Пер был младше меня на год и жил по соседству, в паре сотен метров ниже по склону. Пока мы тут жили, я чаще всего проводил время с ним. Мы играли в футбол когда только могли: и после школы, и по выходным, и во время каникул, но для серьезной игры важно было собрать побольше народа; если это не удавалось, мы могли часами играть двое на двое, а если не получалось, то мы играли одни – я и Пер. Я бил по его воротам, он – по моим, я подавал мяч ему, он – мне, или играли на пару, как мы это называли. Мы продолжали это изо дня в день, даже после того, как я поступил в гимназию. Еще мы купались либо под водопадом, в глубоком месте, куда можно было прыгать со скалы, либо внизу у порогов, где стремительный поток сбивал нас с ног. В плохую погоду, когда на улице нечего было делать, мы смотрели у него видео в подвальной комнате или просто болтали, забравшись в гараж. Мне нравилось там бывать, семья у них была дружная и сердечная, и, хотя отец Пера меня недолюбливал, меня там все равно принимали. Но хоть я и проводил с Пером большую часть времени, я не считал его за друга и не упоминал о нем в какой-либо другой связи: он был, во-первых, младше меня, уже ничего хорошего, а во-вторых, деревня деревней. Он не интересовался музыкой и не имел о ней никакого понятия, не интересовали его ни девушки, ни выпивка, и он преспокойно проводил выходные дома с родителями. Он мог запросто появиться в школе в резиновых сапогах, ходил в вязаных свитерах и вельветовых брюках, джинсах и майке, из которых давно вырос, с надписью «Кристиансаннский зоопарк». К тому времени, как я сюда переехал, он еще ни разу не съездил в город один. Книг, кажется, вообще не читал, в основном довольствуясь комиксами, которыми, впрочем, я и сам не брезговал наряду с нескончаемой чередой книжек Маклина, Бэгли, Смита, Ле Карре и Фоллета, их я тогда глотал одну за другой и в конце концов приохотил и его. По субботам мы вместе ходили в библиотеку, а каждое второе воскресенье – на домашние матчи «Старта», два раза в неделю – на футбольные тренировки, в летнее время мы раз в неделю устраивали матчи и каждый день вместе шли к школьному автобусу. Приехав из школы, вместе возвращались домой. Но в автобусе никогда не садились рядом: по мере приближения к школе и всему тому, что она подразумевает, дружба с Пером сходила на нет, так что на школьном дворе мы не общались вовсе. Самое удивительное, что он как будто не обращал на это внимания. Пер всегда был весел, всегда открыт; с чувством юмора и сердечный, как и вся его семья. После Рождества я пару раз ходил к нему, мы смотрели видео и катались на лыжах на склонах позади нашего дома. Позвать его встречать Новый год мне и в голову не приходило, это было за пределами возможного. Ян Видар не относился к Перу никак. Разумеется, они знали друг друга, как и все, кто тут жил, но они никогда не проводили время вдвоем и не видели в этом никакого смысла. Когда я переехал сюда, Ян Видар дружил с Хьетилем, его ровесником из Хьевика, они были закадычные друзья и все время ходили друг к другу в гости. Отец Хьетиля был военным, и, как я понимаю, им все время приходилось переезжать с места на место. Когда Ян Видар подружился со мной, в основном на почве общих музыкальных интересов, Хьетиль пытался переманить его обратно, все время названивал ему по телефону и звал к себе, а когда мы сталкивались в школе втроем, отпускал принятые в их компании и непонятные для меня шуточки. Увидев, что ничего не помогает, он понизил планку и позвал к себе нас обоих. Мы покатались на велосипеде по аэродрому, посидели в аэропортовском кафе, поехали в Хамресаннен и позвонили одной из девочек, Рите, к которой они с Яном Видаром оба были неравнодушны. У Хьетиля была с собой шоколадка, и, когда мы поднялись на холм, он поделился ею с Яном Видаром, а мне не предложил, но и это ничего не изменило, потому что Ян Видар как ни в чем не бывало разломил свою половину пополам и протянул кусочек мне. Тогда Хьетиль отстал от него и стал искать других друзей, но, пока мы учились в средней школе, он так ни с кем и не сдружился настолько же тесно, как с Яном Видаром. Хьетиль был из тех, кто всем нравится, особенно девушкам, но дружить с ним по-настоящему никого не тянуло. Рита, вообще-то бесцеремонная и жесткая, питала к нему некоторую слабость, они все время смеялись и разговаривали особенным тоном, но дальше дружбы дело не шло. Для меня Рита всегда приберегала самую едкую иронию, так что в ее присутствии я постоянно был настороже. Она была маленькая и тощенькая, с узким личиком, маленьким ротиком, но черты у нее были правильные, а в глазах, часто насмешливых, горел такой огонь, что казалось, они светятся. Рита была красива, но красавицей ее не считали, а вела она себя настолько резко, что такое признание ей вряд ли грозило и в будущем.
