Следом за девицей шествовала троица монахинь, возглавляемая весьма корпулентною особой. Поравнявшись с Евдокией, монахиня остановилась. Пахло от нее не ладаном, но оружейным маслом, что было весьма необычно. Хотя… что Евдокия в монахинях понимает?
– Мира вам, – сказала она басом, и куцая верхняя губа дернулась, обнажая желтые кривые зубы.
– И вам, – ответила Евдокия вежливо.
Но смотрела монахиня не на нее, на Сигизмундуса, который делал вид, будто бы всецело увлечен очередною книженцией.
– И вам, и вам. – Сигизмундус перелистнул страницу, а монахиню не удостоил и кивка, более того, весь вид его, сгорбившегося над книгою, наглядно демонстрировал, что, помимо оной книги, не существует для Сигизмундуса никого и ничего.
Монахиня хмыкнула и перекрестилась. Под тяжкою поступью ее скрипел, прогибался дощатый пол.
Последним появился мрачного обличья парень. Был он болезненно бледен и носат, по самый нос кутался в черный плащ, из складок которого выглядывали белые кисти. В руках парень тащил саквояж, что характерно, тоже черный, разрисованный зловещими символами.
Шел он, глядя исключительно под ноги, и, кажется, об иных пассажирах вовсе не догадывался…
– Интересно, – пробормотал Сигизмундус, который от книги все ж отвлекся, но исключительно за-ради черствого пирожка, – очень интересно…
Что именно было ему интересно, Евдокия так и не поняла.
Третий гудок, возвестивший об отправлении поезда, отозвался в голове ее долгой ноющей болью. Вагон же вновь содрогнулся, под ним что-то заскрежетало протяжно и как-то совсем уж заунывно… а за окном поползли серые, будто припыленные деревья.
До конечной станции оставались сутки пути.
Гавриил тяготился ожиданием.
– …а вот, помнится, были времена… – Густое сопрано панны Акулины заполнило гостиную, заставляя пана Вильчевского болезненно кривиться.
От громкого голосу дребезжали стеклышки в окнах. А вдруг, не приведите боги, треснут? Аль вовсе рассыплются?
И сама-то гостья в затянувшемся своем гостевании отличалась немалым весом, телом была обильна, а нравом вздорна. Оттого и не смел пан Вильчевский делать замечание, глядя на то, как раскачивается она в кресле. Оно-то, может, и верно, что креслице оное, с полозьями, было для качания изначально предназначено, но ведь возрасту оно немалого! Небось еще бабку самого пана Вильчевского помнило и матушку его… и к креслу сему, впрочем, как и ко всей другой мебели, и не только мебели, относился он с превеликим уважением.
И если случалось присаживаться, то мостился на краешке самом, аккуратненько.
А она… развалилася… еле-еле вперла свои телеса, в шелка ряженные…
– От поклонников прятаться приходилось…
– Успокойтесь, дорогая Акулина, это было давно, – дребезжащим голоском отзывалась заклятая ее подруга, панна Гурова. Вот уж кто был веса ничтожного, для мебели безопасного, что не могло не импонировать пану Вильчевскому, который одно время всерьез почти задумывался над сватовством к панне Гуровой. А что, мужчина он видный, при гостинице своей, она же тщедушна и легка, в еде умеренность блюдет, к пустому транжирству не склонна… Вот только собаки ейные…
Собак пан Вильчевский категорически не одобрял.
Мебель грызут. На коврах валяются. Шерсть оставляют. Вон, разлеглись у ног панны Гуровой, глаз с нее не сводят. С другой стороны, конечно, шпицы – охотники знатные, с ними и кошки не надобно, всех мышей передушили, но так для того одной собаченции хватит, какой-нибудь меленькой самой, а у ней – стая…
– Ах, вам ли понять тонкую душу…
Панна Акулина вновь откинулась в кресле, манерно прижавши ручку к белому лбу.
Сегодня она одевалась с особым тщанием, и лицо пудрила сильней обычного, и брови подрисовала дужками, и ресницы подчернила, и надела новое платье из цианьского шелку, синее, с георгинами.
