Читать книгу «В запредельной синеве» онлайн полностью📖 — Карме Риера — MyBook.
cover






– Что с вами случилось? – в растерянности спросил Жоао.

– Пойдите прочь! Немедленно убирайтесь! – воскликнул раненый. – Вон отсюда!

Перес подчинился. Он направился было к двери, но, перед тем как выйти, остановился: ему пришлось крепко сжать зубы, чтобы сдержать подступившую тошноту. На улице в пелене облаков, затянувших небо, образовались просветы, сквозь которые тяжелое солнце смотрелось яичным желтком. Однако соседи, похоже, вовсе не беспокоились, что утро вот-вот вступит в свои права: двери лавок и мастерских оставались на замке, а окна были закрыты ставнями. Дым из труб не шел. Перес несколько мгновений стоял неподвижно посреди улицы, а затем внезапно начал кричать:

– На помощь! На помощь! Помогите!

Его голос отдавался эхом. Крик ударялся в двери, просачивался через щели, проникал в самый дальний угол каждого дома, бил, как тяжелый кулак, по стенам и отскакивал от глины. Но никто, казалось, не слышал. Никто не выглянул в окно, не вышел на порог. Жоао Перес ждал, стоя посреди улицы, хоть малейшего знака о том, что ангел-истребитель не перерезал всем глотки своим огненным мечом.

II

– Подумай хорошенько, сын мой, и когда почувствуешь, что готов, то изложи все на бумаге, а затем приходи показать мне: мы посидим, поговорим. Ego te absolvo a pecatis tuis in nomini…[6]

Тонкие восковые пальцы исповедника начертили в воздухе, пропитанном ладаном, крест одновременно со вступительными аккордами органа. Зазвучал Te Deum[7], и церковь, переполненная людьми, наполнилась хором голосов. Te Dominum confitemur…[8]

Со склоненной головой Рафел Кортес по прозвищу Шрам вернулся на свое место, преклонил колени и проникновенно запел вместе с певчими: Te aeternum patrem omnis terrae veratur…[9] Хотя служба была поздняя, закатное солнце проникало сквозь витражи, окрашивая в них свои яркие лучи. Цветные отблески ложились на фигуры Христа, Господа нашего Всемогущего, Девы Марии и святых из божественной свиты, которые занимали полукруглые ниши в стенах; все они сияли в полном своем великолепии, словно аура святости на самом деле окаймляла их головы и стекала на тела, которые уже покинули сей мир. Tibi Cherubim et Seraphim incessabili voce proclamant[10]. Многие из тех, кто рассматривал витражи, не могли удержать взгляд на этих ослепительных фигурах более нескольких секунд – ослепленные, они переводили его на табернакль[11], где Святые Дары были выставлены в дароносице[12] из золота и серебра, и она тоже сверкала, как витражное стекло, хоть и не так ярко. Sanctus, Sanctus, Sanctus, Dominus Deus Sabaoth[13]. Рафел Кортес смотрел на стеклянный шар, по контуру которого ювелир, изготовивший дароносицу, пустил семь звездных лучей, а затем опустил голову и закрыл лицо руками, чтобы сосредоточиться. Грехи ему отпущены, он чувствовал удовлетворение: и от того, что исповедь была такой, как надо – не упущено ни малейшего прегрешения, и от того, что все, кто был рядом с исповедальней, видели, как он провел там ровно столько времени, сколько положено, ни больше ни меньше, с приличествующим моменту выражением лица. Теперь, сидя на своем месте, наполнив слух звуками Te Deum – te Profetarum laudabilis[14], – Шрам пытался сосредоточиться на молитвенном прошении Розария[15], поскольку свидетельство, которое потребовал от него исповедник, когда намекал на тайные деяния Рафела Кортеса по прозвищу Дурья Башка, мешало ему слушать. Однако он пришел к выводу, что никто, и меньше всех – отец Феррандо, не может поставить под сомнение его католическую веру.

