– Клюет! – завопил Беньямин. Родители, стоявшие вдоль стены, заулыбались, дети на полу кричали и хохотали. В следующую секунду Беньямин дернул удочку на себя, и красно-белый пакет со сладостями из «Хемчёпа» проплыл над простыней, пристегнутой бельевой прищепкой. Беньямин снял пакетик с крючка и отошел в сторону, дабы открыть его спокойно и не торопясь, а тем временем следующий ребенок, а именно Тереса, взяла удочку и вместе с мамой пошла на рыбалку. Я накрутил на шею шарф, застегнул оверсайз-куртку от Пола Смита, купленную мной прошлой весной в Стокгольме на распродаже, надел приобретенную там же кепку, наклонился и в куче обуви, наваленной у стены, отыскал свои ботинки, черные «ранглеры» с желтыми шнурками, их я купил в Копенгагене, когда был там на книжной ярмарке, они мне никогда не нравились, даже в момент покупки, но с тех пор еще упали в моих глазах из-за воспоминаний о катастрофически неудачном выступлении на той ярмарке, где я не сумел толком ответить ни на один вопрос проницательного, полного энтузиазма интервьюера во время нашего сеанса на сцене. Я до сих пор не выбросил их только потому, что у нас было туго с деньгами. И эти желтые шнурки! Я завязал их и выпрямился.
– Я готов, – сказал я Ванье. Она опять протянула ко мне руки. Я поднял ее, пересек коридор и заглянул на кухню, где сидели и болтали четыре-пять родителей.
– Мы пошли, – сказал я. – Всего доброго, спасибо за приятный вечер.
– Вам спасибо, – ответил Линус. Густав приподнял руку в прощальном жесте.
Мы вышли в коридор. Я положил руку на плечо стоявшей у стены Фриды, чтобы привлечь ее внимание, но она была совершенно поглощена рыбалкой.
– Нам пора идти, – сказал я. – Спасибо за приглашение! Праздник был очень хороший, просто очень!
– Ванья не остается на рыбалку? – спросила она.
Я скорчил многозначительную мину, призванную выразить «ты же знаешь, как мало логики в поступках детей».
– Ну да, – сказала она. – Но спасибо, что пришли. До свиданья, Ванья!
Мия, стоявшая рядом, позади Тересы, сказала:
– Ванья, подожди!
Она перегнулась через простыню и спросила Эрика, или кто там сидел, не даст ли он ей пакетик сладостей. Он дал, и Тереса протянула его Ванье:
– Ванья, вот, возьми домой. И можешь поделиться с Хейди, если хочешь.
– Не хочу, – ответила Ванья и прижала пакет к груди.
– Спасибо, – сказал я. – Всем пока!
Стелла обернулась и посмотрела на нас.
– Ванья, ты уходишь? Почему?
– До свидания, Стелла, – сказал я. – Спасибо, что позвала нас на свой праздник.
Я повернулся и пошел. Вниз по темной лестнице, через первый этаж и на улицу. Голоса, крики, шаги и тарахтение моторов беспрерывно отдавались между стен домов, то громче, то глуше. Ванья обхватила меня руками за шею и положила голову мне на плечо. Она так никогда не делает. Это Хейдина привычка. Мимо проехало такси с включенным огоньком на крыше. Прошла пара с коляской: женщина совсем молодая, лет двадцати, замотанная в платок. И кожа на лице грубая, заметил я, когда мы с ними поравнялись, как будто она слишком толстый слой пудры положила. Он старше ее, моего примерно возраста, и озирается беспокойно. Коляска у них той смешной конструкции, когда люлька с ребенком стоит на тоненьких, похожих на стебельки, трубках, приделанных к колесам. Навстречу нам шла ватага пацанов лет пятнадцати-шестнадцати. Черные, зачесанные назад волосы, черные кожаные куртки, черные брюки и на двоих по крайней мере кроссовки «Пума» с эмблемой на мыске, мне они всегда казались идиотскими. На шее золотые цепочки, движения рук неуклюжие, неловкие.
Туфли!
Вот черт, они остались наверху.
Я остановился.
Оставить их там лежать?
Нет, это глупость, мы ведь не успели даже отойти от подъезда.
– Нам надо вернуться, – сказал я, – мы забыли твои золотые туфли.
Она выпрямилась.
– Я их больше не хочу.
– Знаю, – кивнул я. – Но мы не можем просто бросить их там. Мы отнесем их домой, а там они будут не твои.
