Однажды я был приглашен известным немецким режиссером для обработки сделанного уже сценария по «Воскресению» Толстого. Про начало сценария не говорю – много там было интересного; но конец: Катюша выходит замуж за Нехлюдова – брак этот, по мысли немецкого режиссера и киноавтора (дело происходило в немецкой фильме), должен инсценироваться, в качестве гражданского, так: посередине стоит стол, уставленный куличами и образами. Входит Катюша в домашнем сарафане и Нехлюдов – тоже без всякого парада, три раза гуляют вокруг стола, затем становятся на колени, целуют иконы, куличи, друг друга; меняются кольцами. Gross Aufnahme55. Финал.
И сколько крови испорченной и пота стоило убедить режиссера в кощунственной нелепости «финала»! Он только твердит, загибая пальцы:
– Во-первых, Америка картину с «неопределенным» толстовским финалом не примет; два – я не виноват, что Толстой не дописал романа до конца; в-третьих, я уверен, что, если бы Толстой был жив, я бы ему, как дважды два четыре, доказал, что делать фильмы с иным, чем у меня, концом, невозможно… – И этот последний довод он произносил с особой торжественной непререкаемостью.
В чем «зло» кино, в чем трагедия его столкновения с литературой? И что такое это загадочное кино – чистое ли искусство, или искусство прикладное, или попросту ремесло?
Кино – общедоступно, кино – для современной толпы, хорошо осознавшей, что «time is money»56; и вначале эту доходную статью хорошо использовали кинопроизводители, ввалившиеся дружной толпой со всякими «Гай-да, тройка», «Пожалей же меня», вооруженные всеми атрибутами пошлости, изгнанной из театра, воплощенной в «любимцах публики» всякого рода. Это было нашествие не хуже нашествия гуннов; но надоедает все, и свершилась метаморфоза. Безликая толпа посетителей кино обратилась в зрителя, воспитанного не «литературой» кино, а его механикой, и потребовала у этой механики, пресытившись «гибелями театра», нечто далеко отличное от «Гай-да, тройки». Яснее: культурный зритель у кино явился помимо этого кино и, сходством течения окружающей жизни с мчащимися отображениями экрана, утомленный статичностью современного театра, сказал:
– Мой театр – здесь; на этом полотне – отображенная жизнь моего сегодня.
И потребовал репертуара.
Но в запасе кино налицо оказалась лишь старая рухлядь. Если театр ждет прихода нового Шекспира, то пока он может пробавляться старым. А у кино в старом – «Угадай, моя родная» и «Отцвели хризантемы». И, как переходное время, некий злой этап, в кино цветет ныне пора инсценировок. Путь правильный – если у тебя нет, почему не занять у соседа? Но «сосед» ли кино литературе, т. е. равноценно ли кино литературе, искусство ли оно? Думается, не в этом ехидном вопросе, излюбленном на диспутах, дело. Если так ставить вопрос, то он никогда не выйдет из сферы всевозможных ухищрений и казуистики публичных говорунов.
Кино совершает триумфальное шествие: огни его затемняют фонари театров. Кино породил свои законы для режиссера и актера, породил своего зрителя и ценителя. У него своя особая психология. Своя комедия – Чаплин. Вырабатывается форма драмы и, хотя она еще не выработалась, в самой литературе уже нашлись подражатели ей, ищущие в беллетристике форм новой «динамической» прозы. Если кино еще не искусство – его надо сделать искусством.
При такой постановке, при желании видеть равноценное литературе в кино – конечно, замужество Масловой и Нехлюдова будет естественно унизительным для кино; именно, унизительно не для литературы, которая, имея свои устои, нисколько не пострадает, а для молодого кино-великана, встающего на ноги.
Но можно ли приспособлять литературу для кино, придавать ей кинематографичность? Конечно; так же, как и театр, кино может относиться к литературе как к материалу. Если немцы во имя театральности сокращают ценные сцены «Фауста»; если иной понимает «Ромео и Джульетту» как чистую трагедию, а другой – как буффонаду; если «Свадьба Кречинского» может выглядеть commedia dell’ arte, а к Расину можно во имя современности приписывать последний акт, то почему этой свободы действия лишать кино? Да и, в конце концов, так ли «непогрешим» автор? Шекспир для своих трагедий искажал итальянские новеллы. Для кино наших дней волей-неволей писатель-беллетрист то же, что для современного театра драматург; и то, что делается в кино во имя кино, а не ради «Америка не примет», то, что делается чистыми руками, имеет одну свою цель – искусство. И если бы упомянутый в начале режиссер сумел, придерживаясь Толстого, психологически правильно кино-развить неизбежность замужества Катюши и Нехлюдова, то, конечно: Катюша должна была бы стать Нехлюдовой. Если же этот конец навязывается лицемерно, то лучше возвратиться к «Гай-да, тройкам». Но, думается, этого не придется: у кино – своя правда и из этой правды выйдет некий новый пришелец: новый Шекспир нового кино.
