Не много писем писал я на своем веку с такой радостью и с такой умиленной душой, как писал в этот раз капитану. Точно само мое сердце водило моим пером, так легко и весело я писал.
«Мой дорогой друг, мой храбрый капитан, который еще ни разу в жизни не любил до конца, не был ни верен, ни бесстрашен до конца, – писал я. – В эту минуту, когда я переживаю разлуку с Вами, – и кто может знать, как долго продлится она, – сердце мое открыто Вам действительно до конца. И все мысли моей ловиворонной головы, как и все силы сердца, принадлежат в эту минуту Вам одному.
Пытки разлуки, так томящей людей, пытки неизвестности, заставляющей оплакивать любимое существо, покидающее нас для нового периода неведомой жизни, – не существует для меня.
Я знаю, что как бы ни разлучила нас жизнь и куда бы ни забросила она каждого из нас, – Ваш образ для меня не страница жизни, не ее эпизод. Но Вы мой вечный спутник, доброта и любовь которого – так незаслуженно и так великодушно мне отданные – вызвали во мне ответную дружескую любовь, верность которой сохраню и навсегда, и до конца.
Я не могу сейчас определить, как и чем я мог бы отплатить Вам сколько-нибудь за всю Вашу нежность и баловство. Но я знаю твердо, что куда бы и когда бы Вы меня ни вызвали, – если моя маленькая помощь Вам понадобится, – я буду подле Вас.
Ваше желание относительно Жанны уже исполнено. И завтра она будет владелицей своего капитала, за что – я не сомневаюсь – боги воздадут Вам должное тоже «до конца».
Вторая часть денег, отданная Вами в мое личное распоряжение, назначается мною для помощи бедным музыкальным талантам. Во имя Лизы и Анны, как бы я хотел когда-нибудь услышать Лизу, я буду покупать инструменты и помогать учиться юным талантам Вашим именем, капитан.
Я не ручаюсь, что, обнимая Вас, держа Ваши тонкие, прекрасные руки в своих при нашей разлуке, – я не заплачу. Но это будут только слезы балованного Вами ребенка, теряющего своего снисходительного и ласкового покровителя.
Тот же мужчина, который Вам пишет сейчас, благоговейно целует платок сэра Уоми, который просит Вас принять на память, как и книгу И. И этот же друг-мужчина говорит Вам: между нами нет разлуки. Есть один и тот же путь, на котором мы будем сходиться и расходиться, но верность сердца будет жить до конца.
Ваш Левушка-лови ворон».
Я запечатал письмо, завернул книгу И. в платок и обернул в очаровательную, мягкую, гофрированную и блестящую, как шелк, константинопольскую бумагу, обвязал ленточкой, заткнул за нее самые лучшие, белую и красную, из роз капитана и отнес к нему в комнату, положив сверток на ночной столик.
Спать мне не хотелось. Я вышел на балкон и стал думать о сэре Уоми. Как и где он теперь? Как едут с ним и доедут ли фрезии капитана? Посадит ли он их в своем саду?
Через несколько минут ко мне вышел И. и предложил пройтись. Мы спустились в тихий сад, кругом сверкали зарницы и вдали уже погромыхивал гром. Все же мы успели подышать освеженным воздухом, поговорили о планах на завтра, условились о часе посещения княгини и Жанны и вернулись в дом с первыми каплями дождя, столь необычно редкого в это время года в Константинополе.
Утро следующего дня началось для меня неожиданно поздно. Почему-то я проспал очень долго. Никто меня не разбудил, и сейчас в соседних комнатах стояла полная тишина.
Я как-то не сразу отдал себе отчет, что сегодня последний день стоянки капитана; что завтра к вечеру еще одна дорогая фигура друга исчезнет из моих глаз, плотно поселившись в моем сердце и заняв там свое место.
«Не сердце, а какой-то резиновый мешок, – подумал я. – Как странно устроен человек! Так недавно в моем сердце царил единственный человек – мой брат. Потом – точно не образ брата сжался, а сердце расширилось – засиял рядом с ним Флорентиец. После там поселился, властно заняв не менее царское место, сэр Уоми. Теперь же там живут уже и И., и оба Али, и капитан, Ананда и Анна, Жанна и ее дети, князь и даже княгиня. А если внимательно присмотреться, – обнаружу там и Строгановых, и обоих турок, и… Господи, только этого недоставало, – самого Браццано».