Я бодро поднялся обратно, спустил с рук Ванью, открыл дверь, сделал шаг в квартиру и взял туфли, не глядя вглубь квартиры, но одного все же не избежал: выпрямившись, я встретился взглядом с Беньямином, он сидел на полу в белой рубашке и одной рукой катал машинку.
– Пока! – сказал он и помахал другой рукой.
Я улыбнулся.
– Пока, Беньямин, – сказал я, прикрыл за собой дверь, взял Ванью на руки и снова пошел вниз. На улице было ясно и морозно, но весь наличный в городе свет, от фонарей, витрин и машин, собрался наверху и лежал на крышах домов сияющим куполом, непроницаемым для блеска звезд. Из всех небесных тел была видна одна лишь Луна, почти полная, висевшая над «Хилтоном». Пока я быстро шел по улице, Ванья обнимала меня за шею, и над нашими головами висело белое облако надышанного нами пара.
– Или Хейди возьмет мои туфли, – сказала она внезапно.
– Когда она станет такая же большая, как ты, – сказал я.
– Хейди любит туфли, – сказала она.
– Да, – согласился я.
Некоторое время мы шли молча. Перед «Сабвеем» рядом с супермаркетом стояла безумная седовласая старуха и пялилась в окно. Агрессивная, непредсказуемая, с тугим пучком седых волос, она зимой и летом ходит по району, всегда в одном и том же бежевом пальто, и обыкновенно сама с собой разговаривает.
– А у меня будут гости на день рождения, папа? – спросила Ванья.
– Если ты захочешь.
– Я хочу, – сказала она. – Я позову Хейди, тебя и маму.
– Звучит хорошо, прекрасная компания, – сказал я и перехватил ее другой рукой.
– А знаешь, чего я хочу в подарок?
– Нет.
– Золотую рыбку, – сказала она. – Подарите?
– Э-эм, – заблеял я. – Чтобы завести золотую рыбку, надо уметь ухаживать за ней. Кормить, менять воду. Мне кажется, человек должен быть постарше четырех лет.
– Я умею кормить рыбок! И у Йиро уже есть. А он меньше меня.
– Это правда, – сказал я. – Посмотрим. Главное в подарке на день рождения – чтобы он был сюрпризом, в этом все дело.
– Сюрпризом?
Я кивнул.
– Дерьмо! – сказала сумасшедшая, она была всего в нескольких метрах от нас. – Дерьмище!
Уловив движение, она обернулась и посмотрела на меня. Ох, ну и злые же глаза.
– Чего это ты за галоши тащишь? А? – сказала она нам в спину. – Папаша! Чего это у тебя за галоши? А ну-ка поговори со мной!
А потом громче:
– Вы дерьмо! Дерьмо!
– А что тетя сказала? – спросила Ванья.
– Ничего. – Я крепко прижал ее к себе. – Ты моя самая большая радость, Ванья. Знаешь это? Самая-самая большая.
– Больше, чем Хейди?
Я улыбнулся.
– Вы две самые большие радости, ты и Хейди. Одинаково большие.
– Хейди больше, – сказала она бесстрастным тоном, как будто это прописная истина.
– Что за глупости? – возмутился я. – Ну ты глупышка.
Она улыбнулась. Я смотрел мимо нее, на огромный и почти безлюдный супермаркет, где по обеим сторонам проходов между полок и прилавков сверкали товары. Две кассирши сидели каждая за своей кассой, глядя перед собой и поджидая покупателей. На светофоре наискось от нас заурчал мотор, я повернул голову на звук и увидел огромную машину вроде джипа, они в последние годы наводнили улицы. Нежность к Ванье переполняла меня, едва не разрывала. Чтобы как-то с ней справиться, я побежал трусцой. Мимо «Анкары», турецкого ресторана с танцем живота и караоке, сейчас пустого, хотя по вечерам у его дверей клубятся хорошо одетые, пахнущие туалетной водой и сигаретным дымом восточного вида люди; мимо «Бургер Кинга», возле которого нереально толстая девушка, одетая в шапку и митенки, в одиночестве пожирала бургер на скамейке; мимо винного магазина и Хандельсбанка, где я остановился на красный свет, хотя машин не было видно ни в ту ни в другую сторону. Ванью я все время крепко прижимал к себе.
– Видишь Луну? – спросил я, пока мы стояли, и показал на небо.
– Угу, – сказала она. Помолчала и добавила: – А люди на ней бывали?
