Читать книгу «…сын Музы, Аполлонов избранник…. Статьи, эссе, заметки о личности и творчестве А. С. Пушкина» онлайн полностью📖 — Коллектива авторов — MyBook.
image

А. Семенченков

Пушкин и казаки

Пушкин был первым поэтом российского казачества. Муза Пушкина

 
Любила бранные станицы,
Тревоги смелых казаков,
Курганы, тихие гробницы,
И шум, и ржанье табунов…[32]
 

Сколько чудесных стихов и отдельных строчек о казаках разбросано на пушкинских страницах!

В «Полтаве» казакам отведены главы. Песни и баллады о С. Разине и Ем. Пугачеве – первые устно-поэтические памятники казачеству. Лучшие образцы пушкинской прозы – «Капитанская дочка» и «История пугачевского бунта» дают замечательные характеристики казаков и самого Пугачева, как они представлялись Пушкину по документам и живым преданиям.

Вечная казачья благодарность великому поэту за то, что в народных казачьих песнях заметил он

 
…дней прошлых гордые следы,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны[33].
 

– оценил, спас от забвения и оживил своим «грандиозным гением» преданья седой казачьей старины и устные сказания о народных героях свободолюбивого казачества.

Своими записями песен Пушкин положил основания живописному казачьему фольклору. Во время ссылки на юг Пушкин с Н. Н. Раевским{45} разъезжает по степям и старицам, – наблюдает быт казаков и восхищается ими. В 1820 году поэт напишет брату: «Видел я берега Кубани и сторожевые станицы, любовался нашими казаками, когда-нибудь прочту тебе мои замечания о черноморских и донских казаках»{46}.

Пушкин любил донцов, «покрытых славою чудесного похода и вечной памяти 12-го года[34], жил на казачьих постах и почивал с казаками на бурке.

 
Был и я среди донцов,
Гнал и я османов шайку,
В память боев и пиров,
Я привез домой нагайку.[35]
 

«Перестрелка 14 июня 1829 года замечательна потому, что в ней участвовал славный поэт наш А. С. Пушкин», – так начинает свой рассказ генерал Ушаков{47}: «В поэтическом порыве он выскочил, сел на лошадь и мгновенно очутился на аванпостах. Майор Семичев, посланный генералом Раевским, едва настигнул Пушкина и насильно вывел его из передовой цепи казаков в ту минуту, когда Пушкин схватил пику убитого казака и устремился противу всадников…».

Можно поверить, что донцы были чрезвычайно изумлены, увидя незнакомого героя в круглой шляпе и бурке. Это был первый и последний дебют «любимца муз».

С материалами о донских казаках Пушкин знакомится в «Русской Старине»{48}, альманахах Корниловича{49}, где была помещена замечательная статья сотника В. Д. Сухорукова: «Общежитие донских казаков в 17 и 18 веках»{50}. Писал брату Льву: «Душа моя, горчицы рому да книг. «Русскую Талию» и «Русскую Старину»»{51}.

Интерес Пушкина к Пугачеву и увлечение Ст. Разиным можно проследить с 1820 года и до последних месяцев жизни. Из Михайловского Пушкин пишет брату: «Ах, Боже мой! Чуть не забыл, пришли историческое сухое известие о Ст. Разине, единственном поэтическом лице Русской истории», просит прислать ему и «Жизнь Емельки Пугачева»{52}.

В 1827 году Пушкин стремится поместить песни о Разине в альманахе «Северные цветы». 22 августа граф Бенкендорф пишет Пушкину: «Песни о Разине, при всем поэтическом достоинстве, по содержанию неприличны к напечатанию, сверх того, церковь проклинает Разина и Пугачева»{53}.

В 1834 году П. Х. Граббе встретился на обеде у Раевского с Пушкиным и записал: «Пушкин занят был в то время Пугачевым и историей Ст. Разина, последним, казалось мне, более; он принес даже с собою брошюрку, изданную английским капитаном, который представлялся Разину в Астрахани и потом был свидетелем казни его в Москве»{54}.

В 1836 году, за полгода до смерти, Пушкин перевел для французского литератора П. Веймюра{55} 11 русских народных песен «казацко-разбойничьих», сюда вошли две песни: «Казачий плач о Разине» и «Как у нас было, братцы, на тихом Дону».

Пушкин был и первым идеализатором Пугачева. Бесконечно жаль, что смерть помешала Пушкину подарить казачеству поэму о Разине:

 
Про те разъезды удалые,
Как Стенька Разин в старину
Кровавил волжскую волну[36].
 

В 1829 году, на Кавказе, Пушкин встретился с В. Д. Сухору-ковым, и в 5 главе «Путешествия в Арзрум» находим: «Вечер проводил с умным и любезным Сухоруковым. Сходство наших занятий сближало нас. Он говорил мне о своих литературных предложениях и своих исторических изысканиях, некогда начатых им с такой ревностью и удачей. Ограниченность его требований и желаний – трогательна, жаль, если они не будут исполнены».