Кортес замер с опущенной головой и закрытыми глазами: только пальцы нервно перебирали бусины четок. Со всей сосредоточенностью, на которую только был способен, он читал про себя положенное число «Аве, Мария!»[16]. Временами он отвлекался, думая о том, что идет по истинному пути спасения, не то что его родня из квартала, которая упорно держалась в тайне за закон Моисеев и гордилась своей принадлежностью к народу, избранному Яхве[17], в то время как прилюдно им приходилось изображать из себя христиан и участвовать во всех церковных службах. А с ним все иначе: публично и с удовольствием отрекся он от старой веры и, как бы его ни предупреждал Дурья Башка, не думал возвращаться ни к древним обрядам, ни к запрету на употребление свинины и рыбы без чешуи. Он был уверен, что его больше не станут мучить угрызения совести, когда отец в очередной раз заговорит о достойном примере матери, обращенной иудейки, которая в предсмертной агонии спрятала за щеку священную гостию[18], чтобы на последнем вздохе выплюнуть ее и вручить свою жизнь одному только Яхве. Не усомнится он в своем выборе и когда Дурья Башка настойчиво будет убеждать, что евреи, прибывшие из-за моря, принесли точные и несомненные известия о неизбежном пришествии Мессии[19]. К тому же сейчас, когда он находился в окружении людей, его не отвергавших, и слух его наполнялся музыкой, Tu rex Gloriae, Christe. Tu Patris sempiternus es Filius[20], а обоняние – благовонием ладана, Кортес чувствовал свою причастность к обряду, казавшемуся ему несравненно более прекрасным, чем те, что тайно устраивает его родня в своих домах. Не зря он принимал участие в этих торжественных церковных службах, ощущая себя не просто наблюдателем, но главным действующим лицом в них, становясь вместе с прочими верными частицей того великолепия, которым полноправно пользовался. Tu ad dexteram Dei sedes in Gloria Patris[21]. Ибо те богатства, что хранятся в церкви, те драгоценные камни, столь искусно вставленные в подножие дароносицы, то золото, коим инкрустирован главный алтарь, то серебро, каким изукрашены дверцы дарохранительницы, принадлежали также и ему, подобно тому как дневной свет или ночная тьма принадлежат всем и никому конкретно.

Ему с детства хотелось стать священником, чтобы блистать в белой ризе, расшитой золотой нитью, как те клирики, что закончили сейчас службу, а еще из-за их рук, осененных особой благодатью, и чтобы вокруг клубились облака душистого ладана, который разжигает мальчик-служка, но мать выбила эти мечты из его головы. Te ergo quaesumus[22]. Иметь право служить мессу, быть причастным к чуду, когда Бог спускается в твои руки только потому, что ты произнес сакральные слова, казалось ему наилучшим уделом в этом мире. У раввинов нет такого могущества. По правде сказать, места, в которых они могли открыто отправлять свои обряды, да и сами церемонии, не такие прекрасные, как здесь. Бить себя в грудь или до изнеможения склонять голову возле стены плача – это не то зрелище, от созерцания которого можно получать наслаждение. А вот движения священников во время мессы – то коленопреклоненных, то стоящих прямо, то сидящих – были исполнены гармонии и меры, также как их жесты. Salvum fac populum tuum, Domine[23]. Кроме того, быть священником – значит иметь право в изобилии отпускать грехи и раздавать благословения, а еще – налагать наказания, знать чужие слабости и самые тайные желания. Наверное, поэтому он находил совершенно естественным то, что отец Феррандо так тщательно исследовал его совесть и интересовался духовной жизнью не только его самого, но и всей его родни, которая не так часто посещала исповедальню, как ему бы того хотелось. Убежденный, что поступает так, как сделал бы сам исповедник в подобной ситуации, Кортес не находил никакого извинения своему нежеланию писать бумагу, даже если принять во внимание, что ему стоило гораздо больших усилий изложить свои обвинения письменно, а не повторить их устно. Не мог он и отложить встречу, сославшись на какое-нибудь затруднение, чтобы выиграть немного времени. Fiat misericordia tua, Domine, super nos[24].

