Читать книгу «Журнал Логос №2/2025» онлайн полностью📖 — Коллектива авторов — MyBook.

4

Прежде чем переместиться в Рим, подведем краткий итог. В Афинах переход от уклада, в котором общественная жизнь играла огромную роль, к укладу, где от общественной жизни мало что осталось и почти все сосредоточилось на жизни частной, вел не к декадентству, а к гуманизму. Произошло это в первом приближении потому, что общество, основанное на взаимодействии свободных и равных и уже в силу этого проникнутое гуманными началами, сумело сохранить свою внутреннюю устойчивость и при этом волею судеб избавилось от бремени империализма[20].

Заметим еще, что декадентство может стать масштабным явлением лишь в обществе, которое само свое существование воспринимает как гарантированное. У небольших греческих городов-государств не было предпосылок для этого. Там и тогда, где и когда ближе всего к этому приблизились – в Афинах V века[21], – там же ближе всего подошли к декадентству.

Иное дело Рим, ставший господствовать над всем Средиземноморьем. В Риме декадентство начинается с Луция Корнелия Суллы (138–78 годы до н. э.). С того самого – храбреца, непобедимого полководца, узурпатора, тирана, садиста. Сулла не был тем юношей, который нуждался в совете «Никому не сочувствуй, сам же себя полюби беспредельно»; он и без того прожил свою жизнь так и ничуть того не стеснялся. Он был интересен сам себе и, словно лирический поэт, преобразовал этот интерес в общественно-культурное явление. Он был первой раскрепостившейся личностью среди римских политиков, позволял себе то, что и помыслить не смели другие. Скажут: «Неудивительно – он был первым римским полководцем, поведшим легионы на родной город!» Это верно и существенно, но это о практической политике, личных амбициях, личных обидах, личной бессовестности. Это не о пространстве жизни идей и жестов.

Вот где декадентство Суллы: на его многочисленных трофеях в нашей земле, как свидетельствует уроженец греческой Беотии Плутарх, написано: «Луций Корнелий Сулла Любимец Афродиты» (Plut. Sull. 34). Немало и других свидетельств на это счет. Когда Дарий Великий настойчиво провозглашает в своих надписях: «Ахурамазда мне помог», то это не культурный жест и не эксгибиционизм, а сознательное стремление внушить тем, кто еще не понял, что с таким царем не стоит связываться. Сулле же, великому воину, помогает Венера, а не Юпитер или Марс! Того же рода его настойчивые притязания, возведенные даже в статус официальных, что он – Счастливчик (Felix). Не считаясь с традиционными добродетелями, он регулярно подчеркивает, что в его ослепительной карьере счастье сыграло большую роль, чем расчет и доблесть. Великий полководец призывает нас верить, что он «больше одарен счастьем, чем военными способностями» (Plut. Sull. 6).

Стоит, конечно, учесть, что подобные заявления ему не вредили, поскольку по античной логике счастье указывает на благосклонность богов. Однако по всем контекстам видно, что дело тут не в расчете, а в подкрепленном расчетливой интуицией удовольствии порисоваться и покрасоваться. Показательно, что львиная доля такого рода заявлений восходит к «Воспоминаниям» Суллы. Отнюдь не лаконичным – в 22 книгах. Сохранись они – составили бы в современном издании по меньшей мере пухлый том[22]. Писал их Сулла, когда уже всего добился и формально даже отошел от дел. Не приходится сомневаться, что в них было много самовосхваления; но сохранению его власти они служить не могли, это для удовольствия автора, который с увлечением говорит не только о своем счастье, но и о своей внешности – необычном золотистом цвете волос (Plut. Sull. 6). И еще: это в XX веке любой неленивый маршал или генерал, а также многие бывшие руководители государств садились писать или диктовать мемуары; но для римского государственного деятеля писать автобиографию было делом несолидным, Сулла был одним из первых, кто позволил себе это.