Однажды вечером она мне позвонила:
– Привет, Карл Уве. Это Рита.
– Рита? – удивился я.
– Да, придурок. Рита-Лолита.
– Ааа.
– У меня к тебе вопрос, – сказала Рита.
– Да?
– Хочешь со мной встречаться?
– Что?
– Еще раз: хочешь со мной встречаться? Это простой вопрос. Да или нет?
– Я… я не знаю, – сказал я.
– Да ладно! Не хочешь, так и скажи.
– Ну, я не думаю…
– Ну и все. До завтра, пока. Увидимся в школе. Всего хорошего.
И она повесила трубку. На следующий день она вела себя как обычно, и я тоже вел себя как обычно, разве что она чуть больше обычного старалась меня задеть при любой возможности. Она никогда этого не упоминала, я тоже не упоминал даже в разговорах с Яном Видаром и Хьетилем – не хотелось перед ними хвастаться.
Я сказал маме «пока», она снова включила пылесос, и я, одевшись в прихожей, вышел из дома и, согнувшись, зашагал против ветра. Папа открыл одну гаражную дверь и сейчас выводил на улицу снегоочиститель. Гравий в гараже был сухой и совершенно бесснежный, отчего мне всегда делалось немного не по себе, ведь гравий – нечто, принадлежащее миру снаружи, а снаружи все покрыл снег, создав некий диссонанс между тем, что внутри, и тем, что снаружи. Когда ворота были закрыты, я об этом не задумывался, такая мысль просто не приходила мне в голову, но сейчас я увидел…
– Я только на минутку к Перу, – крикнул я папе.
Папа, сражавшийся со снегоочистителем, обернулся и кивнул. Я уже пожалел, что предложил встретиться внизу склона – наверное, это чересчур близко, а у папы было какое-то шестое чувство на любые отклонения от привычного. Впрочем, он отвлекся и не обращал на меня внимания. Дойдя до почтовых ящиков, я услышал, как наверху заработал снегоочиститель. Я обернулся, проверяя, видно ли ему меня оттуда. Убедившись, что нет, я стал спускаться по дороге, стараясь держаться у обочины под склоном, чтобы нечаянно не попасться ему на глаза. Спустившись, я стал ждать, повернувшись лицом к реке. На том берегу проехали одна за другой три машины. Свет фар чиркал желтым по сплошному серому полотну окружающего пространства. Снег в открытом поле сливался по цвету с небом, которое угасало, заволакиваемое надвигающейся темнотой. В черной полынье поблескивала вода. Тут я услышал внизу, в нескольких сотнях метров от меня, шум притормаживающей на повороте машины. Судя по тарахтению мотора, машина была старая. Точно, это Том. Я стал смотреть на дорогу, откуда должна была появиться машина, и уже поднял руку, чтобы помахать, когда она вывернула из-за поворота. Автомобиль тормознул и остановился рядом со мной. Том опустил стекло.
– Ну здорово, Карл Уве, – сказал он.
– Здорово, – сказал я.
Том улыбался.
– Наорали на тебя? – спросил я.
– Старый мудак, – произнес Ян Видар, сидевший рядом с Томом.
– Ничего страшного, – сказал Том.
– Так вы сегодня на вечеринку?
– Да. А ты?
– А как же! Гульну чуток.
– Ну, а как ты вообще?
– Да помаленьку.
Он добродушно посмотрел на меня и улыбнулся:
– Ваше добро там в багажнике.
– Он не заперт?
– Не заперт, не заперт.
