Глядя на лебезящего перед ним и рассыпающегося в благодарностях за предоставленную возможность служить великому хану Псыря, мурза удовлетворенно кивал головой. Он громогласно пообещал толмачу наградить из будущей добычи и его за удачно проведенный допрос, и воина, захватившего столь ценного языка. Затем мурза достал из-под панциря амулеты, приложил их в знак благодарности ко лбу и повелел своему воинству мчаться вперед, в атаку на беззащитное русское село.
Ордынская конница вновь широким наметом понеслась по лесной дороге. Но теперь она двигалась не вслепую. Ее вел проводник, окрыленный перспективой не только спасти свою шкуру ценой предательства, но и возвыситься после скорой неизбежной победы хана над русским царем. Псырь пресмыкался перед кем-нибудь всю свою сознательную жизнь. Он был крепок, статен, и, наверное, даже красив. А вот душонка у него была гниловатая. Крестьянский труд Псырь презирал, а ратного поприща боялся, поэтому выбрал жизненный путь прихвостня сильных мира сего, которые могли бы избавить его от труда и спрятать от войны. В их селе таковым был богатейший мужик по имени Никифор. При нем Псырь и состоял холуем-добровольцем, выполняя разнообразные поручения, в основном наиболее сомнительные и грязные. В своем положении пресмыкающегося Псырь не видел ничего зазорного. Тот же Никифор, гроза односельчан и свирепый тиран собственной семьи, униженно лебезил перед воеводой уездного городка, от которого зависело и благополучие в торговле, и избавление от воинской повинности. Сам воевода ползал на брюхе перед боярами или же царевыми опричниками. В общем, Псырю, по большому счету, было все равно, чей сапог целовать – русский или ордынский. Лишь бы его за это сытно кормили, щедро поили и позволяли властвовать над другими людишками, стоящими в пирамиде из пресмыкающихся ниже его самого.
Лесная дорога вскоре вывела отряд налетчиков на обширное поле, на краю которого располагалось большое село. Степняки на полном скаку привычно развернулись в лаву, обтекая село с двух сторон. И лишь выстроившись широким полумесяцем, повинуясь знаку бунчука своего предводителя, всадники с диким визгом ринулись в атаку.
И само село, и прилегающие к нему огороды и пашни выглядели пустынными. Наработавшиеся с раннего утра земледельцы отдыхали после обеда, сморенные полуденным зноем, намереваясь возобновить свой труд ближе к вечеру, когда станет попрохладнее. Конечно, до селян доходили слухи о возможном набеге, но Засечная черта, на которой русские войска издревле встречали неприятеля, находилась далеко на юге. Да и вести о захвате порубежных городов сюда, под самую Москву, пока не долетали. Вот и спали спокойно крестьяне, защищенные, по их убеждению, близостью своего села к русской столице. Откуда ж им было знать, что войска с Засечной черты сняты еще прошлой осенью, а крымский хан, вопреки обыкновению, презрев все крупные города на юге Руси, прямиком несется на Москву?
Честно заработанный отдых, особенно приятный под теплыми лучами ласкового солнышка, был прерван самым кошмарным образом. Заслышав жуткий, леденящий душу визг невесть откуда взявшихся басурман, сонные, полураздетые люди вскакивали с лавок, сеновалов или просто с зеленой травы, вначале не могли толком сообразить, что же происходит, а затем принимались бестолково метаться в разные стороны, безуспешно пытаясь спрятаться от внезапно обрушившейся на них смертельной опасности.