Все же не первый. У римской автобиографии несколько неожиданный основатель. Это Марк Эмилий Скавр, написавший «О своей жизни» в трех книгах. Он был знатного рода и гордился своей блестящей карьерой: консул (115 год до н. э.), цензор (109 год до н. э.), на протяжении многих лет председатель сената. «Великий старик нашей партии лучших людей», – почтительно отзывается о нем Цицерон. «Особенно великий по части корыстолюбия», – заявляет Саллюстий, представитель народной партии. Прав или нет Саллюстий, за Эмилием Скавром не числится ни единого значительного деяния, и чем были заполнены три книги его автобиографии, сказать трудно – сохранились лишь жалкие фрагменты. Вполне возможно, что, преисполнившись чувства собственной важности, Скавр решил, что он не менее достойный предмет для сочинения, чем греческий государственный деятель Арат из Сикиона, чья приобретшая известность автобиография появилась в конце III века. Сулла унаследовал от Скавра не только литературный инструмент самовосхваления, но и жену: она была из клана Метеллов, самого могущественного в римской политике того времени.

Декадентство не считает грехом каприз. Сулла капризен: «…он производил впечатление человека переменчивого и с самим собой несогласного» (Plut. Sull. 6). Декадентство поощряет неконвенциональный образ жизни. Сулла демонстративно, вразрез с тем, что считалось подобающим государственному мужу, проводил много времени с актрисами, актерами и кифаристками (Plut.Sull. 2; 36). Декадентство балансирует на грани имморализма и цинизма. Сулла позволил себе вырубить священные рощи и присвоить (с туманными обещаниями относительно возмещения) храмовое имущество. И ради чего? Он спешил поскорее взять штурмом осаждаемый город (речь, собственно, идет об Афинах: «…он опустошил Академию, самый богатый деревьями пригород, и Ликей» (Plut. Sull. 12)). Посредством юмора он придавал такого рода действиям некое эстетическое измерение. Например, он послал в Дельфы своего друга, фокейца Кафиса, приказав ему принять каждую вещь по весу. Тот прибыл в Дельфы, но не решался прикоснуться к святыням.

И когда кто-то сказал ему, что слышал, как зазвучала находящаяся в храме кифара, Кафис, то ли поверив этому, то ли желая внушить Сулле страх перед божеством, написал ему об этом. Но Сулла насмешливо ответил, что удивляется Кафису: неужели тот не понимает, что пением выражают веселье, а не гнев, и велел своему посланцу быть смелее и принять вещи, которые бог отдает с радостью (Plut. Sull. 12; пер. В. М. Смирина).

Оценивая характер разнообразных жестов Суллы, следует иметь в виду его образованность: в знании греческой и римской литературы он не уступал ученейшим современникам – это мы слышим от Саллюстия, который не был поклонником диктатора (Iug. 95).

Стремление к раскрепощению, похоже, носилось в воздухе. За Суллой последовали другие римские политики. Словно с цепи сорвались! Даже идейный консерватор Катон вел себя не прилично, но как считал нужным: например, приходил раньше всех в сенат и, пока прочие собирались, – уважаемый римский сенатор! – демонстративно читал какую-нибудь книгу[23].

Впрочем, разнообразие в самовыражении политиков Поздней Республики редко приводило к вариантам, заставляющим вспомнить о декадентстве. Но кое-что в таком духе проникло в более широкие круги. В связи с событиями загадочного заговора Катилины (63 год до н. э.) мы находим у Саллюстия портрет своего рода декадентки по имени Семпрония:

Происхождением и внешностью, мужем и детьми эта женщина была вознесена судьбой; знала греческую и латинскую литературу, пела, играла, плясала изящнее, чем прилично порядочной женщине; знала многое, что влечет к удовольствиям. Что угодно ей было дороже пристойности и стыдливости; трудно было решить, о чем она меньше заботилась – о деньгах или добром имени. Была столь любострастна, что искала мужчин чаще, чем они ее. Не раз нарушала слово, отказывалась от долгов, бывала сообщницей в убийстве… Однако способностями отличалась незаурядными: умела сочинять стихи, шутить, вести беседу то скромно, то нежно, то вызывающе (Sall. Cat. 25).