Для нас, донцов, лестно и интересно вспомнить о задушевных беседах Пушкина с замечательным казаком, первым историком донского казачества, сотником В. Д. Сухоруковым.

Встречи поэта с казачьим историком, несомненно, пробудили у Пушкина особенный интерес к прошлому казачества; не случайно, что после знакомства с «Историей донских казаков» Сухорукова (в 1826) Пушкин усиленно занимается собиранием исторических и поэтических материалов о казаках. Даже увлекает этим своего друга Раевского, который начинал собирать материалы о Разине и мечтал написать о нем монографию. Сухоруков рассказал Пушкину о гонениях на него военного министра графа Чернышева{56} и попросил у Пушкина заступничества за него. В 1829 году, в июне, Пушкин составил записку о донском историке и подал ее графу Бенкендорфу. Пушкин писал: «Сотник Сухоруков имеет отличные дарования и сведения. С 1821 года предпринял он труд, важный не только для России, но и для всего ученого света. Сухоруков имеет поручение составить историю донских казаков, для чего пересмотрел все архивы присутственных мест в станицах донской земли, а также и архивы азовский, саратовский, царицынский и московский. Выписанные им исторические акты занимают более пяти тысяч листов, кроме того, Сухоруков приобрел множество разных летописей, поэм и прочего о донских казаках. Все эти драгоценные материалы, вместе со статьями уже составленными, Сухоруков должен был, по приказанию генерала Богдановича, в 1826 году, передать в другие руки, теперь они едва ли не растеряны. Имея слабое здоровье, склонный к ученым трудам, Сухоруков сказал мне, что единственное желание его было бы дозволение получить копии с исторических материалов, на которые употребил он пять лет времени. И потом, на свободе, заняться составлением «Истории донских казаков»»{57}. Благородное заступничество Пушкина имело обратные последствия: у Сухорукова был произведен обыск, при чем были отняты все материалы о казаках. Сам он был уволен со службы и выслан на Кавказ. В 1846 году Сухоруков скончался, в нищете.

В эти дни, когда весь мир чествует Пушкина, сыны сынов «пушкинских казаков», рассеянные «от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая»[37], благоговейно вспоминают друга казачества Пушкина. Не должно быть места тревоге о судьбе казачества, когда вспоминаешь «Ответ Дона» словами поэта В. Д. Сухорукова:

 
О, как я вольно развивался
И часто грозно я шумел
Бессмертной славой русскихдел
И, как они, не истощался!
Не я ль ярмо татарских сил
В своих волнах похоронил?
И Русь святую возвеличил.
И Вашу Родину и Вас
Спасал не я ли столько раз?{58}
 

В. В. Перемиловский

Беседы о русской литературе

«Домик в Коломне»

До сих пор никто не мог сказать – пишет Гершензон{59}, – что разгадал смысл этой странной поэмы. Треть ее занята длиннейшим рассуждением о стихотворных размерах, выпадами против журнальной критики, а две трети – самой повестью с весьма странным сюжетом, как вновь нанятая кухарка в мещанской семье оказалась переодетым мужчиной.

Лучшее пока толкование принадлежит только что упомянутому исследователю{60}.

Гершензон обратил внимание на связь повести с самыми острыми, волнующими стихотворениями Пушкина, написанными в тот же Болдинский период: «Расставание» – 5 X 1830; «Заклинание» – 17 X 1830; «Для берегов отчизны дальней…» – 27 XI 1830. «Домик в Коломне» написан в это же время – с 5 по 10 октября.

Известно душевное настроение Пушкина после помолвки с Н. Гончаровой: его и влекло к ней неотразимо, и в то же время его страшил предстоящий брак. В Болдине, куда после помолвки Пушкин поехал устраивать свои материальные дела, он пережил сильнейшее воспоминание о какой-то женщине, прежде страстно им любимой и любимой еще до сих пор (три перечисленных стихотворения). Эта его душевная тревога отразилась во многих местах «Домика», особенно в начале.

Два случайных, по-видимому, и ходом повести не вызванных отступления дают Гершензону ключ для разгадки странной поэмы. Одно – это трехэтажный дом, построенный на месте лачужки, в которой лет 8 назад проживала вдова с Парашей (как в «Медном Всаднике»).