Ордынцы действовали слаженно и умело, используя столетиями отработанную тактику. Они прочесывали село мелкими группами по три-четыре всадника. Каждая из групп держала зрительную и голосовую связь с двумя соседними, чтобы в случае чего придти друг другу на помощь. Но такие случаи были редкими, поскольку организованного сопротивления налетчики не встречали, а с героями-одиночками, дерзнувшими защищать себя и свои семьи, штурмовые группы расправлялись легко и беспощадно. С поднявшими оружие – вилы, топоры или просто дубины – селянами никогда не вступали в рукопашный бой, а расстреливали прямо с седел. Остальных, испуганных и растерянных, заарканивали, сбивали в стадо, сгоняли к центру села. В большие и богатые дома врывались обычно двумя десятками, там дело частенько доходило и до рукопашной. Но численный перевес был на стороне нападавших, и они умело им пользовались. По мере продвижения от окраины к центру ордынцы жгли дома, чтобы обезопасить себе тыл и чтобы огонь выгнал на улицы всех попытавшихся затаиться и избежать плена. Полон всегда составлял значительную часть добычи ордынцев, поскольку торговля людьми была весьма прибыльным делом.
Свист стрел, предсмертные крики, вопли ужаса и боли, грохот разбиваемых дверей и ставень, треск пламени, дикий торжествующий визг победителей, схвативших очередную жертву – все это сливалось в одну оглушающую адскую симфонию погрома, ласкавшую слух налетевших на Русь из бесплодных степей беспощадных и алчных двуногих хищников. Мурза лично возглавил захват двух наиболее важных стратегических объектов: дома самого богатого селянина Никифора и церкви. Псырь прямой дорогой вывел мурзу с тремя десятками сопровождавших его всадников к подворью своего бывшего господина. Он знал дом Никифора, в котором жил несколько лет, как свои пять пальцев, и уверенно показал своим новым хозяевам все закрома и лабазы. Когда мимо него поволокли на улицу вдову Никифора и его малолетних детей, Псырь равнодушно отвернулся.
Покинув разоренное подворье Никифора, мурза с телохранителями двинулись вслед за Псырем к сельской церкви. В саму церковь Псырь не пошел, остался на паперти, остановленный не отнюдь не укорами совести, которой у него просто не было, а суеверным страхом перед грядущей Божьей карой. Впрочем, ордынцы, сломавшие церковные врата, вовсе не нуждались в чьих-то дополнительных указаниях. Они споро и со знанием дела занялись грабежом, ободрав иконостас, забрав всю ценную церковную утварь и ризы священника.
Добычу сваливали в одну большую кучу на церковной площади под присмотр мурзы и его телохранителей. Туда же сгоняли полон. В полоне были, в основном, женщины и дети. Стариков ордынцы убивали за ненадобностью: все равно долгий путь в Крым они не выдержат, а если все же дойдут каким-то чудом, то кто же потом купит на невольничьем рынке изможденных пожилых рабов? А мужиков ордынцы вынуждены были убивать в бою. Даже окруженные превосходящими силами налетчиков, многие русичи сопротивлялись отчаянно, бились всем, что попадало под руку, а зачастую и голыми руками. Вот только воинского умения им явно не хватало. Работая на полях и огородах день и ночь, не имели они возможности упражняться в ратном деле. Вот и гибли мужики в неравных схватках, или падали на землю, пойманные петлей волосяного аркана, волочились вслед за бешено мчащимися по сельской улице степными всадниками, пока не теряли сознание. Некоторым мужикам, правда, удалось, подхватив на руки детей, проскользнуть сквозь кольцо облавы и убежать в лес. Но таких было совсем немного.
Полон, окруженный плотным кольцом ордынцев, стоял молча. Даже малые дети были не в силах кричать и рыдать. В этом жутком молчании намного сильнее и страшнее отражалось то потрясение, которое они испытали только что, когда на их глазах убивали их родителей, самых любимых, самых добрых и самых сильных людей на земле. Такого просто не могло быть. Их тятя и мама, такие большие и умные, умевшие делать столько всего важного и нужного: и запрягать лошадь, и тесать бревна топором, и косить траву острой косой, и поднимать на своих плечах огромные мешки с зерном, знавшие столько чудесных сказок, были в их понимании бессмертными и всесильными. Может, это был просто страшный сон, и родители, которых они только что видели неподвижно лежавшими на пороге родной избы, в белых рубахах, наискось прочерченных яркими кровавыми полосами сабельных ударов, на самом деле живы? Надо лишь зажмурить покрепче глаза, а потом открыть их, проснуться, позвать маму и тятю, и те подойдут, поцелуют их, успокоят? Детишки жмурились, вновь открывали глаза, но видели все то же: оскаленные конские морды, всадников с раскосыми глазами, нацеливающих луки, церковь с распахнутыми настежь, сорванными с петель вратами, из которых уже потянулся черный дымок.