Римские женщины последнего века Республики – особая и очень интересная тема. По ним сходили с ума, спрашивали их совета, они могли играть существенную роль в закулисной политике. Здесь многое больше похоже на Париж, чем на Афины. И в ряде других отношений личная и общественная, литературная и политическая жизнь Поздней Республики близка к европейской. Но все это, конечно, близость относительная. Так и с декадентскими повадками и настроениями: они были, но несопоставимого масштаба и значения. В рамках римской жизни декадентское поведение осталось в значительной мере привилегией тиранов – Суллы, Калигулы, отчасти Нерона.

5

Калигула был у власти недолго (37–41 годы) и успел немногое. Когда хлеба в Риме оставалось на неделю, а император, по своему обыкновению, занимался какой-то сумасбродной дорогостоящей чепухой, преторианцы, сообразив, что им скоро придется иметь дело не с горсткой сенаторов, грезящих о республике, а с разъяренной голодной толпой, отправили повелителя в царство мертвых.

Калигула, положим, не декадент, а попросту бесчувственный самодержец и мегаломаньяк, решивший, что ему позволено все, что только заблагорассудится. Однако даже такой ничтожный человек, будучи, как никто, раскрепощен, оказался способным на одну выдающуюся и, можно сказать, декадентскую выходку. Я присоединяюсь к легиону тех, кто ловит себя на желании аплодировать зачислению коня в состав сената. Это было свежо и дерзко, при этом не прямо оскорбительно: и потому, что никакого оскорбления не было произнесено, и потому, что конь – животное благородное, которое к тому же верно служит Императору, это не то, как если внести в список сената свинью. Конь в сенате – ироничный и емкий жест, насыщенный смыслом. Сенат – это почтенный совещательный орган власти, там высказываются умудренные опытом люди – и вот их высказывания приравниваются к ржанию животного; сенат, стало быть, ничего не значит, и значу здесь только я. Жест тут выразительней и эффективней, чем слова, поскольку слова, соответствующие смыслу послания, прозвучали бы тривиальным, высокомерным оскорблением. В общем – это стильно, Калигула поступает как эстет.

Нерон сам по себе не очень интересен. Другое дело – его эпоха (54–68 годы). Относительная вольница в правление Клавдия (41–54 годы) и в первые годы сменившего его молодого императора подраспустила римлян, развязала им языки. Наблюдается новый подъем римской поэзии, драмы, прозы и даже некоторое возвращение к политической жизни. К концу правления Нерона почти все это будет придушено, мало кто из наиболее одаренных людей останется в живых. Но останутся кое-какие тексты. Один из них дойдет до нас без начала и конца, со множеством пропусков, но этому тексту это по-своему даже идет, – «Сатирикон» Петрония.

По своему характеру «Сатирикон» – предшественник плутовского романа. Ждать здесь единства мысли, как и единства действия, не приходится. Перед нами калейдоскоп сменяющих друг друга сцен и приключений; целостность повествования обеспечивается главным образом наличием сквозного героя, от лица которого оно и ведется. Проза периодически дополняется стихотворными вставками. Совершенно особое место этого произведения во всей античной литературе и колоссальная одаренность его автора общепризнаны. В интересующей нас перспективе можно также сказать, что в литературе античности «Сатирикон» Петрония представляет собой явление, наиболее близкое европейскому декадентству. По крайней мере, нигде в ней имморализм и эстетизм не выступают столь заметно и в столь тесном соседстве.

В имморализме Петрония, правда, нет декадентского напряжения, вызова. Скажем, эротические сцены и истории, с любой точки зрения не очень нравственного свойства, непринужденно вписываются в вереницу приключений. Существенно вот что: в пространстве романа практически не предполагается морального осуждения.