Она отлично знала, что бывали, но отлично знала, что мне только дай порассказывать обо всем таком.
– Бывали, – сказал я. – Когда я только родился, на Луну отправились несколько человек. Они плыли туда на космическом корабле несколько дней. Это очень далеко. А там они обошли все кругом.
– Ничего они не плыли. Они летели.
– Ты права, – сказал я, – они летели на ракете.
Зажегся зеленый свет, и мы перешли на другую сторону, где угол площади и наш дом. Худощавый парень в кожаной куртке и с довольно длинными волосами стоял перед банкоматом. Одной рукой он взял из прорези карту, другой откинул со лба волосы. Он сделал это очень по-женски и комично, поскольку все остальное в его облике, вся его хеви-метал-амуниция, должна была производить впечатление тяжелое, мрачное и маскулинное. Ветер подхватил и разметал маленькую стопку чеков, валявшихся на земле у него под ногами. Я сунул руку в карман и вытащил ключи.
– Что это? – Ванья показывала на две машины для фруктового льда, выставленные перед окошком тайской еды навынос, соседним с дверью в наш подъезд.
– Фруктовый лед, – ответил я. – Ты же знаешь.
– Да. Я хочу!
Я взглянул на нее:
– Нет, это не годится. А ты голодная?
– Да.
– Могу купить куриный шашлык. Хочешь?
– Да.
– Окей, – сказал я, спустил ее с рук и открыл дверь в заведение; фактически оно было выемкой в стене, но исправно каждый день наполняло наш балкон семью этажами выше запахом жареного лука и лапши. Здесь продавали коробку с двумя блюдами за сорок пять крон, и я отнюдь не первый раз стоял тут перед стеклянным прилавком и заказывал еду у тощей, кожа да кости, тяжко работающей безликой азиатской девушки. Рот у нее всегда был открыт, поверх зубов виднелись десны, взгляд равнодушный, как будто ей все безразлично. На кухне управлялись двое юношей того же возраста, я видел их лишь мельком, а между ними скользил мужчина лет пятидесяти, его лицо тоже ничего не выражало, но позволяло заподозрить намек на приветливость, по крайней мере, когда мы сталкивались с ним в длинных, лабиринтоподобных коридорах под домом, он – неся что-то в чулан или из него, а я – по дороге на помойку, в постирочную, выкатывая велосипед и так далее.
– Донесешь? – спросил я Ванью, протягивая ей теплую коробку, выставленную на прилавок через двадцать секунд после заказа. Ванья кивнула, я расплатился, мы зашли в соседнюю дверь, и Ванья поставила коробку на пол, чтобы дотянуться до кнопки лифта. Она бдительно считала все этажи, пока мы ехали. У двери квартиры отдала коробку мне, распахнула дверь и закричала «Мама!», еще не переступив порог.
– Сначала сними ботинки, – сказал я, поймав ее. Линда тут же вышла из гостиной. Слышно было, что там работает телевизор. От стоявших в углу, рядом со сложенной двойной коляской, пакета с мусором и двух пакетов с памперсами чуть приванивало гнилью и чем похуже. Рядом валялись ботинки Хейди и куртка.
Какого черта Линда не убрала их в шкаф?
Коридор был завален одеждой, игрушками, ненужной рекламой, колясками, сумками, бутылками с водой… Она сюда, как пришла, не заглядывала, что ли?
А лежать телевизор смотреть – это да, пожалуйста.
– А мне дали конфеты, хотя я не ловила! – сказала Ванья.
Так вот что для нее важно, подумал я, стягивая с нее ботинки. Она дергалась от нетерпения.
– И я играла с Акиллесом!
– Здорово! – сказала Линда и присела перед ней на корточки. – А что там за конфеты?
Ванья открыла пакет.
Как я и думал. Экологичные сладости. Наверняка из магазинчика, только что открывшегося в торговом центре напротив. Орехи в цветном шоколаде. Жженый сахар. Какие-то конфетки из изюма.
– Можно я их сейчас съем?
– Сначала куриный шашлык, – сказал я. – На кухне.
Повесил ее куртку на крючок, убрал ботинки в шкаф, пошел на кухню, выложил на тарелку куриный шашлык, спринг-ролл и немного лапши. Достал вилку и нож, налил стакан воды, поставил все перед ней на стол, буквально заваленный кисточками, красками, ручками, плюс бумага и грязная вода в стакане.
– Все нормально прошло? – спросила Линда и присела рядом с ней.