Уйдя в какие-то далекие мысли, я не заметил, как вошел И., но услышал, что он весело рассмеялся.
Опомнившись, я хотел спросить, почему он смеется, как увидел, что сижу на диване, держа в руках рубашку, в одной туфле, завернутый в мохнатую простыню.
– Ты, Левушка, через двадцать минут должен быть со мною у Жанны; мы ведь с тобой вчера об этом договорились. А ты еще не оделся после душа, и, кажется, нет смысла ждать тебя.
Страшно сконфуженный, я заверил, что будем у Жанны вовремя. Я молниеносно оделся и у парадных дверей столкнул я с Верзилой, принесшим мне записку от капитана.
Капитан писал, что дела его идут неожиданно хорошо и что он ждет меня к обеду у себя на пароходе в семь часов, с тем чтобы к девяти часам быть вместе у Анны.
Я очень обрадовался. И. одобрил предложение капитана, а Верзила сказал, что ему ведено в шесть с половиной зайти за мной и доставить в шлюпке на пароход.
Мы помчались к Жанне. Я был так голоден, что, не разбирая жары и тени, бежал без труда и ворчания.
– Я вижу, голод лучшее средство для твоей восприимчивости к жаре, – подтрунивал надо мною И., уверяя, что Жанна не накормит меня, что в праздник ей тоже хочется понежиться и отдохнуть.
Но Жанна была свежа и прелестна, немедленно усадила нас за стол, и французский завтрак был мною и даже И. оценен по достоинству.
Когда мы перешли в ее комнату, где весь угол с кроватью был задернут новым, необыкновенным пологом, Жанна показала нам бумагу из банка, полученную ею рано утром, содержания которой, написанного по-турецки и английски, она не понимала.
И. перевел ей на французский язык смысл бумаги. Жанна, с остановившимися глазами, в полном удивлении, молча смотрела на И.
Долго, томительно долго просидев в этой напряженной позе, она наконец сказала, потирая лоб обеими руками:
– Я не хочу, я не могу этого принять. Поищите, пожалуйста, кто это мне послал.
– Здесь никаких указаний нет, даже не сказано, из какого города прислано.
Говорится только: «Банк имеет честь известить г-жу Жанну Моранье о поступлении на ее имя вклада, полной владелицей которого она состоит со вчерашнего дня», – прочел ей еще раз выдержку из банковской бумаги И.
– Это опять князь. Нет, нет, невозможно. От денег для детей я не имела права отказаться; но для себя – нет, я должна работать. Вы дали мне в долг так много, доктор И., что не все ваши деньги ушли на оборудование магазина.
И мы с Анной заработали уже гораздо больше, нежели рассчитывали. Я должна вернуть это князю.
– Чтобы вернуть князю эти деньги, надо быть уверенной, что их вам дал он.
В какое положение вы поставите себя и его, если ему и в голову не приходило посылать деньги! Успокойтесь. Вы вообще за последнее время слишком много волнуетесь; и только поэтому так неустойчиво ваше здоровье. Час назад вы походили на свежий цветок, а сейчас вы больная старушка, – говорил ей И. – Все, в чем я могу вас уверить, так это то, что ни князь, ни я, ни Левушка – никто из нас не посылал вам этой суммы. Примите ее смиренно и спокойно. Если удастся – сохраните ее целиком для детей. Быть может, встретите какую-нибудь мать в таком же печальном положении, в каком вы сами оказались на пароходе, – и будете счастливы, что ваша рука может передать ей помощь чьего-то доброго сердца и, возможно, спасет несчастных от голода и нищеты.
– Да! Вот это! Это действительно может заставить меня принять деньги неизвестного мне добряка, который не хочет сам делать добрые дела, – снова потирая лоб, как бы желая стереть с него какое-то воспоминание, сказала Жанна.
