Многие исследователи отмечают, что и дворянское происхождение, и образованность Эраста предстают в невыгодном свете по сравнению с наивностью и силой чувств крестьянки Лизы. Эраста можно счесть проторомантиком: «Он вёл рассеянную жизнь, думал только о своём удовольствии, искал его в светских забавах, но часто не находил: скучал и жаловался на судьбу свою»; к любовной жизни он подготавливает себя чтением сентименталистских романов. Пётр Вайль и Александр Генис вообще называют Эраста первым из «лишних людей» русской литературы, которые губят других, в частности влюблённых в них женщин, и сами остаются несчастными. Конечно, не стоит искать в характере Эраста глубины Онегина и Печорина, но нельзя считать его и карикатурой на развращённого городского молодого человека.
Мысль о женитьбе на Лизе в голову Эрасту не приходит – но, конечно, не оттого, что он (подобно, например, Печорину) не приемлет брак как таковой. Женитьба дворянина на крестьянке не возбранялась законами Российской империи, но в конце XVIII – начале XIX века была невероятным эксцессом; самый скандальный такой случай – свадьба графа Николая Шереметева с его крепостной (которой он перед этим дал вольную) – актрисой Прасковьей Жемчуговой в 1801 году. Это бракосочетание проходило почти тайно, Шереметев сочинил легенду о происхождении своей невесты из польского шляхетского рода. Но что дозволено Юпитеру, не дозволено быку: Эраст – не граф Шереметев, и женитьба на крестьянке для него немыслима. Лиза прекрасно это понимает – тем возвышеннее в глазах повествователя её самопожертвование и готовность жить ради возлюбленного. Эраст будто бы оскорблён соображениями Лизы («Однако ж тебе нельзя быть моим мужем!» – сказала Лиза с тихим вздохом. – «Почему же?» – «Я крестьянка». – «Ты обижаешь меня. Для твоего друга важнее всего душа, чувствительная, невинная душа, – и Лиза будет всегда ближайшая к моему сердцу»), но, конечно, не делает ей предложения, а вместо этого лишает невинности.
Кстати, не исключено, что после «Бедной Лизы» Карамзин решил слегка реабилитировать Эраста: то же имя носит один из главных героев его повести «Чувствительный и холодный» (1803) – «чувствительный» Эраст, также по-руссоистски живущий порывом, но ведущий себя с исключительным благородством. А в повести «Юлия» (1796) Эрастом зовут уже маленького сына заглавной героини, которая на короткое время отступает от добродетели, – но, в отличие от «Бедной Лизы», здесь всё заканчивается хорошо.
Современные исследовательницы Вера Шумина и Наталья Свитенко отмечают, что фабула «Бедной Лизы» укладывается в типично сентименталистскую схему: «представитель высших классов соблазняет и губит девушку низкого сословия», но при этом «подлинная социальная среда, где происходит конфликт, затушёвана; Лиза и её мать с успехом могли бы быть поняты читателем как горожанки, как бедные дворянки»[98]. Это, положим, попросту неверно: противопоставление города и деревни в «Бедной Лизе» слишком отчётливо, а робость Лизы в городе и недоверие к городу её матери показаны прямо. Но Шумина и Свитенко верно замечают, что «крепостная эпоха никак не угадывается в повести: Лиза – это типичный для сентиментализма «естественный человек». Крестьянская жизнь для Карамзина – идиллическая условность. Известный советский филолог Николай Пиксанов пишет о «Бедной Лизе» с некоторым классовым недовольством, противопоставляя её правдивым картинам из прозы Радищева[99]:
Автор неохотно касается бытовой, трудовой жизни героинь. Правда, вначале он сообщает читателям скороговоркой, что Лиза, «не щадя своей нежной молодости, не щадя редкой красоты своей, трудилась день и ночь – ткала холсты, вязала чулки, весною рвала цветы, а летом брала ягоды и всё сие продавала в Москве». Но в ходе повествования крестьянский труд не показан; автор словно забывает о нём. Так, Лиза поутру пропадает целых два часа на свидании с Эрастом – и мать этого не замечает. О самой матери Карамзин рассказывает: «Старушка, подпираясь клюкою, вышла на луг, чтобы насладиться утром, которое Лиза такими прелестными красками описывала», – и только; кроме наслаждения природой, ни о чём другом не упомянуто.
Скорее всего, входить в тонкости сословного положения Лизы Карамзин просто не собирался. Для его задачи было вполне достаточно указать на непреодолимое социальное неравенство героев: Лиза – крестьянка, Эраст – дворянин, и на этом всё. Это не единственная условность «Бедной Лизы» – не считая скандального оправдания греха и самоубийства, которое как раз входит в авторскую задачу, это, например, необычная разница в возрасте матери и дочери: Лизе семнадцать лет, её матери – под шестьдесят. Если в семье и были другие дети, нам об этом ничего не известно, но для крестьянки XVIII века возраст за сорок – прямо-таки экстремальный для первых родов.