Печатается по: Экран (Берлин). 1924. № 1. Статья перепечатана с небольшими изменениями в: Офросимов Ю. Театр. Фельетоны. Берлин, 1926.
Никто, конечно, об этом спорить не будет:
Самое распространенное зрелище в наше время – кинематограф.
Это не значит, что мы переживаем упадок театра.
Кино – теперь уже вполне определилось – не конкурент театра.
Театр и кино могут пожинать лавры одновременно.
Идти к совершенствованию, не мешая друг другу.
Быть любимыми одними и теми же зрителями.
И каждый по-своему.
Великий немой – кино отвоевало в цикле искусств свое место.
С единственным ущербом:
– У него нет пока своей музы.
Хотя старушка Мельпомена, наверное, охотно возьмет под свое покровительство десятки тысяч людей, служащих во славу киноискусства.
Десятки тысяч – это не преувеличение.
Искусство без музы, некоронованный король Кино, имеет свою громадную армию.
Мирную армию из кинодраматургов, режиссеров, артистов, антрепренеров, операторов.
Каждый из нас хорошо знает не менее десятка-двух только кинематографических звезд.
Дуглас Фэрбенкс, Мэри Пикфорд, Екатерина Макдональд, Барбара ля Мар, Джеки Куган, Пола Негри, Алла Назимова, Чарли Чаплин, Норма и Констанц Толмач, Присцилла Дин – вот первые взятые по памяти имена.
Кто их не знает?
Или наши талантливые соотечественники – Рунич, Гзовская, Лысенко, Кованько, Максимов, Гайдаров, Мозжухин и другие…
А сколько артистов, которые восхищают нас своей художественной прекрасной игрой и чьи имена стирает суета повседневных прозаических забот?
Кино крепко связалось с нашим бытом.
Стало непременным звеном в цепи наших эстетических переживаний.
Играет немаловажную роль в нравах и воспитании.
Сидя перед трепетно оживающим экраном…
Жадно следя за увлекательно сплетенной интригой.
Мы незаметно, невольно проникаемся, усваиваем тенденции, манеры, мораль, прокламируемые волшебником кино.
Политические партии, правительства уже давно поняли могучие агитационные свойства экрана.
Припомните только прошлогоднюю историю с демонстрированием царских парадов и смотров.
Когда индифферентный и меркантильный Харбин ломился в кинотеатры и следил с необыкновенной горячечной экспансивностью за ожившими картинами прошлого.
Театр, требующий больших затрат здесь на месте, может выдержать – и то не всегда – только четырех-пятимесячный сезон.
Кино работает круглый год.
Ларчик открывается просто.
Грандиозная фильма – боевик стоит дирекции немногим больше, чем рядовая картина.
Колоссальные, многотысячные постановки мы смотрим за те же общедоступные шесть–семь гривен.
Общедоступность при возможности показать игру первоклассных артистов и чудеса феерических постановок
– Главный козырь и секрет успеха кино!
Говоря на языке политических терминов, кино – в совершенстве и в полной мере осуществленный интернационал.
Не грозящий при этом миру никакими потрясениями.
Магическая лента кинематографа многократно опоясывает вдоль и поперек земной шар.
Великолепная улыбка Дугласа Фэрбенкса вызывает восхищение женщин всех стран мира!
Над уморительными трюками Чарли Чаплина одинаково неудержимо хохочут и у нас на Китайской [улице], и под знойными тропиками!
Эффектная Барбара-ля-Мар заставляет приосаниваться кавалеров всех пяти частей света!
Кино не знает преград и расстояний.
Кино – непревзойденный кудесник, звезда которого ярко и радостно горит в блестящем созвездии искусств!
Печатается по: Рупор (Харбин). 1924. 14 дек. Подп.: Полишинель.