Например, в непритязательных, но не лишенных изящества стихах говорится о повсеместной продажности римского правосудия. Однако то, что мы слышим о нашем герое, не предполагает, что ему в случае судебного процесса стоило бы уповать на честных судей. Его компаньону – тем более, так что приятели предпочитают добиваться возвращения вещи, которую они считают своей, иным способом (12–14). Правосудие за деньги выступает, таким образом, не как предмет нравственного негодования, а как обстоятельство, которое стоит учитывать при принятии практического решения.

По законам литературного жанра мы неизбежно с известной симпатией воспринимаем Энколпия, от лица которого ведется рассказ. А казалось бы, наше нравственное чувство должно этому противиться, поскольку он плутоват, имеются намеки на совершение им кражи, а однажды мы на основании его собственных слов должны заключить, что ему довелось даже, выйдя на гладиаторскую арену, совершить человекоубийство (81). Мы не знаем подробностей, и автор, я уверен, не имеет в виду, что мы должны воспринимать Энколпия как вора и убийцу; вместе с тем моральные категории в нашем отношении к герою имеют минимальное значение.

Иногда о романе Петрония, особенно в связи с описанием пира Тримальхиона, говорят как о сатире – и какая же сатира без осуждения? Но Петроний смеется над Тримальхионом и прочими нуворишами, а не осуждает их. Эта публика – нелепая, конечно, – не лишена даже некоторых симпатичных черт.

Своего рода эстетическим эквивалентом имморализма выступает в «Сатириконе» стихия пародийной игры с разнообразным классическим материалом: мифологическим, литературным, иногда историческим («Коли ты Лукреция – нашелся твой Тарквиний!»[24]). И даже религиозным. Действие романа (по крайней мере в дошедшей до нас части) вращается вокруг религиозного проклятия. Коллизия, не раз использовавшаяся в трагедии. И здесь тоже почти трагедия: Энколпий невольно оскорбил Приапа, и теперь мужская сила всякий раз покидает его в самые неподходящие моменты!

В повествовании полно литературных реминисценций – им суждено регулярно появляться в снижающем контексте. Например, риторскую школу возглавляет человек по имени Агамемнон, а в прислужниках у него – Менелай. Подразумевает ли это полемику с Гомером и его почитателями? Нисколько! Это всего лишь приятная для образованных людей игра со столь знакомым и понятным им материалом. Речи Тримальхиона дают много примеров: «Жили два брата: Диомед и Ганимед; и была у них сестрица Елена» (59). Это не вполне случайная галиматья, призванная лишь изобразить невежество и самоуверенность нувориша. Это изобретательно и смешно: Елена – действительно сестра двух братьев, Диоскуров, чье место заняли столь непохожие друг на друга Диомед и Ганимед в силу созвучного окончания имен. Еще смешнее: «Дедал Ниобу в троянского коня запихивает» (52). Петроний сочинял такие штуки с явным удовольствием – смеясь и предчувствуя, как вместе с ним смеются другие.

Есть, кажется, сфера, не охваченная общей тенденцией. Предоставим слово одному из переводчиков романа:

Широкая терпимость оставляет весьма мало места дидактике. Есть только одна область, которая настолько живо затрагивает Петрония, что он решается выступить в качестве учителя: это – область эстетики. В главе I он высказывает свои суждения по поводу красноречия, в главе V – по поводу литературного образования юношества, в главах LXXXIII и LXXXVIII он перечисляет образцовых художников, наконец, в предисловии к «Гражданской войне» он в аподиктическом тоне излагает принципы эпического творчества[25].