Ордынцы, занятые под руководством мурзы важнейшим делом – дележом добычи и пленных, не заметили, как стало вечереть. Наверное, если бы они двинулись в обратный путь прямо сейчас и понеслись вскачь, то успели бы до темноты достигнуть основного войска. Однако с ними был полон, который, как ни подгоняй его ударами нагаек и копий, не способен угнаться за лошадьми. Мурза поневоле принял решение переночевать вблизи разоренного села, а с рассветом выступить на соединение с ханом. Понятно, что в самом селе, уже горевшем с двух сторон, степняки не остались. В лес они, тоже не пошли, а встали лагерем в поле за селом, привычно окружив себя кольцом костров, выставив усиленные дозоры, пристально вглядывающиеся в недалекую опушку темного враждебного леса. Нападения со стороны ярко пылающего села ордынцы не опасались. Да и вообще, по большому счету, кого же им опасаться здесь, на опустевшей земле, покинутой войском русского царя, по слухам трусливо укрывшегося за стенами больших городов, расположенных далеко на севере? Ордынцы спали чутко, но спокойно, им не мешал ни треск и гуд недалекого пожара, ни стенания и плач пленников. А на рассвете они благополучно поднялись, выстроились в походную колонну, выслали вперед головной дозор и, гоня перед собой пленных, отправились в обратный путь по уже знакомой им лесной дороге.
Селяне, выскользнувшие разными путями в лес из еще не сомкнувшегося ордынского кольца – десяток мужиков и столько же баб и ребятишек, не сговариваясь, кинулись бежать в одном направлении: по неприметной лесной тропинке, через болото. Тропинка эта, петляя по островкам и кочкам, торчавшим посреди топи, плутая в непролазной чащобе, оканчивалась на небольшой полянке, на которой стоял скит монаха-отшельника, отца Серафима.
В обычное время редко кто из местных жителей осмеливался нарушить уединение отшельника и забрести в скит, намеренно расположенный в глухом месте, в котором было мало дичи, грибов и ягод, и где постороннему человеку было просто нечего делать. Раз в две-три недели к отцу Серафиму приходил из села отрок, приносивший по поручению сельского священника доброхотные даяния от церковной общины. Полгода назад это поручение выполняла семнадцатилетняя сирота, Анюта, привязавшаяся к священнику, как к родному отцу, учившаяся у него грамоте. А затем произошли события, внезапные и печальные…
Вспоминая об этих событиях, отец Серафим вздохнул и скорбно покачал головой. Он поднялся с крылечка, на котором расположился для чтения огромной священной книги в потемневшем от времени переплете из двух покрытых толстой кожей досок, с двумя массивными медными застежками. В единственное оконце жилища отшельника, затянутое бычьим пузырем, солнечный свет почти не проникал, и отец Серафим летом в сухую погоду предпочитал предаваться чтению сидя на ступеньке крохотного крылечка. Встав, монах закрыл книгу, бережно защелкнул хитроумные застежки, взял тяжеленный фолиант в руку и принялся размеренно расхаживать по полянке, погруженный в невеселые думы. Он был высокого роста и, как многие высокие люди, слегка сутуловат. Когда-то отец Серафим был очень силен, да и сейчас, несмотря на то, что его тело было иссушено постом и другими неизбежными лишениями монашеской жизни, он легко, как невесомую безделицу, держал в согнутой руке солидный том весом в добрые полпуда. Голова монаха была опущена, и длинные седые волосы, выбивавшиеся из-под черного клобука, свешивались вниз, закрывали лицо, слегка колыхались в такт шагам.