Я обошел машину, открыл багажник и выудил из кучи инструментов, ящиков для инструментов, багажных тросов с крючками два бело-красных пакета.
– Ну вот, забрал, – сказал я. – Спасибо тебе, Том. Никогда не забудем, как ты нас выручил.
Том хмыкнул.
– До встречи, – сказал я Яну Видару.
Он кивнул. Том поднял стекло, шутливо откозырял, как обычно, включил передачу и поехал по дороге наверх. Я перескочил через кювет, зашел в лес и, пройдя метров двадцать вверх вдоль занесенного снегом русла ручья, положил бутылки под хорошо заметной березой, когда снизу снова донесся шум проезжающей машины.
Постояв некоторое время на опушке, чтобы не вернуться домой подозрительно быстро, я поднялся по склону холма к папе, который как раз расчищал подъезд к дому. Без шапки и рукавиц, он шел за снегоочистителем в короткой старой дубленке, небрежно замотав шею толстым шарфом. Снежный фонтан из машины, не подхваченный ветром, каскадом падал на землю в нескольких метрах от дороги. Проходя мимо, я кивнул отцу, его взгляд мельком задержался на мне, но на лице его не отразилось никаких чувств. Раздевшись в прихожей, я зашел на кухню, там сидела с сигаретой мама. На подоконнике мигала свеча. Часы на плите показывали половину четвертого.
– Все в порядке? – спросил я.
– Ага, – кивнула она. – Все готово, будет уютно. Хочешь поесть перед уходом?
– Я сделаю себе пару бутербродов.
На разделочном столе лежал здоровенный белый пакет с лютефиском, в мойке – куча темной немытой картошки. Горела лампочка кофеварки. Колба была наполовину полна кофе.
– Я, пожалуй, еще немного подожду, – сказал я. – Мне выходить не раньше семи. А когда все приедут?
– Бабушку с дедушкой папа сам привезет, думаю, он уже скоро поедет за ними. Гуннар будет к семи.
– Значит, я успею с ними повидаться, – сказал я и пошел в гостиную, встал у окна, посмотрел на долину, затем направился к журнальному столику, взял апельсин, очистил. Елка светилась огнями, в камине горел огонь, на накрытом столе в другом конце комнаты искрились под люстрой хрустальные бокалы. Я подумал про Ингве, как он проворачивал такие вещи, когда учился в гимназии. Теперь-то у него нет с этим проблем; сейчас он в Ауст-Агдере, в гостинице «Виндилхютта» вместе с друзьями. К нам он заехал на Рождество поздно вечером и уехал как можно раньше – уже на третий день рождественских праздников. Здесь он никогда не жил. Осенью после нашего переезда сюда он должен был пойти в третий класс гимназии, но не захотел менять школу, а остался там, где учились его друзья. Папу это привело в бешенство. Но Ингве твердо стоял на своем, он не стал переезжать, взял кредит на учебу, так как папа сказал, что не даст ему ни кроны, и снял жилье неподалеку от нашего старого дома. Он изредка приезжал к нам в выходные, но папа с ним почти не разговаривал. Отношения между ними стали ледяными. Через год Ингве пошел в армию, и я помню, как он приехал однажды на выходные со своей девушкой, Алфхиль. Раньше он себе такого не позволял. Папа, разумеется, держался подальше, так что мы проводили время вчетвером – Ингве, мама, Алфхиль и я. Только под конец выходных, когда Ингве с Алфхиль уже направились к автобусной остановке, вдруг подъехал папа. Он остановился на дороге, опустил стекло и, улыбаясь, поздоровался с Алфхиль. Таких глаз, какими он посмотрел на нее, я у него раньше не видел. Они сверкали радостным огнем! Ни на кого из нас он так никогда не смотрел, это уж точно. Затем он отвел взгляд, переключил передачу и скрылся за холмом, а мы продолжили спускаться к автобусу.
Неужели это наш отец?
