Наконец красавица простилась с нами до следующего раза. Ни на кого не глядя, я быстро вышел в коридор, продолжая смотреть только на Ванью, запаковал ее под гул изрядно повеселевших голосов вокруг меня, посадил в коляску, защелкнул ремни и повез ее прочь с максимально допустимой, то есть когда она еще не бросается всем в глаза, поспешностью. Вырвавшись на улицу, я больше всего хотел заорать или расколотить что-нибудь. Но удовлетворился тем, что стремительно смылся с места позора.
– Ну что, Ванья, моя Ванья, – приговаривал я, поспешая вниз по Свеавеген. – Тебе понравилось? Вид у тебя был не очень довольный.
– Та-та-та, – сказала Ванья в ответ.
Она не улыбалась, но глаза у нее были веселые.
Она показала пальцем.
– Да, мотоцикл, – кивнул я. – Любишь мотоциклы, да?
Мы поравнялись с магазином «Консум» на углу Тегнергатан, и я зашел туда купить еды на ужин. Клаустрофобия еще не до конца отпустила, но агрессия повыветрилась, и я безо всякого ожесточения толкал коляску вперед по проходу между рядами. Магазин пробудил воспоминания, здесь я закупался, когда три года назад переехал в Стокгольм и несколько недель жил в квартире издательства «Нурстедтс» в двух шагах отсюда. Я весил больше ста килограммов и оказался в почти кататоническом мраке, убегая от прежней жизни. До хорошего настроения мне было как до луны. Но я принял решение начать собирать себя по кускам и каждый вечер отправлялся в парк Лилль-Янсскуген на пробежку. Пробежка – это сильно сказано, на практике я не пробегал и ста метров, как сердце начинало бешено колотиться, легкие разрывались от нехватки воздуха, и приходилось останавливаться. Еще сто метров, и начинали дрожать ноги. Ничего не оставалось, как тащиться назад в нурстедтсовскую прилизанную под отель квартиру и глодать хлебцы с супом. Однажды здесь, в магазине, я встретил женщину, она вдруг возникла рядом со мной, удивительным образом у мясного прилавка, и что-то в ней было такое, физически ощутимое, что в одну секунду во мне вспыхнуло влечение. Она двумя руками держала перед собой магазинную корзинку, у нее были рыжеватые волосы, лицо бледное, в веснушках. Я ощущал ее запах, слабый аромат мыла и пота, сердце мое колотилось, дыхание сперло, глядя прямо перед собой, я замер секунд на пятнадцать, в течение которых она обошла меня, взяла с прилавка салями и удалилась. Я снова увидел ее на кассе, она стояла в очереди в соседнюю, и желание, затухшее было во мне, проснулось опять. Она сложила покупки в пакет, развернулась и вышла. Больше я ее не встречал.
Со своей низкой точки обзора в коляске Ванья увидела пса и показала на него. Я все время пытался встать на ее место и представить себе, что привлечет ее внимание, когда она созерцает мир вокруг себя. Как она воспринимает бесконечный поток людей, лиц, машин, магазинов и вывесок? Одно было ясно: для нее не все одинаково, она выделяет отдельные предметы, потому что она не только непрерывно показывала на мотоциклы, кошек, собак и маленьких детей, но и ранжировала людей вокруг себя – первая Линда, потом я, потом бабушка, а дальше все остальные сообразно тому, сколько они общались с ней в последние дни.