Служба закончилась, и Шрам собрался покинуть церковь, которая пустела по мере того, как священники скрывались в ризнице. Однако он решил позаботиться, чтобы те, кто еще оставались в помещении, заметили его присутствие. Поэтому, перед тем как выйти, Кортес зашел в часовню Иисуса Святейшего, где молилось несколько знакомых ему набожных прихожан. Священник, сопровождаемый двумя служками, уже погасил свечи, горевшие во время мессы, и собор, больше не освещаемый зашедшим солнцем, заполнился вечерними тенями. Поскольку тем не менее видно было еще достаточно хорошо, он решил побыть в капелле до наступления темноты, дождаться момента, когда отец Феррандо закончит исповедовать, и, прежде чем священник удалится в ризницу, чтобы оставить столу[25], пересечься с ним и потолковать откровенно. Это отличие от прочих кающихся ему льстило. Кроме того, если другие заметят, что исповедник отличает его от прочих, это будет кстати, ибо укрепит в глазах подозрительных уверенность в его непоколебимой христианской вере.

Кортес, не торопясь, направился к главному входу. Смочил пальцы в чаше со святой водой, спокойно перекрестился, подражая манере священников, и вышел. Он пересек площадь и пошел по улице, ведущей к дому Эсторнель, чтобы постараться застать в конторе Дескоза жену Габриела Фортеза, графского управляющего. Ему хотелось услышать из ее собственных уст то, что он уже слышал от других: будто она видела Айну Кортес, раненую и почти бездыханную, на руках какого-то моряка и указала ему дорогу к дому Дурьей Башки. Хотел он также узнать, отчего она сама не помогла девушке, хотя приходится родственницей Кортесам. Но особо его интересовало то, что сказал молодой человек. Правда ли, что моряк наткнулся на Айну случайно, на той же самой улице, когда убегал от патруля алгутзира, как он объяснил на допросе: он ходил туда и обратно между домом Эсторнель и садом Марото, ожидая свидания с одной дамой (чье имя отказался назвать), когда внезапно появилась девушка, то ли убегавшая, то ли преследовавшая кого-то. Когда он приблизился к ней, то увидел, что она ранена. «Видела ли она, Изабел Фусте, чтобы кто-нибудь проходил мимо до появления Айны, и не был ли это случайно слуга каноника Амороса, каковой, испачканный кровью, искал укрытие подальше от этого места?» Однако Изабел, недолюбливавшая Рафела Кортеса по прозвищу Шрам за дружбу с церковной камарильей, встретила его дурно и не сказала ничего нового: она, мол, отказалась принять Айну Кортес, поскольку решила, что полсотни шагов, отделявших девушку от отчего дома, не ухудшат ее состояния, а сама Фусте вовсе не желала, чтобы супруг и, тем более, сам сеньор граф ругались из-за того, что она пустила в дом неизвестного мужчину, который, к тому же, был чужеземцем и, думается, моряком с пиратского корабля, а с этой шайкой муж не хотел иметь никаких дел. Затруднения, что вышли с капитаном Гарцем, его старинным компаньоном, научили Габриела уму-разуму.

Рафел Кортес по прозвищу Шрам вернулся домой, довольный, что благодаря допросу («Я вел его, словно священник, – думал он, – но не простил грехов») начал собирать информацию, о которой просил отец Феррандо, но еще больше – от того, в какое смятение его визит привел Изабел, слывущую в квартале убежденной иудейкой.

Он пролежал без сна почти всю ночь. В надежде, что небольшая прогулка поможет, Кортес даже поднялся на крышу, которая была больше соседских и возвышалась над ними. Оттуда, как и много раз до этого, он увидел темный силуэт Пере Онофре Марти: тот, повернувшись лицом к Востоку, всматривался в теплую звездную тьму. «Молится, – громко воскликнул Шрам. – Ну-ну… Молись не молись, Адонаю[26]не нравятся рогоносцы!» Так Кортес объяснял для себя все несчастья Марти, у которого дела пошли из рук вон плохо с того дня, когда кто-то рассказал ему, что его вторая жена, Китерия Помар, десятью годами моложе мужа, имеет тайную любовную связь с мужчиной ее возраста.