Вся мамина приветливость и заботливость, которую она проявляла к Алфхиль, меркла рядом с четырьмя секундами папиного взгляда. Так же бывало, и когда Ингве приезжал один. Папа, как правило, почти не показывался, предпочитая сидеть у себя в амбаре, и приходил, только когда все садились за стол. Он не задавал Ингве никаких вопросов, а если и удостаивал его внимания, то лишь в самом минимальном количестве, но в памяти потом оставалось именно это, вопреки всем маминым попыткам сделать так, чтобы Ингве было хорошо и спокойно. Настроение в доме создавал папа, и в этом никто не мог с ним тягаться. Снегоочиститель на улице вдруг умолк. Я встал с дивана, сгреб кожуру от апельсина и пошел на кухню. Мама чистила картошку, я открыл шкафчик под мойкой и положил апельсиновую кожуру в мусорное ведро. Посмотрев в окно, как папа идет к подъезду, характерным жестом ероша пятерней волосы, я поднялся по лестнице в свою комнату, закрыл за собой дверь, поставил пластинку и снова лег на кровать.
Мы долго обсуждали, как нам обставить поездку в Сём. Было ясно, что и отец Яна Видара, и моя мама непременно предложат подбросить нас до места, и так и вышло, как только мы рассказали им о наших планах. Но с двумя пакетами пивных бутылок это было совершенно исключено. Мы решили, что Ян Видар скажет своим, будто нас обещала отвезти моя мама, а я у себя дома скажу, что нас отвезет отец Яна Видара. Это заключало в себе некоторый риск, если наши родители нечаянно встретятся, однако вероятность того, что у них зайдет речь о том, кто кого повезет, была так мала, что мы решились рискнуть. Оставалось придумать, как мы будем добираться на самом деле. Под Новый год автобусы от нас туда не ходили, но мы выяснили, что есть другой маршрут, с остановкой на перекрестке у Тименеса, в миле от нас. Значит, придется ловить попутку: если повезет, можно доехать до самого Сёма, если нет, то успеть на перекресток к автобусу. Чтобы избежать ненужных расспросов и не вызвать подозрений, выходить было лучше после того, как соберутся гости. То есть часов в семь. Автобус прибывал в восемь десять, так что при некотором везении все должно было получиться.
Задача напиться требовала тщательного планирования. Нужно было надежным способом раздобыть выпивку, надежно ее спрятать, найти транспорт туда и обратно плюс не попасться на глаза родителям по возвращении. Поэтому с того первого удачного случая в Осло я напивался всего два раза. Причем во второй что-то пошло не так. Лив, сестра Яна Видара, недавно обручилась со Стигом, военным, с которым познакомилась в Хьевике, где служил их с Яном Видаром отец. Она хотела поскорее выйти замуж, родить детей и стать домохозяйкой – довольно необычное желание для девушки ее возраста, ведь она была старше нас всего на год, но жила, можно сказать, в совершенно другом мире. Однажды в субботу они позвали нас на вечеринку к своим друзьям. Поскольку других планов на этот вечер у нас не было, мы приняли приглашение и несколько дней спустя уже сидели на диване в чьем-то доме, попивали домашнего приготовления винцо и смотрели телевизор. Вечеринка предполагалась как уютные домашние посиделки, на столе горели свечи, стояла лазанья, и все, наверное, вышло бы так, как задумано, если бы не вино, которого оказалось немерено. Я пил, ощущая ту же невероятную радость, как в первый раз, но затем наступил провал, так что я не помнил ничего, что случилось после пятого бокала вина и до той минуты, когда я очнулся на полу в темном подвале, одетый в тренировочные штаны и университетское худи, которого я раньше никогда не видел, на матрасе, накрытом полотенцами, а рядом лежал сверток с моей насквозь заблеванной одеждой. У стены стояла стиральная машина, рядом с ней – корзина с грязным бельем, у другой стены – морозильник, поверх которого были навалены непромокаемые брюки и куртки. Еще там был штабель краболовок, сачок, удочка и стеллаж с инструментами и всяческим хламом. Всю обстановку, такую незнакомую мне, я охватил одним взглядом, так как проснулся хорошо отдохнувшим и с совершенно ясной головой. Дверь за моей головой была закрыта не до конца, я открыл ее и вошел в кухню, где сидели, сплетя пальцы и лучась от счастья, Стиг и Лив.
– Привет! – сказал я.
– Никак это Гарфилд явился? – отозвался Стиг. – Ну, как ты себя чувствуешь?
– Отлично, – сказал я. – А что случилось?