Я кивнул. Прислонился спиной к рабочему столу и сложил руки на груди.
– Хейди сразу заснула? – спросил я.
– Нет. У нее температура оказалась. Она поэтому и капризничала.
– Опять? – сказал я.
– Да, но не очень высокая.
Я вздохнул. Повернулся и оглядел посуду, расставленную по рабочей столешнице и замоченную в мойке.
– Ну и бардак здесь, – сказал я.
– Я хочу кино посмотреть, – включилась Ванья.
– Нет, сейчас нет, – сказал я. – Ты уже сто лет как спать должна.
– Хочу кино!
– А ты что смотрела по телевизору? – спросил я и почувствовал на себе взгляд Линды.
– Ты что-то имеешь в виду?
– Ничего особенного. Я видел, что ты смотришь телевизор. И спросил, что показывают.
Теперь она вздохнула.
– Не буду спать! – сказала Ванья и замахнулась шпажкой от шашлыка, словно намереваясь ее швырнуть. Я схватил ее за руку.
– Положи, – сказал я.
– Можешь посмотреть телевизор десять минут, – сказала Линда. – Я положу конфеты в мисочку, возьми с собой.
– Я только что сказал, что никакого телевизора.
– Десять минут, и потом я сама ее уложу, – сказала Линда и встала.
– Да ну? А я буду весь этот срач разбирать?
– Ты о чем? Делай что хочешь. Я все это время была с Хейди, если ты об этом. Она температурила, ныла, капризничала…
– Я пойду покурю.
– И изводила меня.
Я надел куртку и ботинки и вышел на балкон, обращенный на восток, где я любил посидеть покурить, потому что здесь есть навес, а людей внизу увидишь в кои веки раз. С другой стороны у нас лоджия на всю квартиру, двадцать метров в длину, но там нет навеса, а смотрит она на площадь, вечно запруженную народом, гостиницу, торговый центр, а дальше до Магистратспаркена тянутся фасады домов. Но я хотел покоя, хотел не видеть людей, поэтому я закрыл за собой дверь маленького балкона, сел на стул в углу, раскурил сигарету, положил ноги на решетку и смотрел на внутренние дворы и коньки крыш, жесткие контуры, над которыми высоко и величественно вздымался небосвод. Вид здесь все время менялся. Порой облака собирались в огромные груды, похожие на горы с их склонами, выступами и обрывами, долинами и пещерами, загадочным образом зависшие посреди голубого неба, а порой откуда-то издалека наползал атмосферный фронт, как будто кто-то подоткнул под горизонт темно-серое одеяло, и если дело происходило летом, то иногда несколькими часами позднее эффектные молнии уже вспарывали темноту с интервалом в секунды, а по крышам катился гром. Но и самую безыскусную небесную самодеятельность я тоже любил, какую-нибудь ровную, дождевую серость: на ее фоне базово-темная расцветка дворов подо мной сама собой делалась яркой и сияющей. Ярь-медянка крыш! Рыжие кирпичи! И золото башенных кранов, разве оно не пылает среди белесой серости? Или обычный летний день, когда небо ясное и голубое, солнце печет, контуры редких легчайших облачков размыты, но выпирающий массив домов блестит и сияет. Или наступает вечер: сначала красноватое зарево на горизонте, будто там что-то горит, потом светлая, мягкая темнота, под чьей дружелюбной дланью город в счастливом изнеможении от долгого пропеченного солнцем дня затихает и обретает покой.
На этом небе светятся звезды, парят спутники, прилетают и улетают из Каструпа и Стурупа самолеты с горящими огнями. А приспичит увидеть людей – подойди к перилам и смотри в соседский двор, там время от времени в окнах дома мелькали стертые лица жильцов по ходу их непрестанного перемещения между комнатами и дверями: в одном месте открывают дверцу холодильника, мужчина в одних лишь трусах-боксерах что-то достает из него, закрывает дверцу и садится за кухонный стол; в другом – хлопает входная дверь, и женщина в пальто и с сумкой через плечо устремляется вниз, накручивая круги по винтовой лестнице; а в третьем – пожилой, судя по силуэту и скованности движений, мужчина гладит одежду; закончив, он гасит свет, и комната умирает. Куда прикажете смотреть? Наверх, где еще один мужчина время от времени подпрыгивает на полу и машет руками, развлекая кого-то нам невидимого, но скорее всего ребенка? Или на женщину лет пятидесяти, что часто стоит у окна и смотрит наружу?