Пушкин говорит по поводу этого дома, что если бы его охватил пожар, то его озлобленному взору приятно было бы это пламя. Другое отступление – воспоминание о церкви Покрова в Коломне и гордой богомолице-графине. Она казалась хладный идеал тщеславия; жизнь ее текла в роскошной неге и сама Фортуна ей была подвластна.[38] Но поэт сквозь этот блеск и надменность прочел иную повесть: графиня страдала, графиня была несчастна, и рядом с нею простая добрая Параша стократ блаженнее была.[39]

В эти мятежные дни, на пороге новой жизни, когда Пушкин так много обращался мыслью в прошлое, ему невольно навязывалось сравнение между нынешним его положением, столь сложным и трудным, и легкой, простой его молодостью. Теперь он могуч, знаменит; и ему, как и графине, мода несла свой фимиам, – но не был ли он бесконечно счастливее в своей юности, когда был свободен, когда жил беззаботно в той же Коломне? Вспоминались ему воскресные службы у Покрова и графиня, которую он там встречал и наблюдал, вспоминались тогдашние проказы и шалости…{61}

Итак, вот смысл «Домика»: графиня – это теперешний Пушкин, знаменитый поэт, страдающий человек, хотя и кажущийся счастливым. Параша – он же в пору после Лицея, неизвестный, но действительно счастливый. И понятно его озлобление против трехэтажного дома: он, как бы задавил, похоронил под собою это уже невозвратное время беззаботной юности.

Таково толкование Гершензона. И строфа XXIV – сравнение надменной графини с Парашей и обращение к читателю, что именно «простая, добрая моя Параша» стократ блаженнее графини – и является ключом к странной поэме.

Татьяна

Татьяна (Дмитриевна) Ларина – любимая героиня Пушкина, о которой он в романе иначе и не выражается, как «моя», «Татьяна милая моя», «Таня». И это не только потому, что поэту нравился образ Татьяны, но и потому что в этом образе представлена все та же неизвестная «Татьяна» самого Пушкина.

К ней обращены заключительные стихи последней строфы романа: «А Ты, с которой образован Татьяны милой идеал… О, много, много рок отъял!»[40] Силою того чувства, которым горел Пушкин к этой женщине, он оживил и ее изображение в своем романе, и потому всегда так волнует нас ее история.

Но образ Татьяны раскрывает нам и душу Пушкина, показывая, что любил в женщине многолюбивый наш поэт и чего в ней искал.

Скупой на слова, о Татьяне Пушкин говорит с какой-то необыкновенной словоохотливостью, словно с какой-то тайной гордостью за свою героиню (как в стихотворении княжне А. Абамелик{62}: И Вашей славою, и Вами, как нянька старая, горжусь… И перед нами встает образ действительно замечательной чистоты и благородства).

Уже в раннем детстве Татьяна обращала на себя внимание, как непохожий на других детей ребенок. Она была дика (не умела ласкаться к отцу ни к матери своей), печальна, молчалива. Дитя сама – в толпе детей играть и прыгать не хотела. Были детские проказы ей чужды.

Она в горелки не играла, ей скучен был звонкий смех и шум ветреных потех Ольгиных подруг.

Даже в эти годы она куклы в руки не брала, как после – ее изнеженные пальцы не знали иглы, и в то время, как все барышни – от Лизы Калитиной{63} до Е. Сушковой{64} – коротали досуги за пяльцами, Татьяна на пяльцы не склонялась.

Но еще ребенком она часто сидела целый день одна и молча у окна. Ей нравилась природа, – она любила встречать на балконе зари восход. Задумчивость была ее подруга от самых колыбельных дней, – задумчивость, т. е. взор, от внешнего мира обращенный внутрь, где ему открывался восхитительный заповедник грезы и мечты.

Поэтому так и пленяли ее воображение странные рассказы старой няни зимою, в темноте ночей. И ей рано нравились романы: они ей заменяли все. Она зачитывалась ими до поздней ночи, в постели.

Еще один маленький штрих в характеристике этой необыкновенной девушки: даже зимой когда утром так сладко спится и хочется подольше не вылезать из-под прогретого одеяла, Татьяна вставала при свечах, как летом – до зари: она не знала этой ленивой неги.

Так вырастала эта степная, провинциальная барышня, предоставленная самой себе, никем не руководимая.

Впрочем, надо думать, что была у Лариных какая-нибудь гувернантка-француженка, которая научила ее французской речи, но русской, конечно, не учил ее никто. «Она по-русски плохо знала, / Журналов наших не читала. / И выражалася с трудом на языке своем родном».[41]

Пушкин говорит, конечно, о письменном, литературном русском языке.

Даже свой сердечный порыв – свое признание Онегину – она выразила по-французски.

И все-таки, несмотря на это уродливое явление русской жизни, когда все мало-мальски образованное русское общество думало и выражалось на чужом языке (впрочем, может быть, это уродство – теперь наше преимущество? В то время, как французы, англичане, немцы – только французы, только англичане, только немцы, русские – уже не русские только, но и европейцы. В то время, как западноевропейские народы с трудом понимают душу своих соседей, а русских все еще не поймут, мы всех можем понять, и Европа нам так же родная, как и Россия). Несмотря на чтение только иностранных книг, несмотря на незнание русских журналов, а, следовательно, и литературы, – Татьяна все-таки выросла настоящей русской.

Она, сама того не подозревая, была «русская душой», она любила русскую природу, русскую зиму, русский пейзаж, русский быт, усвоив даже народные суеверия.

 





 







1
...
...
12