– Ага, собака, – сказал я, беря с полки пакет молока и кладя его на крышку коляски. Потом взял с соседнего прилавка свежую пасту, две упаковки хамона, банку оливок и моцареллу, базилик в горшке и несколько штук помидоров. Еду, которую в прежней моей жизни я бы ни за что не купил, потому что не знал о ее существовании. Теперь, в рамках жизни стокгольмского просвещенного среднего класса, не имело смысла тратить силы, кривить губы и эмоционально реагировать на местную любовь ко всей итальянской, испанской, французской еде и дурацкое, а при ближайшем рассмотрении вполне отвратительное пренебрежение к шведской, какой бы глупостью мне это ни казалось. Скучая по свиной отбивной, капусте, лапскаусу, овощному супу, картофельным клецкам, фрикаделькам, паштету из ливера, рыбному пудингу, фориколу, сарделькам, китовому мясу, сладкому фруктовому супу, саговой, манной, рисовой и сметанно-пшеничной каше, я скучал по семидесятым годам не меньше, чем по конкретному вкусу. Но раз еда для меня не важна, так почему бы мне не приготовить то, что любит Линда?
На минуту я задержался у стойки с прессой, раздумывая, не купить ли обе вечерки, как их тут называют, иными словами, две самые массовые газеты. Читать их – все равно что вытряхнуть мешок мусора себе на голову. Иногда я так делаю, когда не важно, чуть больше грязи высыплется на меня или чуть меньше. Но сегодня был не такой день.
Я расплатился и вышел на улицу, в асфальте тускло отражался свет мягкого зимнего неба, машины стояли в пробке по всему перекрестку, как бревна в заторе на сплаве. Я пошел по Тегнергатан, где машин было меньше. В окне букинистической лавки, которую я занес в свой список толковых, стояла книга Малапарте, о которой тепло говорил Гейр, и Галилео Галилей в серии «Атлантиса». Я развернул коляску, ногой толкнул дверь и задом вошел в магазин.
– Можно мне посмотреть две книги из витрины? – спросил я. – Галилео Галилея и Малапарте?
– Простите? – спросил меня хозяин магазина, мужчина лет пятидесяти, в рубашке без пиджака, и посмотрел на меня в квадратные очки, сдвинутые на самый кончик носа.
– В окне, – сказал я. – Две книги. Галилей, Малапарте.
– Небо и война, так? – сказал он и протянул руку, чтобы дать их мне. Ванья заснула. Ритмика так ее вымотала? Я потянул на себя рычажок в изголовье коляски и опустил ее в лежачее положение. Ванья во сне помахала рукой и сжала ее в кулак, она так делала, когда только родилась. Врожденное импульсивное движение, которое она постепенно переросла. Но во сне оно продолжало возвращаться. Я убрал коляску с прохода, чтобы никому не мешать, и рассматривал книги по искусству, пока букинист пробивал чек за две мои книги на своем допотопном кассовом аппарате. Раз Ванья уснула, я мог несколько минут спокойно порыться в книгах, и с первого же захода увидел фотоальбом Пера Манинга. Вот так удача! Я вообще очень люблю его работы, но эту серию, с животными, особенно. Коровы, свиньи, собаки, моржи. Каким-то образом фотографу удалось запечатлеть их души. Никак иначе не объяснить взгляд, которым животные смотрят с его фотографий на нас. Абсолютное присутствие, иногда мучительное, иногда пустое, иногда пронзительное. И при этом что-то загадочное, такое, как в портретах семнадцатого века. Я положил альбом на прилавок.
– Он только появился, – сказал букинист. – Интересная книга. Вы норвежец?
– Да, – кивнул я. – Я еще посмотрю.
Я нашел какое-то издание дневников Делакруа и взял их, плюс альбом Тёрнера, хотя редко чьи картины так неудачно выглядят на репродукциях, как его, и книгу Поула Вада о Хаммерсхёйе, и роскошное издание, посвященное ориентализму в изобразительном искусстве.
Только я отдал книги на кассу, зазвонил мобильный. Номера моего почти никто не знает, поэтому приглушенный звук, тихо сочившийся наружу из недр бокового кармана куртки, не вызвал у меня досады. Наоборот. За вычетом короткого обмена репликами с ведущей на детской ритмике я с момента, когда Линда утром уехала учиться, ни с кем не разговаривал.
– Привет, – сказал Гейр. – Что делаешь?
– Работаю над осознанием себя, – сказал я и отвернулся к стене. – А ты чем занят?
