Ко мне явился, по рекомендации одного моего приятеля, человечек низенького роста, плешивый, лет пятидесяти, с проседью на редких волосах, оригинальной, даже смешной наружности. У него был маленький, едва заметный, величины и цвета вишни нос, голубые без всякого оттенка глаза и яркий старческий румянец на щеках. Голубые, без примеси, глаза, по моему наблюдению, были почти несомненною печатью наивности, граничащей с глупостью, чаще просто глупости.
Он вошел, поклонился, кокетливо шаркнув ножкой, которую тотчас поднял немного, прижал к другой ноге и подал мне свой паспорт и рекомендательную записку от моего приятеля. После обычных объяснений о его обязанности у меня, уговора о жалованье я показал ему свою квартиру, его комнату, шкафы с платьями, комоды с бельем и прочие вещи и предложил ему поскорее вступить в должность.
К вечеру он водворился у меня, и на другой день все вошло в обычную колею. Он оказался очень учтивым, исправным, хорошо выдрессированным слугой. Красный нос и румяные щеки приводили меня в некоторое сомнение насчет его воздержания, но, к счастию, это не подтвердилось.
Проходили недели, месяцы, на пьянство не было и намека. Он исполнял свою должность аккуратно, шмыгал мимо меня по комнатам, как воробей, ступая на одну ногу легче, нежели на другую, едва касаясь ею пола. Я думал, что она у него короче другой, но потом заметил, что он делал это, чтоб придать своей походке некоторую грацию. Вообще он был кокетлив; носил розовые и голубые шейные косынки, вышитые манишки с розовой подкладкой, цветные воротнички. В кармане он держал миниатюрное зеркальце с гребенкой, и я зачастую заставал, что он глядится в него и старается собрать жидкие космы волос с затылка и висков воедино. Проходя мимо зеркал в моих комнатах, он непременно поглядится в них и иногда улыбнется. Я исподтишка забавлялся этим невинным кокетством, но не давал ему этого заметить. Я даже поощрял его, отдавал ему свои почти совсем новые галстуки, перчатки, обещая отдавать и все свои отслужившие платья, что, впрочем, делал всегда и прежде.
Так мы привыкали всё больше и больше друг к другу и наконец совсем привыкли. Он очень редко отлучался со двора, у него я почти никого не видал в гостях, впрочем, раза два-три, возвращаясь домой, замечал мельком каких-то невзрачных женщин, которые при мне исчезали. «Земля́чки», – говорил он, когда мне случалось встречать их.
Словом, я был очень доволен им и не раз благодарил своего приятеля за рекомендацию.
Но вот чего я никак не подозревал: что он был прикосновенен к литературе. Проходя через его комнату в ванну, я видал у него не помню какие-то старые, полуразорванные книги, с остатками переплета или вовсе без переплета, иные в листках, пожелтевших от времени и употребления. Однажды я полюбопытствовал и протянул было руку, чтоб взять и посмотреть одну из книг. Но Валентин (так звали его) поспешил стать между ними и мной, по-видимому недовольный моим любопытством. Я не настаивал.
– Какие это у тебя там книги на полке? Вон и какие-то тетрадки? – спросил я. – Уж не сочиняешь ли ты?
– Куда мне! – сказал он, отвернувшись в сторону. – А книжки эти у меня от одного барина остались: старые, ненужные ему, он и отдал мне.
При этом он отодвинул их от меня подальше в угол, чтоб я не трогал их.
Я и забыл про это. Не бывая дома днем, я возвращался вечером, садился работать и часто просиживал до четырех и до пяти утра. Он уже спал, и я не знал, как он проводит день, с кем видится, какие «земля́чки» ходят к нему и какие книги он читает.
Все мало-помалу объяснилось случайно.
Бывали дни, когда у меня являлись сильные припадки деятельности. Тогда я обедал дома или напротив моей квартиры в клубе, спал после обеда, чтоб освежиться на ночную работу, и запирался почти на всю ночь. Я – то садился за письменный стол, то ходил взад и вперед по своей небольшой зале и опять брался за перо.
В зале было слышно, при ночной тишине, что делалось в передней и за перегородкою в ней, рядом с помещением человека.
Однажды, прохаживаясь еще не поздно ночью, после вечернего чаю, я услыхал его голос. Он что-то говорил. Сначала я не обратил на это внимания, думал, что он рассуждает вслух, как есть у некоторых привычка, или молится. Но, ступая по ковру легче, я услышал мерное, плавное чтение, почти пение, как будто стихов. Я остановился у полуотворенной двери и вслушался.
И зри-мо ей в мину-ту ста-ло
Незри-мое с давнишних пор… –
читал он нараспев, с амфазом, почти всхлипывая.
Я стал припоминать, чьи это стихи, и наконец припомнил, что это романс Жуковского, только забыл, как он начинается.