– А ты не помнишь?
Я помотал головой.
Он захохотал. В ту же минуту вошел Ян Видар из гостиной. – Ну как? Порядок? – сказал он.
– Порядок, – ответил я.
Он улыбнулся.
– Вот и хорошо, Гарфилд, – произнес он.
– А что это вы все: Гарфилд да Гарфилд? – спросил я.
– А ты не помнишь?
– Нет. Ничего не помню. Как я понимаю, меня вырвало.
– Мы смотрели телик. Фильм «Гарфилд». И тут ты вдруг встал, стукнул себя в грудь кулаком и заорал: «I’m Garfield». Затем сел и захохотал. Потом еще раз: «I’m Garfield! I’m Garfield!» А потом стал блевать. В гостиной. Прямо на ковер. А затем – надо же! – раз и заснул. Бух в самую лужу. И на прием не работаешь.
– Вот черт! – сказал я. – Прошу прощения!
– Ничего, – сказал Стиг. – Это поправимо. Ковер можно отмыть. А теперь главное – доставить вас по домам.
Только тут меня охватил страх.
– Который час? – спросил я.
– Почти час.
– Только час? Тогда хорошо. Я должен был вернуться в час.
Так что опоздаю всего на несколько минут.
Стиг вина не пил, и мы пошли за ним к машине. Ян Видар сел спереди, я – сзади.
– Неужели ты совсем ничего не помнишь? – спросил он, когда мы тронулись и стали подниматься в гору.
– Ни черта не помню.
Я был горд собой. Вся история – то, что я говорил и что делал, – наполняла меня гордостью. Я в ней выглядел почти таким, как мне хотелось. Но когда Стиг высадил меня у почтовых ящиков и я поплелся по темной дороге в чужой одежде, неся свою собственную в пластиковом пакете, я чувствовал только страх.
Только бы они уже легли! Только бы уже легли!
И судя по всему, так оно и было. Свет на кухне не горел, а они всегда гасили его перед тем, как укладываться. Но, открыв дверь и крадучись пройдя в прихожую, я услышал их голоса. Они сидели наверху на диване перед телевизором и разговаривали. Раньше такого не бывало.
Ждут меня? Чтобы проверить? С отца станется потребовать, чтобы я дыхнул. Так делали его родители. Теперь они над этим шутят, но тогда-то это были не шутки. Проскользнуть незаметно не было ни малейшей возможности, лестница находилась совсем рядом с гостиной. Так что остается только вперед и будь что будет.
– Привет! – сказал я. – Вы еще не легли?
– Привет, Карл Уве, – сказала мама.
Я медленно поднялся по лестнице и, очутившись в поле их зрения, остановился.
Они оба сидели на диване, папа – в углу, положив руку на подлокотник.
– Ну как – хорошо провел время? – спросила мама.
Неужели она не видит? Я не верил своим ушам.
– Нормально, – сказал я, начав снова подниматься по лестнице. – Смотрели телик и ели лазанью.
– Отлично, – сказала мама.
– Но я ужасно устал, – сказал я. – Пожалуй, я пойду лягу.
– Конечно, ложись, – сказала мама. – Мы тоже скоро ложимся.
Я был в каких-то четырех метрах от них, одетый в чужие тренировочные штаны, в чужое худи, в руке пластиковый мешок с заблеванными, вонючими вещами. Но родители действительно словно бы ничего этого не видели.
– Ну, спокойной ночи, – сказал я.
– Спокойной ночи, – сказали они.
И вот уже все позади. Как так получилось, я и сам не понял, оставалось только принять это как данность и благодарить судьбу. Мешок с вещами я спрятал в шкафу и затем, оставшись дома один, выполоскал их в ванне, высушил и бросил, как обычно, в корзину с грязным бельем.
Никто не сказал ни слова.
Пить мне нравилось, от этого жизнь делалась ярче. И у меня появлялось ощущение… Ну, не бесконечности, но чего-то такого, неиссякаемого, что ли, какой-то пучины, куда я могу погружаться все глубже и глубже. Ощущение очень ясное и отчетливое.
Неограниченность, вот. Я ощущал себя вне ограничений!
