В эту ночь Стася снесла постельные принадлежности госпожи Санчиной и ребенка в свою комнату и попросила меня остаться у Санчина.
Санчин обрадовался. Он поблагодарил Стасю, взял ее руку и мою и сжал их обе.
Это была ужасная ночь.
Мне вспомнились ночи на незащищенных открытых снежных равнинах, ночи на позициях, белые подольские снежные ночи, когда я мерзнул, и ночи, озаренные сверканием ракет, когда темное небо было изборождено красными зияющими ранами. Но во всю мою жизнь, даже тогда, когда я сам находился между жизнью и смертью, не было ночи ужаснее этой.
Лихорадка Санчина внезапно и быстро усиливается. Стася приносит платки, намоченные уксусом. Мы обкладываем ими голову Санчина, но это не помогает.
Санчин начинает бредить. Дает бесплатное представление. Он зовет Августа, осла своего. Он зовет осла своего трогательно нежным голосом. Он вытягивает руку, как будто подавая животному кусок сахару, как он обычно поступал перед всяким представлением. Он вскакивает и кричит. Он хлопает в ладоши, как в «Варьете», чтобы вызвать рукоплескания. Он вытягивает голову, двигает ушами, настораживает их, подобно собаке, и прислушивается к хлопкам.
– Хлопайте, – говорит Стася, и мы хлопаем. Санчин кланяется.
Под утро Санчин весь был в холодном поту. На его лбу вырастали большие капли, похожие на стеклянные опухоли. В комнате пахло уксусом, мочою, гнилым воздухом.
Госпожа Санчина тихо плакала. Головою она прижалась к косяку дверей. Мы дали ей выплакаться.
Когда мы со Стасей выходили из комнаты, Игнатий пожелал нам доброго утра. Он стоял в коридоре, и это казалось столь естественным, как будто бы там и больше нигде в мире было его постоянное место.
– Санчин, пожалуй, умрет? – спрашивает Игнатий.
В это мгновение мне кажется, что смерть воплотилась в фигуре старого лифт-боя, стоит теперь тут и ожидает души.