Читать книгу «Разговор о будущем» онлайн полностью📖 — Ирины Ракши — MyBook.






А Достоевский пишет взахлёб, торопливо и словно бы начерно. Притом разжёвывая любой монолог или мысль Раскольникова до донышка. Как бы пишет себе в блокнот, для себя любимого. (Как материал на будущее.) И, как на мелкой мельнице, мелет и мелет и слова, и эпизоды, и мысли до зёрнышка, до муки, до порошка. Словно его читатель – тупица. При этом Фёдор Михайлович и не мыслит, конечно, о каком-то своём читателе как о соавторе. О каком-то воздухе в строке или на странице. В общем, читая Достоевского, порой задыхаешься. И потому общаться с его текстом не в радость. Потому и рука к его книге не тянется. Это тебе не Набоков, не Гоголь и не Толстой. Вот они – «первачи», гении русской высокой прозы.

6. Царь Руси Пётр Первый, первый император российский, не любил «купеческую» Москву. Разве только Преображенку, село Преображенское у истоков московской речушки Яузы. Где в юности на её берегах (особенно на левом, высоком) Пётр строил свой флот. Учил тонким судовым делам свой молодой потешный полк, названный Преображенским. Я далека от царя Петра, но спустя триста лет и мне повезло, я лет пятнадцать там счастливо прожила с мужем, на Преображенке, на Черкизовской улице. Там и дочь родилась, и первую книжку мою «обмыли», и первое полотно мужа, и столько иных радостей было, и такие друзья в гостях: музыканты, поэты, художники. (А вот что и как красиво написал на мой молодой юбилей поэт А. И. Третьяков: «Приветствую преображенье ⁄ Преображенского села. ⁄ И снега тихое сниженье ⁄ На крыши и на купола… ⁄ Приветствую твоё рожденье, ⁄ Преображенная Ирина…».)

Ну а ещё любил Пётр Первый, пожалуй, Лефортово. Тоже на речке Яузе слева, по течению чуть ниже. Он там много чего понастроил. Со своим любимцем, могучим красавцем из Швейцарии Лефортом. А в этих дворцах-хоромах частенько и по многу дней Пётр проводил разгульные оргии («Всех впускать и никого не выпускать!») со своими верными фаворитами Алексашкой Меншиковым и тем же Лефортом. Который, кстати, позже и погиб от очередной «потехи и пития». (Опухоль от падения развилась в боку.) Тогда и родилась пословица: «Что русскому хорошо, то немцу смерть».

В 1712 году Пётр перенёс столицу империи (почти что на три столетия) из вековечной древней Москвы на семи холмах на болотистый север, в любимый его новострой Петербурх (город Петра). А назван тот был и в честь его небесного покровителя – святого апостола Петра, ну и, конечно, в честь себя любимого.

А вот московская речка Яуза как текла, впадая в Москву-реку, так и сегодня течёт лениво, неспешно. И моя скромная жизнь прошла на её берегах, у её истоков на Преображенке. А ещё и возле устья, на Таганке-Землянке, у бабушки с дедом. И три поколения моих предков лежат на погосте в Лефортово, на высоком, левом, её берегу. Я и речку Яузу назвала как родную – «Мой посох». У всех же есть свои реки. Волга у Горького, Енисей у Астафьева, Ангара у Распутина, Сейм у Носова. А у меня вот – невеличка московская, Яуза. И пусть эмигрантский прозаик Вася Аксёнов, знакомец мой, не посягает на этот мой «посох» своим ходульным текстом в книге «Москва Ква-Ква». Эти полёты его над Яузой дёшевы и давно отыграны. Ещё В. Орловым в «Альтисте Данилове», Павлом Вежиновым и другими. А мне так просто противны, как полёты над моей Яузой чёрных вороньих гадящих стай.