– Этим точно нет. Сижу на работе и наблюдаю, как тут народ выеживается. Так что стряслось?
– Я встретил женщину редкой красоты.
– Да?
– Поболтал с ней.
– Да?
– Она предложила мне зайти в ее комнату.
– Ты не отказался?
– Нет. И она даже спросила, как меня зовут.
– Но?
– Но она ведет музыкальные занятия для малышей. Поэтому мне пришлось петь перед ней детские песенки и хлопать в ладоши, с Ваньей на коленях. Сидя на подушечке. Посреди дюжины мамаш с младенцами.
Гейр захохотал в голос.
– Еще мне дали погремушку, чтобы я гремел ей.
– Ха-ха!
– Я ушел оттуда в такой ярости, что не знал уже, что делать, – сказал я. – Зато пригодился мой отрощенный толстый зад. И никому не было дела, что у меня складки жира на пузе.
– Э-эх, – засмеялся Гейр. – А они такие милые и прекрасные. Не пойти ли нам прошвырнуться вечером?
– Это провокация или что?
– Нет, я серьезно. Мне надо поработать часов до семи, а потом можем встретиться в городе.
– Не получится.
– В чем тогда фишка – жить в Стокгольме, – коли мы и встретиться-то толком не можем?
– «Когда», – сказал я. – «Когда», а не «коли».
– Ты помнишь, когда ты прилетел в Стокгольм? И когда ехал в такси, растолковывал мне по телефону значение слова «подкаблучник», поскольку я отказался идти с тобой в ночной клуб?
– В таких случаях надо говорить не «когда», а «пока», – сказал я. – Пока ты ехал в такси.
– Один черт. Важно слово «подкаблучник». Его ты помнишь?
– К сожалению, да.
– И? Какие ты сделал выводы?
– У меня совсем другое дело. Я не подкаблучник, а каблук. А ты – пулен с задранным носом.
– Ха-ха! А как насчет завтра?
– К нам придут Фредрик и Карин.
– Фредрик? Этот типа режиссеришко?
– Я бы не стал так выражаться. Но да, это он.
– Господь милосердный. А воскресенье? Нет, у вас день отдыха. Понедельник?
– Годится.
– Еще бы, в понедельник-то в городе народу полно.
– Значит, договорились: в понедельник в «Пеликане», – сказал я. – Кстати, купил только что Малапарте.
– А, ты у букиниста? Он хороший.
– И дневники Делакруа купил.
– Они тоже вроде славные. Тумас о них говорил, помню. Еще что нового?
– Звонили из «Афтенпостен». Хотят интервью-портрет.
– И ты не сказал нет?
– Нет.
– Вот и идиот. Тебе пора с этим делом завязывать.
– Я знаю. Но в издательстве сказали, что журналист очень толковый. И я решил дать им последний шанс. Вдруг получится хорошо.
– Не получится, – сказал Гейр.
– Да я и сам знаю. Ну, один хрен. Я уже согласился. А у тебя что?
– Ничего. Попил кофе с булочками и социоантропологами. Потом явился бывший декан с крошками в бороде и ширинкой настежь. Он пришел поболтать, а из всех сотрудников один я его не гоняю. Поэтому он приперся ко мне.
– Это тот крокодил?
– Ага. Теперь он больше всего боится, что у него отнимут кабинет. Это его последний рубеж, ради него он ведет себя как душка и зайчик. Главное, правильно себя настроить. Жесткость – когда можно, мягкость – когда нужно.
– Я попробую завтра к тебе заскочить, – сказал я. – У тебя как со временем?
– У меня, блин, отлично. Только Ванью с собой не тащи.
– Ха-ха! Слушай, я на кассе, мне надо заплатить. До завтра.
– Давай. Линде и Ванье привет.
– А ты Кристине.
– До связи.
– Ага.
Я разъединился и запихал телефон обратно в карман. Ванья по-прежнему спала. Антиквар сидел за прилавком и рассматривал каталог. Поднял на меня глаза, когда я подошел к кассе.