Отец Серафим размышлял о возможной судьбе Анюты, своей юной воспитанницы, весной ушедшей из родного села в неизвестность, на поиски счастья и любви. Конечно, девушка ушла не одна, а вдвоем с поморским дружинником, Михасем, которого она, раненого после неравной схватки с опричниками, потерявшего сознание, едва живого, случайно нашла в лесу, неподалеку от скита. Вместе с отцом Серафимом девушка выходила дружинника и влюбилась в него без памяти. А вот потом…
Размышления монаха были прерваны странными и тревожными звуками, раздавшимися из леса. Он остановился, прислушался и вскоре явственно различил топот ног, хриплое надсадное дыхание множества бегущих людей и детский плач. Отец Серафим не испугался, не встревожился, не попытался укрыться в своем ските. Он повернулся лицом к тропинке и застыл, смиренно ожидая испытания, ниспосланного ему свыше. Вскоре две дюжины мужиков, баб и детишек выбежали на поляну, кинулись к монаху, окружили его, закричали-запричитали сбивчиво. Многие уже не держались на ногах, они упали на землю и, не в силах кричать, лишь всхлипывали и стонали жалобно.
Отец Серафим стоял в окружении селян, возвышаясь над ними на голову, прямой и строгий в своей черной рясе. Прижимая к груди священную книгу, он слушал их рассказ о нападении ордынцев, спаливших село и забравших огромный полон.
– Дозволь укрыться у тебя, отче, пока беда не минет!
Монах повернулся, и, ни говоря ни слова, направился в скит. Окружавшие его люди поспешно раступились, давая ему дорогу. Отец Серафим вошел в широко распахнутую дверь скита, бережно положил книгу на стол, опустился на колени перед иконами, принялся молиться. Селяне, видевшие через открытую дверь коленопреклоненного монаха, затихли. Многие последовали его примеру, тоже опустились на колени, зашептали молитвы, крестясь на огонек горевшей в ските под иконостасом лампадки, хорошо различимый в темном помещении.
Так прошло довольно много времени. Солнце уже закатилось за вершины окружавших полянку деревьев, и лампадка, освещавшая лики святых, казалось, разгоралась все ярче и ярче. Наконец, монах поднялся с колен, вышел на крыльцо. В его лице что-то неуловимо изменилось, он уже не выглядел смиренным отшельником, и выражение скорби приобрело какой-то иной оттенок. Отец Серафим обвел пристальным взором стоявших перед ним людей, наклонился, поднял какой-то предмет, лежавший под крыльцом. Когда он резко выпрямился, все увидели в его руке топор для колки дров.
– Мужики! – голос отшельника звучал совсем не по-монашески. – Кто на рати бывал?
Невысокий худощавый крестьянин средних лет, отпустив руку стоявшего рядом с ним мальчонки, решительно шагнул вперед, вытянулся по-военному.
– Я!
Рубаха на его плече была разорвана, на сером полотне вокруг небольшой свежей раны, нанесенной, по-видимому, копьем, запеклась кровь.
Монах протянул ему топор.
– Ты – старший. Бери односельчан, ступайте в лес, вырубайте ослопы.
– Что?! – изумленно воскликнуло сразу несколько голосов.
– Дубины готовьте! На рассвете будем полон у басурман отбивать! – рявкнул монах. – Некогда болтать, скоро стемнеет! Выполнять приказ!
Мужики, с готовностью починившись этому человеку, со всех ног кинулись в лес.
Отец Серафим повернулся к оставшимся на поляне перед крыльцом бабам:
– Ведите детишек в избу, растопите печь, сварите кашу на всех. Там на полке просо в мешке. Вода в ручье, – он показал рукой за скит. – Ведерко – вот оно. Да не испугайтесь ненароком: там, в ските, гроб стоит. Это ложе мое отшельническое. Мы его на время боевых действий наружу, под навес, вынесем, чтобы ратников и беженцев в избе разместить. Прости меня, грешного, Господи!
Отец Серафим перекрестился, сошел с крыльца, освобождая проход в скит.
– Ну, что стоите, бабоньки? Знаете, какая присказка у русских ратников имеется? Война войной, а обед – по расписанию. За работу, милые!