7. Это теперь слышать уже банально: «Увидеть Париж и умереть». Я в Париже бывала трижды. В разные годы. (Того города давно уже нет.) И вовсе не обязательно умирать, его посетив. Не стоит он этого. А однажды мы побывали там вместе с моим мужем, художником. Там на выставке «Биеннале-72» демонстрировались от СССР два его прекрасных больших полотна: «Моя мама» и «Современники». (Юра называл их программными.) Они получили лауреатство в номинации «Лучшее в реализме». Встречались мы там и с моим коллегой Толей Гладилиным, который туда эмигрировал давно. Вслед за Максимовым и Аксёновым. Помню, мы провожали Гладилина из Москвы, сидя в ресторане ЦДЛ, в Дубовом зале. За длинным столом нас, шумных молодых литераторов, было человек восемь-десять. Мы даже подарили ему в путь на чужбину украденную тут же, со столика, втихую белую кофейную чашечку с тремя золотыми буквами «ЦДЛ». На память о родине.

Прошло время. Все мы в Москве часто слушали из-за кордона знакомый Толин голос с радиостанции «Свобода». Его взяли туда на работу. Жизнь в СССР и нашу власть Толя не жаловал. Честил как мог, и в хвост и в гриву. Нелицеприятно. Отрабатывал зарплату в твёрдой валюте.

В Париже Гладилин позвонил нам в гостиницу (что была возле вокзала Сен-Лазар) почти ночью. Сказал, что, прочитав в советском посольстве список приехавшей группы, обрадовался, увидав нашу фамилию. И просил прямо сейчас же с ним встретиться. Будет с женой ждать нас на площади у храма Мадлен, в белой машинке «пежо». Встанет в тени. Только чтоб мы не привели за собой из нашей московской группы «хвост». И мы с Юрой, всё взвесив, всё же пошли, улизнув-таки от «хвоста», что сидел в холле с другими людьми из нашей группы… Много мы ездили с Гладилиными по ночному Парижу. Кстати, на удивление очень тёмному, мрачному (французы рано ложатся спать, рано встают на работу), лишь с двумя отдельными, сияющими электричеством для туристов кварталами Монпарнас и Монмартр с витринами ресторанов и клубов. «Посмотрите налево… Посмотрите направо… А это самый богатый квартал. Видите, там, наверху, в окнах всё сияет. И люстры… Это у них вечеринка…» (Тогда ещё слова «тусовка» не было.) Толя вёл «экскурсию» с такой гордостью, словно дарил нам своё собственное богатство. И торжественно, в качестве апофеоза сказал: «А сейчас я вас повезу в “Ротонду”. Хотите в “Ротонду”?» Ну кто ж от такого откажется! И вот мы вчетвером сидим за столиком в знаменитой «Ротонде» (кафе великих Флобера, Тургенева, Хемингуэя, Эренбурга), правда показавшейся мне в ту полночь пустой, темноватой и просто невзрачной. Чем тут могли восхищаться все великие и невеликие, уж и не знаю. Может, тогда я просто чего-то не поняла? Или дело в том, что именно они, такие великие, тут сидели? А теперь вот скромненько сидим мы?

И правда скромненько. У каждого из нас по полфужера красного вина и по печеньке – это Толин заказ гарсону.

Я исподволь рассматриваю Гладилина. С Москвы Толя не изменился. Так же некрасив, простолиц, курнос. Круглая, как бильярдный шар, почти безволосая голова. Как прежде, плохая, в красных пятнах кожа лица, широко расставленные водянистые рыбьи глаза. Но взгляд живой, быстрый. Он хочет нам нравиться, он теперь истинный европеец, он тут, в Париже, хозяин. А Фэра (она же Маша) скучает, к нам безразлична. И зачем только муж вытащил её на эту ненужную встречу? Ей бы впору сейчас мирно спать в постельке. Она тут давно уже знает всё, сразу освоилась, обжилась. А Толя – нет, тот ещё фонтанирует, порой ликует. Жадно нас спрашивает: «Ну как там у нас?.. Что в ЦДЛ новенького? Что в Союзе писателей?» Я в ответ что-то вякаю. Рассказываю, но он слушает плохо. Ностальгия и мешает ему, и угнетает. Потом мы с Юрой дарим Гладилиным мою очередную книгу (тираж, конечно, стотысячный) и дивный Юрин альбом – альбом «Живопись. Графика. Кино». Он смотрит как бы походя, мельком, ревность в глазах. И неудивительно. У него на родине тоже были раньше такие же тиражи. Обе наши книги сразу же отправляются Фэре в большую модную сумку. А потом мы дарим как бы главное, стандартный сюрприз, набор «для «наших» эмигрантов». Бутылку дешёвой (именно такой) водки «Московская».

