ему в лицо; если же смерть приближаться не хочет, ничего, он сам пойдет к ней. Как-то на Рождество, поздно вечером, он вскочил на мотоцикл и мчался по оледеневшим дорогам несколько сот километров, чтобы отвезти юной цыганке с торчащими передними зубами бальное платье с серебристыми чешуйками, хотя уместность этого платья в глинобитной хибаре, отапливаемой кизяком, была более чем сомнительна. Правда, шестнадцатилетняя девушка, чьим мужем он был целую неделю, чуть с ума не сошла от счастья, получив такой подарок. А уж автомобильные гонки! Однажды (у него как раз появилась первая машина) он отправился в горы кататься на лыжах; в отеле он подружился с каскадерами – и тут же, конечно, заключил с ними пари: кто скорее спустится на автомобиле с горы и доберется до города. Он вырвался вперед, но потом машина пошла кувырком, ее сплющило в лепешку; каскадеры мрачно двинулись вниз – хотя бы найти труп. «Ну что, попугаи, сдрейфили?» – прохрипел брат из дымящейся груды железного лома. Машину, впрочем, удалось оживить, и Дани не расставался с ней еще несколько лет. Ржавое, латаное-перелатаное транспортное средство это словно собрало в себе все несчастья Восточной Европы, все следы пренебрежительного обращения с техникой; но чем старше становилась машина, чем ужаснее она выглядела, тем нежнее относился к ней Дани. Прежде чем сесть в нее, он каждый раз поднимал крышку капота и дергал какую-то перекрученную проволоку: мотор заводился. А когда они, с пыхтеньем, скрежетом и оглушительными выхлопами, возвращались домой и Дани поднимался с подпертого кирпичами сиденья, люди на площади смотрели на них с веселым дружелюбием. Хозяин и его драндулет так хорошо изучили друг друга, пережили вместе столько унижений, что Дани, этот ангел непостоянства, привязался к машине, как к состарившейся преданной собаке. И когда она уже перестала шевелиться, он все равно не решился отдать ее под пресс; потратив два дня, он выкопал на опушке леса большую яму и похоронил ее, словно близкое существо.

Я не в силах оторвать взгляда от беспокойных шагов Дани; он как будто спасается бегством, мечась из угла в угол, от одной стены до другой и, подобно какому-то рассеянному дятлу, стуча костяшками пальцев по каждому предмету обстановки, который попадается на пути. Сняв колпачок с моей авторучки, зачем-то нюхает его; вынув букет тюльпанов, заглядывает в вазу. Бег его ускоряется; я чувствую, что уже и сам устал наблюдать за ним; наконец, он садится в кресло и распрямляет один за другим ежа тые в кулак пальцы. Потом, спохватившись, выхватывает из кармана какие-то пузырьки, глотает таблетки, мозг его возбуждается, и он жестами дирижера чертит свои мысли прямо в воздухе перед собой. Я пододвигаю ему хлеб, сыр; он, понюхав, кладет их обратно. Роняет на грудь голову, словно вор-неудачник, который лишь сейчас понял, что с этой балки под самой крышей, куда он каким-то чудом забрался, ему ни за что не спуститься. Будто молясь, складывает на груди руки, вертит туда-сюда головой, улыбается каким-то своим мыслям, раскачивается взад-вперед. Озирается вокруг: «Ты кого-нибудь ждешь? Никого? Тогда закрой дверь на ключ и, кто бы ни пришел, не пускай. Я столько лет готовился к этому разговору. Я твердо решил: пора вырваться из их грязных лап, понимаешь? Ведь и до сих пор: это не их руки были такими длинными, это я отдал им поводок своих хи мер. И они за него ухватились, за него держаться легко; но сейчас я проснулся. Мне бы только чуть-чуть сил побольше! Я два дня уже ничего не ем. Знаешь, что я вижу все время? Конец лета, на жнивье лежит мертвое тело, мухи ползают по открытым глазам. Это – я. Скажи, чего бояться человеку, если он не трус? Я сдаю партию; все, что у меня еще впереди, нелепо и скучно. Не хочу ничего, никакого решения! Не могу я уже жить ни с кем. Я ни к чему не привязан, а жить можно, только если ты привязан к чему-то. Теперь я настроен лишь уходить, разрывать, прощаться. Иногда, представляешь, меня даже тянет обратно в тюрьму: там я, может быть, и обрел бы покой. Но и этого не будет; будет только глупость, будет только упадок. Я теперь способен только отталкивать все от себя, никого ни в чем не хочу убеждать, уговаривать, не хочу к себе никого привязывать. Я до того заскорузл, что меня скорей разорвет, чем растя нет, я скорее погибну, чем обновлюсь. Мне бы искать простые, растительные решения; да беда в том, что я – не растение. Не могу с интересом взирать на то, что доставляет боль; я – болен.