Нет, зачем нарушать покой людей, разглядывая их? Я блуждал взглядом то поверху, то понизу, но не в желании рассмотреть, что там происходит, не в погоне за красотой, а чтобы дать глазам отдых. И чтобы побыть одному.
Я поднял с пола стоявшую рядом со стулом ополовиненную двухлитровку колы лайт и налил в стакан на столе. Кола стояла без крышки и выдохлась, от этого проступил отчетливый терпкий привкус подсластителя, обычно забиваемый пузырением газировки. А мне все равно, я мало обращаю внимания на вкус.
Я поставил стакан на стол и придавил окурок. Из всех чувств к людям, с которыми я только что провел несколько часов, во мне не осталось ничего. Пропади они все пропадом, я бы ничего не почувствовал. Это одно из моих жизненных правил. Когда я вместе с людьми, я к ним привязан, переживаю неслыханную близость, высокую эмпатию. Настолько высокую, что их удобство для меня всегда важнее моего собственного. Я подчиняю свои интересы их интересам, доходя до грани самоуничижения; какой-то неконтролируемый внутренний механизм заставляет меня отдавать первенство их мнениям и чувствам. Но когда я один, другие не значат для меня вообще ничего. Дело не в том, что я их недолюбливаю или они мне отвратительны, как раз наоборот, большинство из них я люблю, а если не прямо люблю-люблю, то, во всяком случае, отдаю им должное, вижу какую-то их черту или особенность, которая для меня ценна или хотя бы интересна в этот самый момент. Но моя симпатия не предполагает включенности в человека. Социальная ситуация меня обязывает, да – но не поставленные в нее люди. Никакой середины между этими крайностями не имеется. Или малость и самоуничижение, или нечто огромное, предполагающее дистанцию. Но жизнь-то, она происходит где-то посередке. Может быть, поэтому она так трудно мне дается. Простую будничную жизнь с ее рутиной и ритуалами я терпел, но она не радовала меня, не делала счастливым, и смысла в ней я не видел. И речь не о том, что мне неохота мыть полы или менять памперсы, а о чем-то более глубоком, об отсутствующем у меня ощущении ценности простой жизни, о никогда не оставляющем меня желании сбежать куда подальше. Так что я жил жизнью, которую не считал своей. Я старался сделать ее своей, хотел этого, вел эту мою борьбу, но у меня не получалось: тоска по чему-то иному, другому сводила все усилия на нет.
В чем же проблема?
В невыносимом для меня назойливо-пронзительном, нездоровом тоне, присущем общественной жизни, любому псевдочеловеку и псевдоместу, псевдособытию и псевдоконфликту, что наполняют собой нашу жизнь, на которую мы взираем, не принимая участия, и в проистекающей из этого отдаленности общей жизни от нашего личного, в сущности неотъемлемого «здесь и сейчас»? Но раз так, раз мне не хватает подлинности, настоящей вовлеченности, надо бы благодарно принимать то, что меня уже окружает? И не рваться от него прочь? Или этот мир так раздражает меня расписанностью моей жизни на много дней вперед, накатанными рельсами, делающими ее настолько предсказуемой, что приходится вкладываться в удовольствия, дабы внести в нее хоть искру энергии? Всякий раз, выходя за порог, я знаю, что будет дальше и что мне делать. Так происходит и в малом – иду в магазин и покупаю еду, захожу в кафе и сажусь за столик почитать газету, забираю из детского сада детей – и в большом, от вхождения в общую жизнь в первый детсадовский день и до выхода из нее через дом престарелых. Или мое отвращение объясняется нарастающей во всем мире тенденцией к обезличиванию, ведущей к общему измельчанию? Если вы сегодня проедете по Норвегии, то везде увидите одно и то же. Одинаковые дороги, одинаковые дома, одинаковые заправки и магазины. Совсем недавно, в конце шестидесятых, пересекая Гюлльбраннсдален, вы бы обратили внимание, как меняется там жизнь; например, как странные черные деревянные дома, такие безыскусные и угрюмые, превращаются в музеи внутри точно такой же культуры, что и в исходной или конечной точке вашего путешествия. И Европа, все более и более сливающаяся в одну большую единообразную страну. Одно и то же, одно и то же, везде и всюду одно и то же. Или оно так устроено, что свет, освещая мир и делая понятным, одновременно освобождает его от смысла? Может быть, суть в исчезнувших лесах, вымерших видах животных, старинных укладах жизни, которые уже не вернутся?
О проекте
О подписке