Обязательно с зелёной наклейкой. Потом ароматный кирпичик черняшки (ржаного чёрного хлеба). И главная фишка – стеклянная баночка чёрной осетровой, дорогущей икры. С картинкой рыбы осетра на металлической крышке. Помню, Толя, сидя рядом с женой напротив нас за столиком у высокого ночного окна «Ротонды», выходящего на тротуар ночной улицы, радостно, озорно, с удовольствием подбрасывает на ладони эту чёрную баночку. И всё шутит, смеётся: «Вот за это спасибо. За это спасибо. На Пэр-ля-Шез за это любую девку можно снять. Любую красотку». Смеётся искренне, заразительно.

Эту ночную парижскую встречу с семьёй эмигранта четвёртой волны я, наверно, назову выразительно: «Ну как там, у нас?». Именно с этим вопросом Гладилин тогда не раз обращался к нам. (А про Париж говорил: «Тут у них…».) «Тут у них» ему всё тогда было плохо. Всё как-то не так. Всё как-то не нравилось. И в авто-мастерской-то за ремонт его «бэушного» беленького «пежо» безбожно ободрали, попросту объегорили. И на радио-то «Свобода», куда его с трудом пристроили на работу, ему (и прочим вновь прибывшим из России эмигрантам) платят гораздо меньше, чем местным и даже цветным. И французский язык очень уж трудный. Толя не выучил его до сих пор. (Даже с гарсоном объяснялся на пальцах.) Зато его Фэра чувствовала себя тут как рыба в воде и была всем довольна. И даже их квартиркой в бетонной многоэтажке на окраине для цветных эмигрантов (вроде наших хрущоб), что возле Булонского леса. Она и по-французски уже болтала почти легко. И свою взрослую дочку сразу устроила учиться в Сорбонну. И в разговоре Фэра с гордостью всё повторяла: «У нас тут, в Париже…» А нас с Юрой с печальным сочувствием спрашивала: «Ну что там у вас, в вашей Москве?» Лишь одно ей тут не нравилось. Не принято было у соседей по этажу одалживать, как у нас, «до получки пятёрку» или «до завтра» соль или луковицу. И вообще позвонить в дверь к соседям-французам тут было немыслимо, неприлично. Даже и в голову не приходило. Словно вообще вас рядом тут не было. Не жило. «Не стояло».

Мы с Юрой спрашивали у Гладилина аккуратненько так, чего это он в эфире всё так разносит, так поносит свою вчерашнюю родину? Так гнобит на весь белый свет прошлое своё житьё? Где, кстати, книги его регулярно печатали, где был у него миллионный тираж и миллионный почитатель-читатель. И даже сюжеты его удачно снимали в кино? Но тут Толя сразу сникал, и тон менялся. Он неумело оправдывался, мол, свобода слова, и вообще он на власть «там у нас» вовсе не зол (словно в Москве мы оглохли). Однако тут сразу приходила мужу на помощь Фэра и ловко переводила разговор на другое. (А для меня именно это и виделось главным. Мне хотелось докопаться до истины…) И я докопалась-таки и написала очерк-воспоминание «А как там у нас?». В нём много всего интересного, особенно про этот вечер в «Ротонде». До и после полуночи.

8. В Париже на выставке «Биеннале-72» Юрочкины живописные полотна «Моя мама» и «Современники» получили первую премию в номинации «Лучшее в реализме». Есть интересные фото.