Так что я находился в радостном предвкушении. Но хотя в последний раз все и обошлось, я с тех пор установил для себя несколько правил. Надо брать с собой зубную щетку и пасту, еще я купил эвкалиптовых и мятных таблеток и запас жевательной резинки. А еще надо захватить запасную рубашку.
Снизу, из гостиной, доносился папин голос. Я сел, вытянул руки над головой, завел до упора назад, сперва одну, потом другую. Кости у меня все время ныли, с самого начала осени. Я рос. На групповом снимке нашего класса, сделанном весной, я еще был мальчиком среднего роста. А сейчас как-то вдруг вытянулся и стал под метр девяносто. Больше всего я боялся, что дело на этом не остановится и я буду и дальше расти и расти. У нас в гимназии был один ученик, на класс старше, ростом почти два десять и худой как жердь. Страх, что я стану как он, нападал на меня несколько раз на дню. Иногда я даже молился Богу, в которого не верил, чтобы этого не случилось. Я не верил в Бога, но раньше, в детстве, молился ему, и теперь когда я принимался молиться, то ко мне возвращалось что-то вроде детской надежды. «Господи Боже мой, молился я, пожалуйста, сделай так, чтобы я перестал расти. Пускай я буду ростом метр девяносто, метр девяносто один или девяносто два, но не больше! Обещаю тебе, что постараюсь быть очень хорошим, если ты так сделаешь. Господи Боже, Господи Боже мой, ты слышишь меня?»
Понимая, что это глупость, я продолжал молиться, потому что от страха-то не отмахнешься, как от глупости, страх был мучительный. Другой страх, еще ужаснее, стал одолевать меня, когда я вдруг обнаружил, что мой член, когда встает, торчит чуть вбок. Значит, я – урод, он у меня кривой. По своему невежеству я не знал, можно ли это как-то исправить – сделать операцию или что там еще предлагает медицина. Я вставал по ночам, шел в ванную и заставлял его подниматься, чтобы проверить – вдруг что-нибудь изменилось. Какое там! Все оставалось по-прежнему. Он загибался, гад, почти к самому животу! И кажется, крючковатый? Кривой и крючковатый, как торчащий корень в лесу! Значит, я никогда не смогу ни с кем быть в постели. А поскольку именно это было тогда единственным, чего я хотел и о чем мечтал, меня охватывало отчаяние. Конечно же, я додумался, что могу его распрямить. И я стал стараться, я разгибал его изо всех сил до боли. Он выпрямлялся, но болел. И не будешь ведь, лежа с девушкой в постели, все время давить рукой на свой член? Так что же мне на хрен делать? Да и можно ли вообще что-то поделать? Эта мысль точила меня. Всякий раз, как он вставал, отчаяние охватывало меня с новой силой. Сидел ли я на диване, обнимаясь с девчонкой, а то и запустив руку под ее свитер, а член в штанине торчал как вертел, я понимал, что это максимум, что мне дано, и дальше мне не пойти никогда. Это было хуже, чем импотенция, так как делало меня не только бессильным, но и нелепым. Но можно ли и об этом молить Бога – о том, чтобы это прекратилось? И в конце концов я решился помолиться и об этом. «Господи Боже, просил я, сделай так, чтобы мой член, наполнившись кровью, выпрямлялся. Я прошу тебя об этом один-единственный раз. Так что, пожалуйста, выполни мою просьбу». Когда я поступил в гимназию, всех учеников первого класса, не помню уж по какому поводу, однажды собрали на трибунах зимнего стадиона «Гимле». И вот один из учителей, известный в Кристиансанне нудист, который, как говорили, красил однажды летом свой дом в одном галстуке, а в повседневной жизни отличался неряшливым, провинциально-богемным видом и светлой кудрявой всклокоченной шевелюрой, тогда выступил перед нами и прочитал нам стихотворение, он декламировал, вышагивая вдоль трибун, и вдруг под всеобщий хохот провозгласил хвалу торчащему вбок члену.
Я не смеялся. У меня, кажется, отвисла челюсть. Я так и застыл с разинутым ртом и остановившимся взглядом, пока в голове у меня медленно укладывалась мысль, что стоящий член – кривой у всех. А если не у всех, то у многих, то есть достаточно часто, чтобы воспеть это в стихах.
О проекте
О подписке