– …истинная любовь не знает преград… – В руке появился надушенный платочек, которым панна Акулина взмахнула.
Шпицы заворчали.
– …и если вспомнить о недавнем происшествии, то станет очевидна несостоятельность ваших… вашего, панна Гурова, мировоззрения. – О происшествии панна Акулина вспоминала с нежностью, с трепетом сердечным, и чем дальше, тем более подробными становились воспоминания.
Гавриил покраснел, радуясь, что место выбрал такое, темное, в уголке гостиной.
Впрочем, с панной Акулиной он столкнулся за завтраком, и побледнел, прижался к стене, опасаясь, что вот сейчас будет узнан. Она же, окинув нового постояльца взглядом, преисполненным снисходительного презрения, проплыла мимо.
Гавриил не знал, что в воображении панны Акулины образ гостя ее ночного претерпел некоторые изменения. Оный гость стал выше, шире в плечах, обзавелся загаром и сменил цвет волос.
Что сделать, ежели панна Акулина всегда имела слабость к брюнетам?
Панна Гурова ничего не ответила, и молчание ее было воспринято панной Акулиной как признание маленькой своей победы.
– Вам просто не понять, что чувствует женщина, которой добивается мужчина…
– Колдовки, – пробормотал королевский палач.
Вот уж кто был идеальным постояльцем, тихим, незлобливым, несмотря на профессию, о которой пан Вильчевский старался не думать. Да и то, мало ли чем люди на жизнь зарабатывают? Главное, чтоб заработанного хватало на оплату пансиона.
– Сжечь обеих? – с готовностью включился в беседу Гавриил, который по сей день чувствовал себя несколько стесненно, стыдно было, что он не просто так живет, а с тайным умыслом и за людьми следит бесстыдно… и даже в комнаты забраться думает, что, правда, не так уж и просто.
Та же панна Гурова покои свои покидает дважды в день, за-ради прогулки со шпицами, но в то время в комнатах ее убирается пан Вильчевский. С панной Акулиной то же самое, она и вовсе выходит редко… а пан Зусек, из всех постояльцев представляющийся наиболее подозрительным, и вовсе не оставлял нумер без присмотру, то жена, то странная сестрица ее…
– Сжечь? – с явным удовольствием повторил королевский палач и даже за-ради этакой оказии – собеседников, готовых поддержать тему пристойной казни, он находил чрезвычайно редко, – рукоделие отложил. – От ту-то и сжечь можно…
Костлявый палец указал на панну Гурову.
– А другая… нет, не выйдет… уж больно расходно получится… оно-то как? На кажного приговоренного из казны выписывается что дрова, что маслице, что иной невозвратный инвентарь. И не просто так выписывается, а на вес… на кажную четверть пуда прибавляется.
Гавриил подумал и согласился, что оных четвертей в панне Акулине на пудов десять наберется, и вправду, жечь ее – сплошные для казны убытки. Появилось даже подозрение, что казнь сию отменили вовсе не из человеколюбия, а в силу ее для государства разорительности.
– Ах, дорогая, – панна Акулина раскачивалась, помахивала ручкой, платочек в ней трепетал белым знаменем, – не представляю, как это возможно, жизнь прожить без любви… очень вам соболезную…
Панна Гурова выразительно фыркала, поелику была все-таки дамой благовоспитанной и урожденною шляхеткой, в отличие от некоторых, и засим не могла позволить себе опуститься и сказать, где видела она эту самую великую любовь…
И вообще, она любила и любит.
Шпицев.
В отличие от людишек, которые к панне Гуровой были не особо добры что в девичестве, что в женские зрелые годы, когда обретенное семейное счастье рухнуло из-за скоропостижной смерти супруга – и ведь умер, стервец этакий, не дома, приличненько, а в постели полюбовницы, актрисульки среднего пошибу…
Нет, шпицы всяк людей милее.
– Вы и представить, верно, не способны, каково это, когда сердце оживает, трепещет… – Панна Акулина уже не говорила, пела, во весь голос притом, а голос оный некогда заставлял дребезжать хрустальную люстру в Королевском театре. Стоило ли ждать, что выдержит его мощь крохотная гостиная?