– Что с вами, Жанна? Почему вы снова чуть не плачете? Зачем вы все трете лоб? – спросил я, не будучи в силах переносить ее страдания и вспоминая, что сказал о ней капитан.
– Ах, Левушка, я в себя не могу прийти от одного ужасного сна. Я боюсь его кому-нибудь рассказать, потому что надо мной будут смеяться или сочтут за сумасшедшую. А я так страшусь этого сна, что и вправду боюсь сойти с ума.
– Какой же сон видели вы? Расскажите нам все, вам будет легче, а может быть, мы и поможем вам, – сказал ласково И.
– Видите ли, доктор И., мне снилось, что страшные глаза Браццано смотрят на меня, а кто-то, как будто Леонид, – но в этом я не уверена, – дает мне браслет – ну точь-в-точь как Анна носит, – и нож. И Браццано велит мне бежать к князю в дом, найти там Левушку и передать ему браслет. А если меня не будут пускать, то хоть убить, но Левушку найти. И я бегу. Бегу по каким-то улицам; нахожу дом; вбегаю в комнату и уже знаю, где найти Левушку, как кто-то меня останавливает. Я борюсь, умоляю, наконец слышу голос Браццано: «Бей или я тебя убью», хватаю нож… и все исчезает, только ваше лицо стоит передо мной, доктор И. Такое суровое, грозное лицо…
И я просыпаюсь. Не могу понять, ни где я, ни что со мной… Засыпаю, и снова – тот же сон. Это, право, до такой степени ужасно, что я рыдаю часами, не в силах преодолеть кошмар, в страхе, что я снова увижу этот сон.
– Бедняжка Жанна, – взяв обе ее крохотные ручки в свои, сказал И. – Ну где же этим ручкам совершить убийство? Успокойтесь. Забудьте навсегда этот сон, тем более что Браццано, совершенно больного, увезли из Константинополя. Он живет сейчас где-то в окрестностях. Ваш страх совершенно неоснователен.
Перестаньте думать обо всем этом. И мое лицо вспоминайте и знайте ласковым, а не суровым. Отчего вы отказались сегодня идти к Анне слушать музыку? – все держа ее ручки в своих, спросил И.
– Анне я сказала, что побуду с детьми. И правда, я их и так забросила в последнее время. Если бы не Анна, – плохо бы им пришлось. Но на самом деле я не могу без содрогания видеть ни Строганову, ни Леонида. Почему я их стала так бояться – сама не знаю. Но в их присутствии дрожу с головы до ног от каких-то предчувствий.
– Страх – плохой советчик, Жанна. Вы – мать. Какая огромная ответственность на вас. Чтобы воспитать своих малюток, вы прежде всего сами должны воспитывать себя. У вас нет не только выдержки с детьми; но вы в последнее время внушаете им постоянный страх; в любую минуту они ждут от вас окрика или шлепка.
Мужайтесь, Жанна. Разные чувства жили в вас по отношению к Анне. Только теперь, когда вы увидели, что Анна – вторая мать вашим детям и настоящая воспитательница, вы смирились, и лишь изредка в вашем сердце шевелится ревность.
Ваша девочка умна не по летам. Это организм очень тонкий, богато одаренный. Думайте, что ей придется жить в условиях более сложных, чем прожили свою молодость вы. Остерегайтесь постоянного раздражения с детьми.
Незаметно между вами и ими может вырасти пропасть. Они перестанут видеть в вас первого друга, и как бы вы ни любили их, – не поверят вашей любви, если вы постоянно говорите с ними раздраженным тоном.
– Я все это понимаю, – и ничего не могу сделать. Раньше я думала, что характер легко исправить. Но теперь вижу, что не могу и часа сохранить спокойствие, – отвечала Жанна.
– И все же – пусть это и вызывает в вас протест – думайте прежде о детях, а потом уж о себе, – сказал И., подымаясь и пожимая руки Жанне.
Я заметил, что она опять просветлела, лицо перестало морщиться и дергаться, и на губах мелькнула улыбка.
Прощаясь с нами, она спрашивала, скоро ли мы уезжаем, едем ли снова на пароходе с капитаном, на что И. отвечал, что уедем мы скоро, а каким путем – еще не решили.