В тот же раз мы с мужем познакомились и с совершенно иным эмигрантом, не из последней, четвёртой, волны. Со старичком месье Пьером Васильевым. Сыном эмигрантов первой волны, белой гвардии. Он буквально прилипал к нашей группе на улице. Ожидал нашего появления в музеях и в самых разных районах города. Жадно прислушивался к русской речи. Просто жаждал познакомиться. А потом, выбрав нас с Юрой, – просто влюбился. Даже в Москву прилетал по туру только ради нас. Все дни старался проводить на Преображенке, у нас в гостях. (Есть фото.) Пьер-Пётр Васильев, бедный эмигрант, привёз мне в подарок поношенную, но вполне симпатичную европейскую одежонку. Похоже, из секонд-хенда. Элегантный, почти что новый жакетик и разные кофточки. Да, он был бедный, пенсионер. Очень страдал от ностальгии. Обожал русских. И нас особенно. Очень нами гордился. Порой писал из Парижа письма – длинные, грустные и пустые. Про погоду, про то, что идёт у них в опере, что – в кино. Про Голливуд и засилье всего американского. Но однажды Юрочку на «Мосфильме» вызвали на ковёр. И предложили «прекратить этот опасный контакт с капиталистическим зарубежьем». И наша дружба постепенно сошла на нет. Да и по командировкам много ездили.

Теперь уж милый Пьер, наверное, умер. А цветные фотографии, где старичок Пётр Васильев гордо стоит безупречно одетый на выставке «Биеннале-72» в центре Парижа, возле Юриных картин «Современники» и «Моя мама», – остались. Хорошо бы им сохраниться и впредь. Ведь в каждой точке прошлого начинается будущее.

9. Я ещё застала Чрево Парижа в центре города. Ещё оставалось время до переноса могучего этого чрева на окраину. Где-то в старых моих блокнотах есть об этом более подробные записи. А сейчас вспоминаю вонь и кучи отбросов в этом чреве, крики грузчиков в грязных фартуках, пирамиды поломанных ящиков из-под овощей. Тележки с товаром и жуткие запахи в мясных и особенно рыбных рядах. И ещё я почему-то запомнила в «чреве» ажурные чугунные стойки-столбы, что издавна подпирали дождевые крыши-навесы. Те самые, о которых писал Золя, которые видел Флобер. Но красота истории бледнела перед уродством и суетой нового бытия. Как же тогда я сочувствовала жильцам соседних высоких парижских домов, окна которых смотрели на вонючие эти ряды! И были всегда плотно закрыты жалюзи. Даже те, где красовались под ними балкончики с цветами пёстрой весёлой петунии – цветами весёлыми, разноцветными. И вот теперь этого Чрева не стало. Это как если бы вдруг навечно пропала из центра Эйфелева башня – символ Парижа. А ведь когда-то и её всерьёз хотели снести.

10. Однажды мы с Юрочкой были в одной богатой семье. В центре Парижа, в шикарном старинном доме, в гостях у какого-то буржуа. Муж с женой (ещё молодые холёные люди) и их чудо-деточки, «обнимашки». В белых кудряшках, в бантах и шелках. Девочка с мальчиком как ангелочки. Всё кидались на шею к нам, целоваться: «Спокойной ночи, мадам! Спокойной ночи, месье!» (Так непривычно казалось объятье этих нежных голых ручонок.) Пили белое вино с южных плантаций дюжего красавца хозяина, сотрудника какого-то «пищевого» министерства. Ели жаренные в масле шарики из картофеля, изделие милой, внешне невзрачной хозяюшки, блюдо очень популярное у французов. Мирно, беззаботно спорили о великом Китае, стране коммунизма (откуда хозяева только что вернулись в полном восторге), и о нашей стране и «советской» нашей системе. Вообще говорили о многом. Кстати, они на выставке видели Юрину живопись и выражали нам свои восторги. Мы подарили им Юрин альбом. Беседы вели на английском. (Юрочка его знал. Хозяева – тоже, и очень свободно. А я иногда что-то вякала по-немецки.)