– Все вместе тысяча пятьсот тридцать крон, – сказал он.
Я протянул ему карточку. Чек убрал в задний карман, потому что оправдать такого рода траты я мог единственно тем, что они подпадают под налоговые вычеты; два пакета с книгами я положил в сетку под коляской и выкатил ее на улицу под звук дверного колокольчика прямо в уши.
Времени было уже без двадцати четыре. Я не спал с половины пятого утра, до половины седьмого сидел вычитывал для «Дамма» проблемный перевод, и при всем занудстве работы, состоявшей исключительно в сличении текста с оригиналом предложение за предложением, она давала мне больше и была в тысячи раз интереснее отнявших всю остальную часть утреннего и дневного времени ухода за ребенком и ритмики для малышей, в которых я теперь уже не видел ничего, помимо траты времени. Такая жизнь меня не то чтобы истощала, ничего такого, она не требовала от меня особых усилий, но поскольку в ней не было ни малейшего проблеска вдохновения, я тем не менее от нее сдулся, как если бы меня, например, прокололи. На перекрестке с Дёбельнсгатан я свернул направо, поднялся на горку у церкви Святого Иоанна, красным кирпичом стен и зеленью медной крыши напоминающей сразу и бергенскую церковь Святого Иоанна, и церковь Святой Троицы в Арендале, затем дальше по Мальмшильнадсгатан, вниз по улице Давида Багаре, и вошел во внутренний двор нашего дома. Два факела горели у дверей кафе на другой стороне. Воняло мочой, потому что ночью, возвращаясь со Стуреплан, народ останавливается здесь отлить за решетку, и несло мусором от составленных вдоль стены контейнеров. В углу сидел голубь, обитавший здесь и два года назад, когда мы сюда въехали. Тогда он жил наверху, в дырке в кирпичной кладке. Потом дыру заделали, на все ровные поверхности наверху насажали шипы, и он переместился на землю. Крысы здесь тоже бегали, я иногда ночью видел их, когда выходил покурить: черные спины мелькали в зарослях кустов и вдруг опрометью проскакивали открытое освещенное пространство курсом на безопасные цветники через дорогу. Сейчас во дворе курила, болтая по телефону, парикмахерша. Лет ей было сорок, наверное, и мне показалось, что она выросла в маленьком местечке и считалась тамошней первой красавицей, во всяком случае, она напоминала тип женщин, которых летом можно увидеть в Арендале на открытых верандах ресторанов, – сорок плюс, крашеных жгучих блондинок или жгучих брюнеток, со слишком загорелой кожей, слишком кокетливым взглядом, слишком громким смехом. У парикмахерши был хриплый голос, растянутый сконский выговор, а одета она в тот день была во все белое. Увидев меня, она кивнула, я кивнул в ответ. Хоть мы за все время едва перекинулись парой слов, я относился к ней тепло; она не походила на остальных людей, встречавшихся мне в Стокгольме, которые или пробивались наверх, или уже пробились, или считали, что пробились. Их перфекционизма не только в одежде и покупках, но и в мыслях и публичной позиции она, мягко говоря, не разделяла. Я остановился у дверей, чтобы вытащить ключи. Из вентиляционного отверстия над окном постирочной в подвале бил запах порошка и выстиранного белья.
Я отпер дверь и вошел в подъезд, соблюдая максимальную осторожность. Ванья так хорошо знала все эти звуки и их очередность, что почти гарантированно просыпалась. Так она сделала и сейчас. На этот раз с криком. Не отвлекаясь на ее плач, я открыл дверь лифта, нажал на кнопку и смотрел на себя в зеркале, пока мы ехали наши два этажа. Линда, видимо услышавшая вопли, ждала нас в дверях.
– Привет, – сказала она. – Как вы сегодня поживали? Ты только проснулась, радость моя? Иди ко мне, давай посмотрим, что у нас там…
Она расстегнула ремень и взяла Ванью на руки.
О проекте
О подписке