– Как это будет для меня ужасно! Остаться здесь без вас – я даже не представляю и гоню эти мысли от себя. Я так привязана к вам, доктор И., и в особенности к Левушке. Я вижу в вас моих единственных благодетелей.
– Жанна, Жанна, – сказал я с упреком. – Разве только мы помогли вам на пароходе? А капитан? Его заботы о вас вы уже забыли? А то, что здесь, рядом с вами, живет и трудится Анна? Анна, ни разу не давшая вам почувствовать своего превосходства? А вы в своей благодарной памяти сохраняете только нас? Тогда как обо мне вообще не может быть и речи, что я не раз уже пытался вам объяснить.
– Да, Левушка, и это все я понимаю. И князя я ценю, и всех, всех. Но ничего не могу поделать; все же доктор И. останется для меня недосягаемым божеством; капитан – знатным сэром, в доме которого меня, шляпницу, дальше передней или туалетной и не пустили бы; а вы для меня – все равно что родное сердце. Я всем очень благодарна, знаю, что всем должна отслужить за их доброту, а вам, уверена, могу ничем никогда не отслуживать. И если у вас будет дом, то я в нем всегда найду приют, хотя буду стара и безобразна. Не умею, не знаю, как это сказать, – я такая глупая, – тихо прибавила Жанна.
У нее текли слезы по щекам, и я не мог видеть, что бедняжка так много плачет.
– Жанна, – обнимая ее, сказал я. – Это потому вы чувствуете такую уверенность во мне, что я точно такой же ребенок, неопытный и неумелый в жизни, как и вы. И правда, я принял вас и ваших детей в мое сердце. Но и другие, – еще больше, чем я, – поступают по отношению к вам так же. Но вы способны видеть и понимать только мое сердце. И не можете ни видеть, ни понимать сердца людей, стоящих выше вас. Потому и думаете только обо мне одном.
Я поцеловал обе ее ручки. И. сказал ей, что Хава вернется только после музыки; но чтобы она ни о чем не волновалась и ложилась спать, приняв его лекарство.
Мы пошли домой; но на сердце у меня стало тяжело. Мне было жалко Жанну. Я сознавал, что она не сможет создать ни себе, ни детям спокойной, радостной жизни. Как-то особенно ясно представилась мне ее будущая жизнь. И я почувствовал, что, окруженная вниманием и заботами и князя, и Анны, она не будет ни откровенна, ни дружна с ними, так как ее культура не даст ей увидеть их внутренней силы, к которой можно прильнуть, а доброту их она будет принимать за снисхождение к себе.
– Что, Левушка, сложности жизни донимают тебя?
– Донимают, Лоллион, – ответил я, уже не поражаясь больше его умению проникать в мои мысли. – И не то досадно мне, что сила в людях так бездарно растрачивается на вечные мысли только о себе. Но то, что человек закрепощает себя в этих постоянных мыслях о бытовом блаженстве и элементарной близости. Он поверяет другому свои тайны и секреты, недалеко уходящие от кухни и спальни, воображает, что это-то и есть дружба, и лишает свою мысль силы проникать интуитивно в смысл жизни; тратя бездарно свой день, человек не ищет не только знаний, но даже простой образованности. И в такой жизни нет места ни священному порыву любви, ни великой идее Бога, ни радостям творчества. Неужели быт – это жизнь?
– Для многих миллионов – это единственно приемлемая жизнь. А для всего человечества – неминуемая стадия развития. Чтобы понять очарование и радость раскрепощения, надо сначала осознать себя в рабстве от вещей и страстей.
Чтобы понять мощь свободного духа, творящего независимо, надо хотя бы на мгновение познать в себе эту независимость, ощутить полную свободу внутри, чтобы желать расти все дальше и выше; все чище и все проще сбрасывает с себя ярмо личных привязанностей тот, кто осознал жизнь как вечность.
Обыватель считает свою жизнь убогой, если в ней не бушуют страсти, если он не имеет возможности блистать. Отсюда – от жажды славы, богатства и власти – приходят люди к тому падению, какое случилось с Браццано. Но есть и худшие. И только избранник по своей внутренней сердечной доброте и запросам, а внешне – ничем не выделяющийся человек – может отвлекаться идеями и мыслями, о которых ты сейчас говорил.