Я запутался в дрязгах, я слишком долго толок воду в ступе, и из всей этой бури страстей родилось лишь несколько дурацких банальностей. Я чувствую себя слишком уж дома. Я исчезаю; куда – понятия не имею; но ты от меня избавишься».

6

«С Тери у нас дела такие, что я или себя убью, или ее. Пристукну чем-нибудь: молотком, подсвечником, бутылкой из-под вина. А скорее всего, уйду куда глаза глядят, чтоб не было даже возможности прикасаться к ней. Это мое проклятие: все время тянет к ней прикоснуться. Все мои женщины были смуглыми, Тери – как сахар-рафинад. У других соски на груди коричневые, у нее – розовые, как губы младенца. И лоно – такое же. Тело ее доставляет мне наслаждение, как в детстве, ты ведь помнишь, рисовая молочная кашка с изюмом, ванилью, корицей. Когда я говорю с ней по телефону, ее голос у меня в позвоночнике отдается; если ее нет дома, я глажу рукой ее блузку на спинке стула. Я сплю рядом с ней – и вижу ее во сне, вижу ее лицо, разное с двух сторон: левая половина смеется, правая – прощается. А когда проснусь, пальцами глажу подушку, куда натекла слюна из ее обиженных, детских губ. Она явилась на землю первого апреля, в воскресенье, она – единственный предмет роскоши, который я себе позволяю; если я останусь, то никогда не смогу ее отпустить от себя».

«Нимфоманка, мифоманка, наркоманка, аферистка, бродяжка, пьянчужка, шлюха, не вылезающая из скандалов. Деньги мои она бросает на ветер, платья дарит направо-налево, влезает в любой разговор, и при этом умопомрачительно обидчива. Если меня нет дома, ей мерещатся привидения, она убегает, куда глаза глядят, а ты будь добр, ищи ее в полиции или в вытрезвителе. Истеричка, психопатка, но не сумасшедшая: просто натура у нее такая, и такой останется. Любая комната, куда она входит, становится театром, где она – примадонна, а все остальные – зрители. Если она есть, то нет больше никого, а кто пробует противиться, того она беспощадно жалит; впрочем, жалит она и того, кто от нее в восторге. Она по-настоящему зла, зло она обожает; тут даже я не гожусь ей в подметки. На мужчин она смотрит, как рыбак – на рыбный пруд: вытащит карпа, швырнет обратно. Я же рядом с ней просто слепну, я никого, кроме нее, не вижу. Она на тридцать лет моложе меня. Она готова терзать меня до смерти, но бросать – не бросает. „Не сдавайся, единственный мой“, – шепчет она мне на ухо, и тут же кусает».

«Приходит к нам молодая пара, Тери уводит парня в соседнюю комнату и там – стонет, визжит, воет, специально для меня воет, будто на последнем издыхании; со мной – никогда такого экстаза, как с этим, не знаю с кем. Молодая жена криво улыбается, не знает, куда деть глаза, потом откидывается на спину, тянет меня к себе, я глажу ее, как лошадь или диванную подушку. Тери: „О, сомни меня, сломай! Уничтожь! Я чувствую, ты здесь, у меня в голове, ты везде“. На следующее утро я жарю яичницу, он разглядывает какого-то паука на стене. „Ты что, любишь этого?“ „А, брось, я его почти и не помню. Устроила ему небольшой концерт, вот и все“. От пощечины она падает на пол, я встаю над ней, мочусь на нее. Она мотает головой из стороны в сторону: „Накажи меня, милый, я всегда играю для тебя, и все гда – против тебя. Я хотела, чтобы ты плакал от унижения, а видишь, опять реву я, а не ты“. Она колотит меня, пока хватает сил, лицо у нее в моче и слезах, я ее обожаю – и плачу с ней вместе. Мы сидим в ванне, она пытается рассмешить меня; обыч ное дело: сначала смешает с грязью, потом заискивает, ухажива ет. После ванны мы сидим, прижавшись друг к другу, читаем; звонок в дверь, она выходит и долго не возвращается, я иду за ней: она стоит, опираясь локтями на кухонный стол, длинная юбка на шее, трусов она никогда не носит, а за спиной у нее – молодой мужчина: газовщик, пришел снять показания счетчика. Я выгоняю его, а ее опять колочу, она швыряет на пол кастрюлю с мясным супом, топчет мясо, кричит истерически: „Да пойми ты, у меня же ничего больше нет! Они рады, когда я задираю юбку. Когда задница у меня будет дряблая и холодная, тогда же никто к ней не потянется“. Противоречие это неразрешимо: мне тоже нравится, что зад у нее горячий и упругий, но не нравится, что он нравится другим».