Алексей Венецианов. Крестьянка с васильками. 1820-е годы[100]
Афоризм «И крестьянки любить умеют» Карамзин относит не к Лизе, а к её матери, и здесь это не «незаконная» любовь к обольстителю, а праведная тоска по умершему мужу и надежда свидеться с ним на том свете: «Там, сказывают, будут все веселы; я, верно, весела буду, когда увижу отца твоего». Мать Лизы охотно рассказывает о своей любви Эрасту, которого эти рассказы и умиляют, и, вероятно, настраивают на возвышенно-пасторальный лад в его собственных отношениях с Лизой:
Она любила говорить с ним о покойном муже и рассказывать ему о днях своей молодости, о том, как она в первый раз встретилась с милым своим Иваном, как он полюбил её и в какой любви, в каком согласии жил с нею. «Ах! Мы никогда не могли друг на друга наглядеться – до самого того часа, как лютая смерть подкосила ноги его. Он умер на руках моих!» – Эраст слушал её с непритворным удовольствием.
Итак, и крестьянки любить умеют – но они умеют любить крестьян. Мезальянс, подобный Лизиному, в крестьянскую систему представлений совсем не входит; отношения между «барином» и крестьянкой могут быть только отношениями с любовницей, наложницей. Между тем всё, что мы знаем о повседневной жизни русских крестьян XVIII века, не указывает на распространённость у них «сентименталистской» / «романтической» любви в понимании Карамзина и его младших современников. Любовным отношениям из романов, знакомых Эрасту, сильно вредил бы тяжелейший крестьянский быт, о котором, как мы помним, в «Бедной Лизе» мало что говорится. Нормальные «крестьянские» любовные отношения появляются в повести, когда к Лизе сватается сосед, сын богатого крестьянина, принадлежащий к тому же миру, в котором выросла Лиза. Но полюбить его так же, как Лизина мать полюбила её отца, крестьянка Лиза не сумела бы. Что касается просвещённых читателей «Московского журнала», для них возможность крестьянской любви была действительно открытием – ровно потому, что в этих категориях о крестьянах не думали.
Дубовая роща на той стороне реки, буколические пастухи, чью участь не суждено разделить Лизе, ветшающий Симонов монастырь, противостоящий роскошной панораме развратного города. Этот пейзаж волнующ и глубоко эмблематичен, но не стоит считать его действительно прямым описанием Москвы XVIII века. Карамзин смотрит на природу сквозь литературный фильтр: по его собственному признанию, отправляясь, например, «в рощу», он брал с собой том Джеймса Томсона[101], как бы сопоставляя природу с её описанием (life imitates art[102]). Андрей Зорин, сообщая, что для сентименталиста «все житейские впечатления» сводятся «к набору эмоциональных кодировок, воплощённых великими писателями», приводит в пример фразу из «Писем русского путешественника»: «Весна не была бы для меня столь прекрасна, если бы Томсон и Клейст[103] не описали мне всех красот её»[104].
По мнению Владимира Топорова, в «Бедной Лизе» «впервые в русской культуре художественная проза создала такой образ подлинной жизни, который воспринимался как более сильный, острый и убедительный, чем сама жизнь»[105]. Пейзажи здесь играют далеко не вспомогательную роль. Они то вторят душевным состояниям героев, то составляют с ними контраст. Вот тоскующая и влюблённая Лиза «чужими глазами» смотрит на привычную картину: «До сего времени, просыпаясь вместе с птичками, ты вместе с ними веселилась утром, и чистая, радостная душа светилась в глазах твоих, подобно как солнце светится в каплях росы небесной; но теперь ты задумчива, и общая радость природы чужда твоему сердцу». Пейзажи, с одной стороны, объясняют чувства и поведение героев, с другой – их восприятие зависит от того, что происходит с Эрастом и Лизой. Перед нами нечто вроде гиперреализма XVIII века. Характерный пример – сцена прощания Лизы с Эрастом, уходящим на войну (утром, возможно после проведённой вместе ночи):
Какая трогательная картина! Утренняя заря, как алое море, разливалась по восточному небу. Эраст стоял под ветвями высокого дуба, держа в объятиях свою бледную, томную, горестную подругу, которая, прощаясь с ним, прощалась с душою своею. Вся натура пребывала в молчании. Лиза рыдала – Эраст плакал – оставил её – она упала – стала на колени, подняла руки к небу и смотрела на Эраста, который удалялся – далее – далее – и, наконец, скрылся – воссияло солнце, и Лиза, оставленная, бедная, лишилась чувств и памяти.