Великие встречи, встречи, переворачивающие жизнь человека, редки, Левушка. Но зато имевший однажды такую встречу внезапно перерождается и уже не возвращается больше на прежнюю дорогу, к маленькому, обывательскому счастью. Он уже знает, что такое Свет на пути.
Подходя к дому, мы повстречались с Анандой и князем, возвращавшимися в экипаже домой. Ананда приветливо поздоровался, пытливо на меня посмотрел и, улыбаясь, спросил:
– Как, Левушка? Сердце пощипывает! А почему не плачешь?
– Приберегаю к вечеру. Боюсь, вдруг сегодня не заплачу от вашей человечьей виолончели и ваших песен.
– Почему это моя виолончель человечья? А какая еще бывает? – смеялся Ананда, наполняя металлом все вокруг.
– Ваша виолончель поет человеческим голосом, поэтому я ее так и назвал. Какая еще бывает виолончель – не знаю. Но что ваш смех, конечно, «звон мечей», – это знаю теперь уже наверное, – вскричал я.
– Дерзкий мальчишка! Вот заставлю же тебя плакать вечером.
– Ни, ни, и не думайте! На завтра для капитана надо приберечь слезинку на прощание. А то вы ведь ненасытны! Вам – все до конца. Ан – и ему надо!
Не только Ананда, но и И. с князем смеялись, я же залился хохотом и убежал к себе.
Через некоторое время оба моих друга вошли в мою комнату.
– Ну, трусишка, убегающий от звона мечей с поля сражения, признавайся, какую еще каверзу придумал ты мне? – шутил Ананда.
– Вам я каверзы придумать не в силах. Вы вмиг все рассеете, только взглянете своими звездами.
– Как? – прервал меня Ананда. – Так я не только звон мечей, но и звезды?
– Ну, тут уж я не виноват, что матерь-жизнь дала вам глаза-звезды. Это вы с нее спросите. А вот что сказать капитану? Я еду к нему на пароход обедать. Что ему от вас передать? – спросил я, представляя себе радость капитана, если бы Ананда послал ему привет.
– Это хорошо, что ты так верен другу и думаешь о нем. Пойдем со мною; я, может быть, что-нибудь для него и найду.
Мы спустились по винтовой лестнице прямо к Ананде, в его очаровательную комнату.
Как здесь было хорошо! Какая-то особенно легкая атмосфера царила здесь, Я сел в кресло и забыл весь мир. Так и не ушел бы отсюда вовек. Я наслаждался гармонией, окружавшей меня.
Не знаю, минуту я просидел или час, но отдохнул – точно неделю спал.
– Отдай капитану. Пусть передаст эту вещь своей жене, когда вернется домой после свадьбы, – подавая мне небольшой странной формы футляр из фиолетовой кожи, сказал Ананда.
– А я и не знал, что капитан скоро женится, – беря футляр, заметил я.
– Он женится, быть может, и не так скоро, но во всяком случае в следующее ваше свидание он будет уже женат.
– Ах, как бы я хотел услышать игру Лизы! Лучше ли, чем Анна? И такой ли захват в ее игре, что дышать не можешь? До чего я глуп! А в вагоне все примерялся к Лизе и раздумывал, любит ли она меня, – залившись смехом, вспоминал я свои вагонные размышления.
– Когда будешь обедать с капитаном, не говори ему ничего о Лизе. Даже не спрашивай, поедет ли он в Гурзуф, пусть даже он сам когда-то говорил тебе об этом.
– Это ваше приказание, Ананда, я должен хорошенько запомнить, так как хотел непременно поговорить с ним о Лизе. Теперь, конечно, воздержусь.
– И мой запрет не вызывает в тебе ни протеста, ни возмущения?
– Как могу я протестовать против ваших запретов, раз я верю вам и по собственному опыту знаю, как вы угадываете мысли и как правильно определяете каждого человека.
Я боюсь только словиворонить и по рассеянности чего-нибудь не брякнуть, – отвечал я Ананде.
О проекте
О подписке