Зазвенели стаканы.
Гавриил зашипел, а палач лишь хмыкнул:
– Эк верещит… нет, ее притопить надобно… было прежде так заведено, что ежели на которую бабу донесут, будто бы оная баба колдовством черным балуется, то и приводят ее к градоправителю аль к цеховому старшине на беседу… а он уже смотрит, решает, колдовка аль нет. Ежели не понятно с первого-то погляду, тогда и приказывает вести к железному стулу…
– Какому? – Гавриил отвлекся от созерцания панны Гуровой, которая глядела на вокальные экзерсисы давней соперницы с презрением, с отвращением даже.
И было на ее лице нечто этакое, нечеловеческого толку.
– Железному, – охотно повторил старичок. – В старые времена в кажном приличном городе стоял что столб позорный, что стул у реки ну или, на худой конец, у колодца. К нему и строптивых жен привязывали во усмирение, и склочниц, и торговок, ежели в обмане уличали… пользительная вещь. Макнешь бабу разок-другой, она и притихнет. Колдовок-то надолго притапливали, чтоб весь дух вышел. А после вытаскивали. Ежели еле-еле живая, то ничего… отпускали, значится, мало в ней силы. А вот когда баба опосля этакого купания бодра да верещит дурным голосом, тогда-то…
Он замолчал, прищурился, и на лице его появилось выражение задумчивое, мечтательное даже. Признаться, Гавриилу не по себе стало, потому как живо представил он, как многоуважаемый пан Жигимонт в мыслях казнь совершает, и отнюдь не одной громогласной панны Ангелины.
– Прежде все-то было по уму, а в нынешние-то времена… – Пан Жигимонт покачал головой и языком поцокал, показывая, сколь нынешние времена ему не по вкусу. – Судейских развелось, что кобелей на собачьей свадьбе… судятся-рядятся, а порядку нету…
– Опять вы о своем? – Панна Каролина вплыла в комнату. Была она не одна, но с супругом, и Гавриил вновь поразился тому, до чего нелепо, несообразно глядится эта пара. – Ах, пан Жигимонт, вы меня поражаете своим упорством…
Ее окружало облако духов, запах их пряный, пожалуй, излишне резкий щекотал нос, и Гавриил не выдержал, расчихался.
– И-извините… – Взгляд черных гишпанских глаз заставил его густо покраснеть, он вдруг ощутил себя человечком жалким до невозможности, никчемным и годным едино волкодлакам на пропитание… некстати вспомнилась вдруг матушка.
Братья.
И отчим, образ которого Гавриил всячески гнал из памяти, но тот, упертый, возвертался.
– И-извините. – Он вытащил из кармана платок и прижал к носу. – Аллергия…
– Надеюсь, не на меня? – Шелковая ладонь панны Каролины скользнула по щеке. – Было бы огорчительно, ежели б юноша столь очаровательный…
Она мурлыкала. И глядела прямо в глаза, и от взгляда ее становилось неловко. Гавриил ясно осознал, что сия женщина, великолепная, какой только может быть женщина, стоит несоизмеримо выше его. И с высоты своей смотрит на него с интересом.
Жалостью?
Насмешкой… к насмешкам Гавриил привык, жалости стыдился, а вот интерес этот…
– Не на вас… на… на цветную капусту! – выпалил он и покраснел, поскольку врать было нехорошо. И одно дело, если ложь служила во благо государства и людей, и совсем другое, когда Гавриил врал для себя.
– На цветную капусту? – удивилась Каролина. – Никогда не слышала, чтобы у кого-то была аллергия на цветную капусту!
– Значит, я особенный… – Гавриил вновь чихнул и поднялся. – И-извините… я… я, пожалуй, пойду…
Однако панна Каролина настроена была на беседу.
– Простите. – Она взяла Гавриила под руку, а он не посмел отказать ей в этакой малости. Запах духов сделался вовсе невыносим. – Но где, позвольте узнать, вы нашли здесь цветную капусту?