Примерно через час из лесу вернулись мужики. Каждый нес на плече здоровенную, почти в человеческий рост березовую дубину-ослоп. Они нестройной толпой остановились перед отцом Серафимом, поджидавшим их посреди поляны.
– Тебя как звать, сыне? – обратился монах к крестьянину, которого он назначил старшим.
– Сидором, отче.
– Ну что ж, Сидор, построй войско в одну шеренгу.
Мужик отошел чуть в сторону от своих товарищей, вытянул левую руку, неуверенно скомандовал:
– В ряд со мной, как рукой указываю, плечом к плечу… становись.
Толкаясь и цепляясь дубинами, крестьяне кое-как выстроились в кривоватую шеренгу. Отец Серафим обошел строй, помог каждому подравняться, затем обратился к ополченцам:
– Сейчас будем учиться держать строй и дружно действовать ослопами против конного и пешего. Времени у нас – до ночи. А поутру, еще затемно, выходим к дороге, по коей погонят полон, нападаем с двух сторон и бьемся, пока пленники по лесу не разбегутся, где их ордынцам не поймать. Затем отходим сами… Если в живых останемся.
Отец Серафим замолчал, прошелся вдоль шеренги, пристально вглядываясь в лица крестьян. Затем отступил на несколько шагов, произнес сурово:
– Православные! Кто сробел – выходи. Бог простит. Лучше сейчас покинуть ополчение, чем потом, в бою, струсить и товарищей подвести.
Все одиннадцать мужиков остались в строю. Их руки, привычные к каждодневному тяжелому труду, неумело, но крепко сжимали белые березовые ослопы. И этих людей всевозможные чиновники, большие и малые начальники, попрятавшиеся сейчас от ордынского нашествия кто куда, презрительно именовали смердами и быдлом! Над ними в обычной жизни издевались все, кому не лень: и купец с толстым кошельком, и разбойник с кистенем, и опричник с острой сабелькой. Отец Серафим широким жестом благословил шеренгу ополченцев, поклонился им до земли. Затем, прошептав одними губами: «Господи, прости меня, грешного!», он решительно шагнул к стоящему правофланговым Сидору, взял из его рук дубину.
– А теперь смотрите, как нужно держать ослоп и как им по всаднику орудовать.
Бабы и детишки, сидевшие на травке перед скитом, в котором топилась печка и варилась каша в большом чугунке, едва сдерживая рыдания, взирали на то, как их отцы и мужья, только что чудом спасшие свои жизни, готовились назавтра вновь идти на смерть.
Серый рассвет занимался над верхушками деревьев, а лесные чащобы, кусты и трава все еще тонули в непроглядном мраке. Но отец Серафим, ходивший этим путем в близлежащий монастырь каждые два-три месяца, уверенно вел ополченцев напрямик к большой дороге, по которой должны были вскоре пройти ордынцы, гнавшие полон из разоренного села.
Отец Серафим обычно ходил намного медленнее, но сейчас он спешил, стремясь достичь удобного для засады участка дороги раньше ордынцев. Монаху приходилось нелегко: ныло плечо, еще в молодости пронзенное немецким кинжалом, болела нога, проткнутая ордынским копьем, болели ребра, сломанные опричниками во время допросов и потом плохо сросшиеся, когда он валялся в сыром застенке и умирал от голода и ран в позорной ссылке. Ему еще повезло: оставшиеся при дворе друзья и родственники, рискуя жизнью, напомнили государю о прежних ратных заслугах ссыльного и выхлопотали разрешение постричься в монахи перед смертью. Но отец Серафим выжил. Он уже несколько лет жил отшельником в лесном ските, куда его направил настоятель монастыря, боявшийся, что государь, как это было уже не раз, внезапно вспомнит о мнимом злодее и повелит казнить, невзирая на монашеский сан. Ведь даже низвергнутого митрополита Филиппа, единственного человека, возвысившего голос против ужасов опричнины, злодей Малюта задушил в монашеской келье.
О проекте
О подписке