«Гости приходят к нам часто, в основном это молодые парни, они знают: если Тери идет варить кофе, есть смысл увязаться за ней. Я, стиснув зубы, сижу в комнате, поддерживаю беседу, потом не выдерживаю, иду следом: они стоят в кухне, тесно обнявшись, парень гладит волосы Тери, под ногтями у него черная кайма; я топчусь у них за спиной, но им наплевать. На другой день Тери просит, чтобы я пошел спать в маленькую комнату, в большой комнате кровать шире, их – двое, я – один. Если мне хочется, я могу подержать ее голову в момент оргазма. „Мы, женщины, способны на большее, тебе и одного раза достаточно, мне и десяти мало“. Раньше она была пловчиха, теперь у нее такой вот вид спорта. „Ты, говорит, просто представить не можешь, какую благодарность чувствует к тебе какой-нибудь совершенно чужой мужчина, если ему просто так дашь. Мне это ведь ничего не стоит, если он не совсем уж омерзительный. Но жить я могу – только с тобой“. Жить. В прошлом месяце я привез ее домой из больницы для самоубийц. Она приняла кучу каких-то таблеток; врачу поклялась, что больше так делать не будет. „Ты ведь знаешь, чего стоит мое честное слово, – сказала она, когда мы вышли из больницы, и пнула камешек, тот улетел и провалился в решетку канализации. – Мне психолог в отделении говорит: вы, говорит, наносите ущерб государству, норовя испортить такую великолепную производительную силу. Я есть хочу, купи мне, милый, яйцо под майонезом“».

«Перед нашим домом телефон-автомат, на стене будки – надпись карандашом: „Тери клевая телка. Звони ей в любое время. На пустыре за углом дает бесплатно“. И – наш телефонный номер. Если звонит телефон, она бежит первая. Спросишь, кто это – она в истерику, визжит, вся красная: „Да пойми ты, я человек независимый, нечего меня контролировать. Ты меня подавляешь, ты замуровать меня хочешь!“ Я и так, и этак: ты хоть понимаешь, как ты меня-то позоришь такой вот настенной литературой? Тут она совсем не выдерживает: она ведь пыталась оставаться в сфере высоких материй, а я ей такое; не спрячься я вовремя за письменным столом, она бы угостила меня каблуком по яйцам. Со свиданий своих она возвращается, загадочно улыбаясь; когда я спрашиваю, где была, она только рукой машет: ах, мол, не будь мелочным. Даже вроде бы мириться готова, тащит меня в постель, но вдруг принимается кусаться, щипать меня, засовывает свой длинный указательный палец мне в рот, до самой глотки. Потом снова гости, Тери лезет из кожи, не зная, как себя еще показать: сначала со светским видом щебечет о фильмах, один фильм, вполне сносный, с убийственной иронией раздельпзает под орех, другой, совершенно дерьмовый, объявляет шедевром – чтобы продемонстрировать, что у нее-де тоже есть свое мнение. Потом ошарашивает всех злобными тирадами в адрес своей матери: однажды это чудовище отшлепало ее по заднюшке, и знаете за что? За то, что она накакала мимо горшка. Я могу представить и более ужасные проступки, но пока лишь позволяю себе усомниться: как Тери все это запомнила? Она кричит в истерике, что я пытаюсь выставить ее лгуньей. Потом, снова развеселившись, исчезает – и возвращается с блюдом бутербродов, совершенно голая, приносит краски: пускай ее рисуют все вместе, она хочет быть коллективным произведением искусства. Другие дамы тоже принимаются бесстыдно раздеваться: мол, рисуйте и нас; вокруг – расплывшиеся, не очень ароматно пахнущие тела, я сижу в наушниках, в голове у меня – оглушительный грохот музыки, я мечтаю исчезнуть куда-нибудь. Тери стаскивает с меня наушники: „Моя мать убила моего отца, а я тебя убью“. „Почему?“ „А так“. И упархивает куда-то. Снова музыка; я верю, что она в самом деле этого хочет. Она возвращается: „Но знай: пока я тебя не убила медленной смертью, мне нужен только ты. Если сбежишь, пойду за тобой на край света. Ты меня знаешь, и ты меня простишь. Даже если я до отчаяния тебя доведу, все равно – простишь. А я буду тебе хорошей вдовой: если дашь денег, сошью себе платье, траурное, облегающее. Чтобы еще у твоей могилы меня многие захотели“».