Кортесу показалось, что он видит среди развешенной для просушки одежды лысую голову Микела Боннина, стоящего в той же позе, что и Марти. Он вдруг подумал, что отец Феррандо был бы рад как-нибудь вечером созерцать вместе с ним зрелище, открывающееся с крыши, после того как Шрам угостит его на ужин большим сочным лангустом, объедки которого можно демонстративно бросить перед дверью[27]. Пожалуй, тогда двоюродный братец Рафел Кортес по прозвищу Дурья Башка будет разочарован больше, чем обычно, и перестанет приставать к нему со своими увещеваниями вернуться на путь истинный.

Чтобы не пропустить ни одного события в домах соседей и лично пронаблюдать за всем происходящим, Шрам, как обычно, устроился на скамейке в укромном месте. С тех пор, как пять лет назад умерла его жена, он мог не следить за временем. Поэтому он проводил здесь долгие часы, пока самому не наскучит. Единственная служанка, жившая в доме, спала внизу около мастерской и к тому же была глуховата. Так что на верхнем этаже можно было делать что вздумается, безо всякого опасения. Благо, и спала она как убитая, и никогда не просыпалась посреди ночи. Так что, если заказчик давал ему работу, а время поджимало, Кортес забирал с собой наверх инструменты и трудился всю ночь, чтобы приложить все силы и сдержать слово.

Ночь, когда случился переполох, о котором отец Феррандо желал знать во всех подробностях, Рафел провел без сна и вставлял рубины в драгоценный гарнитур, который сеньор Аларо заказал к свадьбе дочери. В неверном предрассветном свете – день обещал быть пасмурным – наводя порядок в своих орудиях труда, он услышал на улице шум. Через окно ему показалось, что какой-то человек, закутанный в плащ, пытался бежать, хотя его шатало и ему приходилось опираться о стены. Несколько мгновений спустя, когда неизвестный повернул к площади и уже почти пропал из виду, из дома вышла Айна Кортес, дочь Дурьей Башки, одетая словно бы впопыхах, на скорую руку. Она шла с трудом и исчезла в том же направлении, что и незнакомец. Не думая ни о своем добром имени, ни о репутации своей семьи, потеряв всякий стыд и не заботясь о соседских пересудах, девица преследовала молодого человека и теперь подтверждалось то, что подозревали все: отвратительный Жули Рамис, бывший семинарист и бандит, слуга каноника Амороса, чиновник инквизиции, наведывается по ночам в ее комнату.

Рафел Кортес по прозвищу Шрам вслушивался и всматривался в рассветную мглу, но не различил ничего, кроме звука шагов. Ни криков, ни угроз, ни шума. Он не отходил от окна, поскольку подозревал, что скоро увидит своего брата, преследующего беглецов или, по крайней мере, поносящего дочь, которая выставила его на всеобщий позор. Однако улица оставалась пустынной, хотя день уже почти вступил в свои права, пусть и не очень яркий, по причине облачности. Из каминных труб не вились дымки… «Не разводят огня, – подумал Рафел, – сегодня суббота». И с усмешкой стал думать о своей родне, которая договорилась между собой, что по-прежнему будет соблюдать шабат[28] – не работать, огня не зажигать, – но по очереди. Некоторые семьи освобождались от исполнения этой заповеди[29], чтобы таким образом отвести подозрения от остальных. Кортес уже собрался отойти от окна, чтобы собрать инструменты и отнести в мастерскую, когда заметил, что на улице Сежель появился юноша, несущий на руках женщину. Он двигался с трудом и всматривался в закрытые двери, словно искал какой-то знак. Затем прошел мимо дома Шрама – задрав голову, в надежде увидеть хоть кого-нибудь. Через несколько метров юноша остановился у дома Айны, толкнул дверь и вошел внутрь. «Быть может, это и есть тот неизвестный в плаще, что выбежал оттуда до этого? Или сей молодой человек – добрый самаритянин, обнаруживший, что девушка нуждается в помощи, и принесший ее туда, где ей смогут помочь? С места не сойду, пока не увижу, чем все закончится», – решил ювелир, взбудораженный такими событиями.

Ему не пришлось долго ждать, потому что вскоре юноша выскочил из дома Дурьей Башки, остановился посреди улицы и стал звать на помощь, переполошив весь квартал.