Борис Ярхо, разумеется, прав, обособляя область эстетики. Тем не менее даже там, где мы чувствуем искреннее воодушевление героев и стоящего за ними автора, оно быстро снижается и переводится в регистр двусмысленности. Рассмотрим сцену из жизни двух интеллигентов (83–90). Энколпий приходит в пинакотеку, смотрит картины, восхищается работами старых мастеров. Видит, что входит старец «с лицом, изборожденным мыслью и как бы обещающим нечто великое, а впрочем, не слишком прибранный». Тот объявляет себя поэтом, причем не последним, и, догадываясь о впечатлении, которое он производит, заявляет, что его бедность в полном согласии с его дарованием:

Несомненно так: кто противится всякому пороку и видит перед собой прямой путь жизни, тот уже из-за различия нравов заслужит ненависть. Но кто способен одобрять чуждое? И опять же: кто заботится единственно об умножении богатств, тот не желает, чтобы у людей что-либо считалось выше того, чем сам он обладает. Вот он и преследует, как умеет, любителей слова, дабы видно стало, что и те ниже денег.

Разумные и благородные слова! Завязывается непринужденное общение, и из остроумной эротической истории, которую поэт рассказывает о себе, мы узнаем, что тот может вести себя как законченный прохиндей. Это не смущает Энколпия.

Оживленный этими рассказами, я принялся расспрашивать столь искушенного человека о возрасте картин и разбирать их предмет, нередко для меня темный, а заодно обсуждать причину нынешнего упадка, когда сошли на нет прекраснейшие искусства, а живопись, та и вовсе исчезла без следа. На это он сказал: «Алкание денег причина этого упадка. Во время оно, когда привлекала сама по себе голая правда, преисполнено было силы чистое искусство, а среди людей шло упорнейшее состязание, как бы не оставить надолго скрытым что-либо полезное грядущим столетьям. Вот отчего Демокрит, дабы не укрылась сила камней ли, растений ли, выжимал соки всех, можно сказать, трав и средь опытов провел свой век. Так и Евдокс состарился на вершине высочайшей горы ради того, чтобы уловить звездное и небесное движение, а Хрисипп, тот, дабы сподобиться открытия, трижды прочистил душу чемерицею. Обращаясь к ваянию, скажу, что Лисипп угас в нужде, не в силах удовлетвориться отделкой очередной своей работы, а Мирон, едва ли не душу людей и зверья заключивший в медь, не нашел продолжателя. А мы, потонувшие в питье и в любострастии, не отваживаемся и на то, чтобы постичь готовые уже искусства; обвинители древности, мы лишь пороку учим и учимся. Где диалектика? Астрономия где? Где к разумению вернейший путь? Кто ныне вступает в храм, творя обеты единственно для того, чтобы обресть красноречие? Или чтоб прикоснуться к источнику любомудрия? Да они даже здравого рассудка или здоровья себе не ищут, а сразу, не коснувшись еще порога Юпитера Капитолийского, обещаются одарить его: один – если похоронит богатого родственника, другой – если откопает сокровище, а еще кто-нибудь – если, доведя свое состояние до 30 млн сестерциев, жив останется…»

Итак, серьезная тема и как бы серьезный ответ. Но не без странностей – восхваляемые ученые и художники предстают в двусмысленном свете: один состарился на горной вершине, наблюдая за звездами; другой умер от голода, будучи не в силах оторваться от работы над отделкой статуи; третий был столь увлечен своим творчеством, что не оставил наследников. Хотели бы мы оказаться на месте этих славных людей?

Воспламенившись, новый приятель Энколпия начинает стихами излагать то, что изображено на картине, представляющей взятие Трои. Какие-то люди, прогуливающиеся по галерее, принимаются швырять в поэта камнями, и нашим героям приходится спасаться бегством.

Все это вовсе не означает, что Петронию чужды приведенные мысли об упадке искусств и наук. Просто у него все что угодно становится предметом профанации – литературная классика, патриотические предания и даже учение Эпикура, которому он выказывает приверженность. Он более всего ценит красноречие и поэзию, но поэтов и людей, умеющих хорошо говорить, сплошь и рядом ставит в комическое положение.