«Валентин читает стихи, знает Жуковского! Стало быть, и Пушкина и других! Да он развитой, образованный человек! Уж не инкогнито ли он?» – мелькнуло у меня в голове. И если б не эти бестенные голубые глаза, не этот красненький нос, не розовенькие галстучки и грациозные шажки с поджимаемой ножкой, и я остановился бы на своем предположении.
Я осторожно вышел в переднюю, неслышно отворил к нему дверь и остановился. Он сидел задом к двери и за звуками своего голоса не слыхал моего прихода.
Душе шепну-у-л приве-ет быва-а-лый,
Душе блесну-у-л знакомый вз-о-о-р… –
заливался он все нараспев. И опять:
И зри-и-мо ей в мину-ту ста-а-ло
Незри-и-мое с давнишних пор…
Он растягивал слова и ударял голосом на некоторых. Я сделал шаг к нему, он вскочил, сконфузился, проворно снял очки и хотел закинуть книгу на полку. Но я удержал его и взял книгу. Это был небольшой том стихотворений Жуковского, с оторванными листами начала и конца.
– Что ты читал сейчас? – спросил я.
– Да вот это самое. – Он указал на книгу: – Сочинение господина Жуковского.
– Тебе нравится? – спросил я.
– А как же-с: кому такое не понравится!
– Почитай, пожалуйста, последнее, вот что ты сейчас читал, – попросил я.
– Зачем вам: чтоб смеяться!..
– Нет, как можно! Напротив, я очень доволен, что ты занимаешься, читаешь, не так, как другие…
Он заметно смягчился: ему понравилось и польстило мое замечание. Он взял книгу и надел очки. Они еле держались на его крошечном носу. Он был невыразимо смешон – и мне немалого труда стоило удержаться от смеха.
– Это самое или сначала прикажете? – спросил он.
– Пожалуй, сначала.
И он начал:
Мину-вших дне-й очарова-а-нье,
Зачем (тут он взял высокую ноту, почти вскрикнул)
опя-ть вос-кре-сло ты?
Кто (опять ударение голосом) пробудил воспо-мина-нье
И замолча-вшие мечты!
Душе шепнул (тоненьким, нежным голоском запел он) привет быва-лый,
Душе блесну-л знако-мый взо-р.
И зри-и-мо ей в мину-ту стало
Незри-мое с давни-шних пор.
Последние слова он с умиленьем как будто допел и кончил почти плачем; голубые глаза увлажились; губы сладко улыбались.
Он поглядел на меня: что я? Я чувствовал, что мне лицо прожигал смех, но я старался не улыбаться.
– Ты все понимаешь? – спросил я, любопытствуя узнать, как он объясняет себе отвлеченные выражения Жуковского.
– А вы понимаете? – вдруг скороговоркой спросил он.
Он живо снял очки, положил книгу и пристально посмотрел на меня.
– Как же: конечно, понимаю! – ответил я, озадаченный его вопросом.
Он недоверчиво усмехнулся.
– Вы и это тоже понимаете? – насмешливо спросил он, взял книгу, надел очки и, порывшись в листах, начал читать:
Земли жил-е-е-ц безвы-ы-ходный – страд-анье,
Ему судьбы на ча-сть нас обрекли;
Здесь ра-дости не наше облада-нье…
Я за него продолжал наизусть:
Пролетные пленители земли
Лишь по пути заносят нам преданье
О благах, нам обещанных вдали.
– Верно! – сказал он, следя по книге за мной. – Что ж, вы и это понимаете? – насмешливо повторил он.
– Да, разумеется. Что ж тут непонятного?
– Да вот извольте-ка сказать, что это за «жилец» такой «безвыходный» и что это за «часть» такая тут попала, да еще какое слово «обрекли ему»: кому «ему»? А тут вдруг «радости» пошли да «обладанье» какое-то! Вы так все это и понимаете? Полноте, сударь!
– А ты разве этого не понимаешь? – спросил я озадаченный. – Зачем же ты читаешь?
Он оторопел на минуту и замялся.
– Если все понимать – так и читать не нужно: что тут занятного? – отозвался он. – Иные слова понимаешь – и то слава богу! Вон тут написано «радости», «страданье» – это понятно. А вот какие-то «пролетные пленители» еще «на часть нас обрекли» – поди-ка пойми кто!
– Постой, погоди! – сказал я и взял с его полки одну книгу, другую – он уже не мешал мне: книги были больше без переплета, с оторванными заглавиями. Тут были и календари, и духовного содержания, и «новейший», но старый-престарый песенник: все рухлядь. Наконец я увидал какую-то хрестоматию без заглавия, кажется Греча, поискал что-нибудь понятное, и как раз подвернулось стихотворение Шишкова, и я стал читать:
Хоть весною и тепленько,
А зимою холодненько,
Но и в стуже
Нам не хуже.
В долгу ночку
К огонечку
Все сберутся,
Старый, малый,
Точат балы
И смеются.
А как матки
Придут святки,
Тут-то грохот,
Игры, хохот… и т. д.
Я дочитал до конца.
– Вот, если ты любишь стихи, это бы и читал!