Ее бархатный голос, пусть и был не столь богат, как у панны Акулины, завораживал.
И не только голос.
Темно-винного колеру платье облегало фигуру Каролины столь плотно, что казалось, будто бы оно не надето – приклеено к смуглой ее коже. И у Гавриила появилось престранное желание – сковырнуть краешек, проверить, и вправду ли приклеено, а если и вправду, то крепко ли держится.
Взгляд его, обращенный не на лицо, но в вырез, пожалуй, чересчур уж смелый, хотя и следовало признать, что смелость сия происходила исключительно от осознания Каролиной собственных немалых достоинств, затуманился.
– К-капусту? – переспросил Гавриил, немалым усилием воли заставив себя взгляд отвести.
И узрел, что к беседе их прислушивается не только пан Жигимонт.
– Капусту, – подтвердила Каролина, и вишневые губы ее тронула усмешка. – Цветную.
– Она… – Гавриил сглотнул. – Она где-то рядом… я чувствую!
Получилось жалко.
Но от дальнейших объяснений его избавил очередной приступ чихания, который длился и длился… и Гавриил не способен был управиться ни со свербящим носом, ни с глазами, из которых вдруг посыпались слезы.
– И-извините… – Он отступил, едва не опрокинув легкое плетеное креслице. Сей маневр не остался незамеченным, и пан Вильчевский нахмурился. Во-первых, креслице было почти новым – и десяти лет не простояло, во-вторых, он давно уже подозревал, что кто-то из жильцов чересчур уж вольно чувствует себя на кухне, поелику продукты, запасенные паном Вильчевским, имевшие и без того неприятное свойство заканчиваться, ныне заканчивались как-то слишком уж быстро.
Выходит, и вправду воруют…
Он тихонечко выскользнул из гостиной.
Спустился на кухню и открыл кладовую.
И замер, пораженный до глубины души… нет, цветная капуста, купленная позавчера по случаю – отдавали задешево, – была на месте. Пан Вильчевский видел крупные ее головки, заботливо укрытые соломой, и тыкву не тронули, равно как и аккуратненькие, прехорошенькие патиссончики, из которых он готовил чудесное жаркое.
А окорок исчез.
Пан Вильчевский всхлипнул от огорчения – за окорок он выложил полтора сребня, хотя и торговался долго, старательно. И для себя ни в жизни не приобрел бы этакого роскошества, но постояльцы, чтоб их Хельм прибрал, капризничали. Мяса желали. Вот и пришлось.
Он покачнулся, чувствуя, как обмерло сердце, ухватился за косяк, но устоял.
Кто?
И главное, когда?
Пан Вильчевский вытянул руку, надеясь, что все же окорок на месте, а ему лишь мерещится с усталости, но нет, на полке было пусто, и лишь промасленная бумага, жирная, с мягким запахом копченостей, свидетельствовала, что оный окорок все же существовал.
Пан Вильчевский вышел.
И кладовую запер на ключ по привычке – к предателю-замку пан Вильчевский не имел более веры. Завтра же сменит, новый поставит, не поскупится на самый лучший… или на два…
А вора сдаст полиции.
Правда, в полиции к позднему звонку отнеслись несерьезно. Дежурный зевал и слушал пана Вильчевского без должного внимания, а после присоветовал замки сменить и больше не беспокоить занятых людей подобною ерундою.
Полтора сребня ущербу…
Это прозвучало так, будто бы эти полтора сребня, с которыми пан Вильчевский с немалым трудом расставался, были вовсе пустяковиной. А пану Вильчевскому, за между прочим, никто деньгу за так не дарит…
Нет, в полиции пан Вильчевский разочаровался всецело. Ничего. И без полиции управится. Небось не трудное это дело… утречком по комнатам пройдется, будто бы убираясь, глянет, что да как… там оно и ясно станет. Окорок приличный был, в полпуда, этакий за раз не потребишь, да и спрятать не выйдет.
Почти успокоившись – с похитителя он возьмет втрое против того, что сам уплатил, за нерву потраченную, – пан Вильчевский вернулся к себе…
О проекте
О подписке