Горестное прощание происходит на эффектном утреннем фоне – его можно воспринимать как идиллический и прекрасный, но для расстающихся влюблённых алый цвет зари и тишина «натуры» могут казаться зловещими, тревожными. Ещё более разительный пример – описание пруда, в котором Лиза «свои скончала дни». Во время своего счастливого романа Эраст и Лиза встречаются «всего чаще под тению столетних дубов… осеняющих глубокий чистый пруд, ещё в древние времена ископанный». Глубина пруда может предсказывать Лизину гибель, чистота соответствовать главной черте её характера, но все эти соответствия мы воспринимаем лишь ретроспективно – при первом чтении Карамзин нас будто убаюкивает: «Там часто тихая луна, сквозь зелёные ветви, посребряла лучами своими светлые Лизины волосы, которыми играли зефиры и рука милого друга…» Зато, навсегда расставшись с Эрастом, Лиза «вдруг увидела себя на берегу глубокого пруда, под тению древних дубов, которые за несколько недель перед тем были безмолвными свидетелями её восторгов». О чистоте пруда здесь уже не говорится; несколькими строками позже он вовсе лишится эпитета, а дуб станет «мрачным»: «Её погребли близ пруда, под мрачным дубом». «Бедная Лиза» переполнена эпитетами, для Карамзина они очень важны – их смена или отсутствие говорят о многом.
«Ах! Я люблю те предметы, которые трогают моё сердце и заставляют меня проливать слёзы нежной скорби!» – заявляет повествователь, перед тем как приступить к рассказу о бедной Лизе. Эта любовь – программная для писателя-сентименталиста: через два года после повести в статье «Что нужно автору?» Карамзин скажет, что писатель имеет право заниматься своим ремеслом («смело призывать богинь парнасских»), только если «всему горестному, всему угнетённому, всему слезящему открыт путь во чувствительную грудь» его.
Сентиментализм, каким его придумали европейские предшественники Карамзина – Джеймс Томсон, Жан-Жак Руссо, Гёте, в какой-то мере Ричардсон[106], переносил акцент с рациональности – иногда язвительной, часто механистичной – на открытое чувство, объявляя его одной из высочайших ценностей, условием человеческого существования, которого не следует стесняться. Но классицистическое желание философски оправдать это чувство из сентименталистской прозы не уходит. В «Бедной Лизе» Карамзин заставляет своих героев произносить, по сути, авторские отступления в таком роде: «Кто бы захотел умереть, если бы иногда не было нам горя?.. Видно, так надобно. Может быть, мы забыли бы душу свою, если бы из глаз наших никогда слёзы не капали».
Важное отличие «Бедной Лизы» от европейской сентименталистской классики – её краткость по сравнению, например, с романами Ричардсона, да и со «Страданиями юного Вертера» Гёте. Карамзин умеет коротко и внятно формулировать, он афористичен. «Бедная Лиза» дарит нам трюизм-откровение: «и крестьянки любить умеют»; другой знаменитый текст Карамзина – эпитафия «Покойся, милый прах, до радостного утра!» – умещает в одной строке горечь утраты и целую необозримую эпоху до наступления Царства Божия на земле, которое сделает возможным новую – без сомнения, слёзную – встречу. Впрочем, «Бедная Лиза» предполагает, что ждать второго пришествия не обязательно: «Когда мы там, в новой жизни увидимся, я узнаю тебя, нежная Лиза!»
Стоит отметить, что в жизни Карамзин отнюдь не был склонен к сердечным излияниям. Свои глубокие чувства он таил под маской сдержанности; Жермена де Сталь[107], познакомившись с ним, охарактеризовала его так: «Сухой француз – вот и всё»[108]. Очень многие читатели Карамзина ставили знак равенства между ним и повествователем «Бедной Лизы» или героем «Писем русского путешественника», хотя делать это, как показывают работы Юрия Лотмана и Владимира Топорова – ошибка. При этом исследователи смотрят на Карамзина по-разному: если для Лотмана жизнь Карамзина – интеллектуальное приключение, сотворение самого себя, то Топоров доказывает, что исследовательское внимание писателя было направлено вовне: «У него был дар осмыслять, анализировать (иногда почти синхронно) все перипетии любовного чувства и любовной драмы во всех тонкостях и в разных вариантах. Многие сочинения Карамзина… должны рассматриваться как высшее в России рубежа двух веков теоретическое осмысление любви, намного опередившее своё время, как открытие высокого эротизма и образцы нового языка любви, как прорыв в сферу аналитической психологии любовного чувства»[109].
Ландыши. Цинкография работы К. Шабо с рисунка М. А. Бернетт из книги «Plantae Utiliores: or Illustrations of Useful Plants». 1842 год[110]
О проекте
О подписке