Он с нескрываемым презрением слушал мое чтение.
– Это каждый мальчишка поймет или деревенская баба! – сказал он, глядя в сторону. – Прочитал раз, понял да и бросил: что ж тут занятного? То ли дело это?
Он надел очки, схватил свою любимую книгу и начал опять заливаться нараспев, с чувством:
Земли жиле-е-ц безвыходный – страд-а-нье,
Ему судьбы на ча-а-сть нас обрекли…
Вот пойми-ка это? Какой такой «жилец» – и кому ему «обрекли» какие-то «судьбы»? Не угодно ли растолковать? – вызывающим голосом добавил он.
– Изволь! – снисходительно сказал я, наслаждаясь про себя его непониманием. – «Жилец безвыходный земли» – и есть «страданье»: вот ему на «часть», или на долю, что ли, и обрекла нас «судьба»… Все понятно!
Он положил книгу и снял очки.
– Вы, может быть, и Покалипс понимаете? – едко спросил он.
– Апокалипсис, хочешь ты сказать, – поправил я.
– Ну, Покалипсис! – с неудовольствием добавил он.
– А что же: понимаю, – храбро сказал я, чтоб посмотреть, что́ он.
Я еще не успел кончить своего ответа, как мой Валентин завизжал пронзительным смехом, воротя лицо, из почтения ко мне, в сторону, к стене. «Хи-хи! хи-хи!» – визжал он. Потом оборотился мельком ко мне, взглянул на меня и, быстро отвернувшись, опять завизжал, напрасно стараясь почтительно сдержаться.
– Что тут забавного? – сказал я, сам весело глядя на него.
– Как же-с… хи… хи… хи… – заливался он.
Наконец мало-помалу унялся, отдышался, откашлялся. «Извините меня, сударь, право, не могу… хи, хи, хи!»
– Это у нас в селе был дьякон Еремей… – начал он с передышкой. – Он не Еремей, а отец Никита, да его прозвали Еремеем. Он тоже хвастался, что понимает Покалипс…
– Апокалипсис! – поправил я.
– Ну, Покалипсис, – нехотя вставил Валентин. – Архиерей объезжал губернию, приехал и в наше село. Наш священник после обедни, за завтраком, и указал на этого самого Никиту: «Вот, говорит, святой владыка: дьякон наш Никита похваляется, что понимает Покалипс…»
– Апокалипсис! – поправил я.
Валентин только сморщился, но не повторил поправки.
– «Дерзновенно!» – сказал архиерей; так и сказал «дерзновенно!». Дьякон не знал, куда деться из-за стола. «Провалился бы, – рассказывал после, – лучше сквозь землю. И кулебяка, говорит, так и заперла мне горло…» – «А ну-ка, дьяконе, скажи… – это архиерей-то говорит дьякону, – скажи, говорит, что значит блудница, о которой повествует святой Иоанн Богослов в Покалипсе…»
– В Апокалипсисе, – поправил я.
– Вы не извольте сбивать меня с толку, – с сердцем заметил Валентин, – а то я перепутаю архиерейскую речь. Я ее наизусть затвердил, – и все тогда затвердили у нас. Я буфетчиком был у господ, и меня послали служить за этим самым завтраком: наш повар и готовил. Вот дьякон – сам после сказывал – не разжевавши хорошенько, почесть целиком целую корку кулебяки с семгой проглотил. Чуть не подавился, весь покраснел, как рак. «Ну, говори, коли понимаешь!» – нудил архиерей. «Блудница… святой владыко… это… это… – мямлил дьякон, – это святой Иоанн Богослов прорекает о заблудшейся западной римской кафолической церкви…» Мы все слушаем, не дохнем, я за самым стулом архиерейским стоял, все слушал и запомнил до слова… Так дьякон и замолчал. «А далее?» – говорит архиерей. А у дьякона и дыхание перехватило, молчит. Все молчали, носы уткнули в тарелки. Архиерей посмотрел на него, да и проговорил, так важно проговорил, словно в церкви из алтаря голос подал…
– Что ж он проговорил?
– «Всякий, говорит, Еремей про себя разумей!» Все и замолчали, так и из-за стола разошлись. Вот с тех пор во всем селе все, даже мужики, дьякона Никиту и прозвали Еремеем, а под сердитую руку и блудницей дразнили. А вы изволите говорить, что и вы тоже понимаете Покалипс… Хи-хи-хи!
– Апокалипсис! – поправил я. – Если дьякон не понимал, это еще не причина, чтобы я не понимал…
– Полноте, грех, сударь! – не на шутку сердился Валентин. – Дьякон или священник всю жизнь церковные книги читают – кому бы и понимать, как не священству? А вот никто не понимает. Один только святой схимник был: он в киевских пещерах спасался, тот понимал. Один! Все допытывались от него, и сам митрополит уговаривал, да никому не открывал. Перед кончиной его вся братия три дня на коленях молила открыть, а он не открыл, так и скончался. А вы – понимаете!
О проекте
О подписке