Когда на экранах замелькали первые кинематографические ленты, мы, как дети, радовались движению оживших силуэтов. Мы были так нетребовательны! Купец ли встал, шел ли разносчик, охтенка ли спешила с кувшином – каждый житейский пустяк глубоко занимал нас на экране и казался значительным. Это было значительно, в самом деле, и чудесно, как первое в воздухе движение крыльев аэроплана. Но прошли десятки лет. Чудо стало обыденностью. Теперь только очень любопытный человек поднимет голову, чтобы посмотреть на жужжащий в небе аэроплан. Летает – невидаль! Самый факт полета уже не интересует нас; интересует только функция полета, его смысл. Человек полетел из Парижа в Токио и Пекин. Осуществил эту задачу. Вот это интересно. То же с кинематографом. Что бескровный силуэт оживает и двигается, прыгает, танцует, целуется, ворует – этим теперь удивишь разве только старого пастуха из Верхней Савойи, никогда не спускавшегося в долину. Спору нет, что в ритмах движения экрана есть своя музыка, приятная и увлекательная сама по себе. Но увлекательная в меру. Долго питать чувство, воображение и мысль бесцельным движением, какие бы элементы музыки оно в себе ни заключало, невозможно. Поезд летит гениально один раз, другой, третий. Надо же когда-нибудь узнать, зачем и куда он летит и почему это важно. Кинематографический ритм требует функции, смысла, освящения. И требование это становится повелительнее и неотразимее по мере роста воистину великих технических завоеваний кинематографа.
Всякий чуткий и добросовестный деятель кинематографии, всякий талантливый режиссер сознает чудовищное несоответствие между чудесными возможностями кино и жалкой нищетой его свершений. Оставим в стороне большинство экранных изделий с их пошлым сюжетом, выдуманностью положений, лживым развитием действия – эти жалкие пародии на человека, на его чувства и поступки, на жизнь и самый мир. Обратимся к сравнительно лучшим, к добросовестным произведениям кино, к тем, которые не оскорбляют ни логики, ни чувства зрителя, смотрятся с интересом и нередко производят впечатление. Стоит только зрителю покинуть зал и выйти на свежие просторы вечерних бульваров, как самое, казалось бы, сильное впечатление мгновенно стирается, точно «с аспидной доски ненужные слова»57. Призраки, не выносящие света бульварных фонарей! А на это потрачено много темперамента, вкуса, знаний, таланта. Некий сизифов труд.
Если произведение, которое мы смотрели, является переделкой какого-нибудь известного литературного произведения, фильм никогда не достигает силы оригинала. Если вы читали или видели на сцене заэкраненное произведение, то экранные образы только будили в вас воспоминание о ранее пережитых ощущениях и уступали место старым образам, как тень уступает место живой плоти. Так, самая совершенная фонографическая пластинка, хотя бы самим Шаляпиным напетая, только воскрешает в вас уже ранее пережитое музыкальное впечатление. Что касается оригинальных постановок, то, увы, они почти ничем не отличаются от переделок, являясь в большинстве случаев переделками бессознательными, то есть: или с бору да с сосенки нахваченными литературно-театральными обрывками, или же разработкой собственных мыслей и образов, но возникших и созревших в ином, не кинематографическом плане, в плане словесном, литературно-театральном. Это – та же переделка. И если она не принадлежит сильному таланту, воздействие ее на зрителя слабо, скоропреходяще и призрачно.
Вина тут, конечно, не в кинематографе.
Видели ли вы Рейнский водопад? – Читали ли вы описание Рейнского водопада? (можно было бы спросить: убийство и описание убийства, но подальше от жестоких зрелищ). Не подлежит сомнению, что вид водопада вам врежется в память сильнее описания. Шиллер опишет лучше нас с вами Рейнский водопад потому, что он лучше нашего видит. И все-таки описание Шиллера легче изгладится из памяти, чем наше собственное видение. Теперь представьте себе, что мы способны видеть так же глубоко и всесторонне, как способен был видеть Шиллер, или что наш наблюдательный спутник помогал нам лучше смотреть. В этом случае наше видение будет непобедимо и восторжествует над любым литературным отражением, как бы оно ни было замечательно. Другими словами: зрение вернее слуха. Собственное впечатление сильнее и памятнее чужого.
Литература и театр (настаиваю – и театр, хотя это звучит парадоксально) обращены к нашему слуху и являются отражением впечатлений автора. Кинематограф по природе своей обращен к нашему зрению и призван питать нас непосредственными впечатлениями. Орудием литературы и театра является слово; орудием кинематографа может быть образ, и только образ. Между тем по великому недоразумению кинематограф упорно продолжает быть литературно-театральным: рассказывает вместо того, чтобы показывать. Пытается творить безнадежное дело. Обращается к слуху, не располагая словом! Уходит от своей великой цели, от своей оригинальности, от магии своей в область, где он бесплоден и призрачен.
Разница между рассказом и явлением видения – не в сюжете, разумеется. Одно и то же событие может быть и рассказано, и показано. Разница в средствах изображения. Рассказы есть постепенное развертывание образа, его медленное всестороннее раскрытие в последовательном ряде частностей; видение есть явление мгновенное, целостное, неделимое и одностороннее. Рассказ требует последовательности, логики, архитектуры, как хорошая литературная фраза; видение – вне последовательности, вне логики, вне архитектуры, как единичная буква, как отдельный нотный знак.
О проекте
О подписке