Вместе с престарелой служанкой Полонией Миро, испуганной криками чужеземца и поднявшейся наверх в поисках хозяина, Шрам еще какое-то время наблюдал за происходящим. Потом, увидев, что молодой человек удаляется прочь, не дожидаясь прихода патруля, решил, что лучше он не будет выходить из дому в поисках новых известий, а пойдет на крышу, – интуиция подсказывала ему, что оттуда он увидит больше, чем рыская внизу. Кроме того, с крыши можно услышать, что думают соседи о событиях этого утра. Из своего укрытия ему хорошо было видно родню, которая, как Рафел и предполагал, по своему субботнему обыкновению молилась: «Ты, Господи, дал мне убежище, чтобы не унизиться мне во век. По великой справедливости Твоей, избави меня, преклони ухо Твое и спаси меня! Будь для меня оружием обоюдоострым, крепостью сильной, дабы уберечь! Избави меня, Господи, от рук нечестивых и угнетателей, от когтей злых сердцем, которые не любят Тебя! Ты – моя надежда, Господи, упование мое с младых лет. По милости Твоей я жив, ибо Ты извлек меня из чрева матери моей…»

Молитвенные прошения Дурьей Башки, произносимые с большей настойчивостью, чем в другие субботы, были хорошо слышны. Шрам же своих хвалебных гимнов на крыше не читал, потому что стыдился брата. К тому же христиане использовали псалмы, чтобы молиться Господу Нашему, Отцу Всемогущему. Он часто признавался на исповеди, что то и дело предпочитает псалмы повторению «Отче Наш», но не оттого, что желает угодить и Адонаю, и Христу (как делают его родственники), а потому что ему кажется, что так его молитва более разнообразна и приятна божественному уху. Рафел Кортес по прозвищу Шрам оставил Дурью Башку разговаривать с Богом, сильно подозревая, что жар утренней хвалы Господу связан с настойчивой потребностью в божественной помощи перед встречей лицом к лицу с бедами своей семьи, и спустился с крыши в дом, поскольку желудок давно уже напоминал о завтраке. Пока он ел эскуделью[30], которую подала служанка, та сообщила ему, что, по словам соседки, этой ночью Рафел Кортес по прозвищу Дурья Башка хотел прирезать все свое семейство. «Кортес молится на крыше, как всегда», – заметил на это Шрам, не принимая всерьез россказни Полонии, поскольку подозревал, что та по своему обычаю преувеличивает. «Уж можете мне поверить, – настаивала она. – Я видела тетушку Толстуху, которая несла целую кипу чистого тряпья, которого хватит на перевязку по крайней мере дюжины человек».

Рафел Кортес промолчал. Он-то считал, что тряпки тетушки Толстухи – местной знахарки и акушерки, способной исцелять самые разные болячки, нужны ей были вовсе не для такого дела. Вместе с Дурьей Башкой, кроме дочери Айны и двух сыновей – Жузепа Жуакима и Балтазара, – после смерти жены жил его шурин, который был несколько не в себе, да и возраста уже преклонного. Так что даже если допустить, что все они ранены – в гневе братец терял всякий рассудок, – то ранения должны быть легкими: как бы они ни почитали отца, но были молоды и могли если не ударить старика, то, во всяком случае, защититься или спрятаться. Так что единственное, что Шрам вынес из россказней служанки, которая смотрела ему в рот, пока он ел свою эскуделью (сама Полония была готова закусить в любой момент, ее могла лишить аппетита только собственная смерть), – это предположение о скандале в соседнем доме.

Рафел Кортес открыл лавку и встал у дверей, чтобы посудачить о всякой всячине с первым же прохожим, как делал это ежедневно. Однако в эту субботу, одержимый желанием узнать, что же произошло в доме брата, он заводил разговор только о ночных событиях.

– Серьезная история приключилась! – выпалил Щим Вальерьола, портной, у которого спина этим утром казалась согнутой больше обычного, будто возбужденное состояние духа давило на его горб.

– А что такое? – спросил Кортес, умевший быть изворотливым, как ласка, чтобы докопаться до сути и вытянуть из собеседника больше, чем тот хотел бы сказать.