Вообще при первой встрече с Парижем город мне показался лёгким, светлым, каким-то музейно-прогулочным. Олицетворением слова «любовь». Но потом… потом категорически нет. Всё, всё изменилось. «Увидеть Париж и умереть». Вот именно. Вполне реально. Всё потемнело, потяжелело. Как бы осунулось. А лица, лица… Где вы, французы, ау?.. Жуткая метаморфоза. (Даже был ликвидирован из частного многоэтажного дома музей-квартира Ленина. Мы раньше в эту квартиру восходили группой по старой скрипучей лестнице. Буквально на цыпочках, «шёпотом», боясь потревожить жильцов…) А уж что там теперь, в двадцать первом веке, творится – непостижимо уму! На улицах всё мусульмане и африканцы. Без слёз смотреть на экран ТВ невозможно. Горят в Париже машины, горят магазины, всюду мусор, ор, бунты. Прежнего города, «праздника, который всегда с тобой», давно уже нет. Да и нет там ни Галича, ни Гладилина, ни Некрасова. Сплошь мусульмане с Востока, негры из Африки. Прежнее время, прежний Париж канули в бездну. А жаль.

11. В жизни моей, уж так случилось, мне довелось быть женой прекрасного художника. И не просто женой. Жёны бывали у всех. А любимой его натурщицей. Такое нечасто бывает, чтоб в одном стакане – и жена, и натурщица. Обычно художники натурщиц разыскивают, платят им за сеансы немалые деньги, порой заводят романы. Как говорится, жена женой, а муза музой. А мой Юра всегда женой любовался и жадно хотел меня рисовать или писать. То есть всё время переносить мой образ на холст, на бумагу, в цвете и без. Черты моего лица, линии тела, мои руки и ноги. А я, тогда молодая и глупая, позировать не любила. Особенно голышом. Было скучно и зябко. Казалось, всё это впустую, только зря время моё убивается. Наконец я сказала мужу тактично и ласково, чтобы не обидеть: «Юр, ты лучше пиши меня, когда я сплю. Или когда пишу, на машинке стучу». Вот почему у Юры в архиве много рисунков ню, где я сплю или сижу голышом, а в руках держу авторучку или исписанный лист бумаги. Или передо мной, обнажённой, стоит на рабочем столе машинка «Эрика». Больше я обнажённой никому не позировала. И вообще рисунков ню у иных современных художников не ценила и не любила. Словно бы ревновала. А книги моей прозы иллюстрировал только Юра. Хотя в советских издательствах такую семейственность терпели с трудом. Одно дело – трудовые династии рабочих, этакие крестьянско-пролетарские. Там семейственность поощрялась, а тут – нет. Тут – интеллигенция. Опасно. Но я с редакторами спорила и своего добивалась. Да и потом, когда Юры уже не стало, я свои книги иллюстрировала прежними его рисунками. Выбирала подходящие к новым сюжетам. Ну а в этом, двадцать первом, веке я выпустила в издательствах уже штук пять моих новых «лауреатских» книг. И только с Юриными картинами, даже на обложках. Чудесно выглядят. «Моя мама» и «Современники», «Земляничная поляна» и «Разговор о будущем». Тиражи книг мизерные, но по нынешним временам хорошие. Тысяч по пять экземпляров. Значит, прибавится и пять тысяч Юриных зрителей, почитателей. Пусть его драгоценная живопись множится и множится. Пусть Юрин талант подольше радует взор. Я сейчас готовлю к печати книгу моих мемуаров, где на обложке поставлю картину «Ты и я». В будущем же наметила выпустить в свет и картину «Продолжение», где мы с дочкой Анечкой – на фоне пейзажа с церковью. Пусть этот мудрый образ троицы (Родина, мать и дитя) продолжает дышать, пусть живёт Юрина знаменитая тема Родины. С её бирюзовыми озёрами, чудо-небом, лесами. Тема нашей бессмертной земли. Ведь это Продолжение жизни и самого художника.

12. Пока в России Пушкин длится, ⁄ Метели не задуть свечу (Давид Самойлов).

13. Наткнулась в старом блокноте на листок. Лиловыми чернилами пипеточной авторучки летят стихотворные строки. Вспомнила. Это же Валерий Мадестов, поэт из Самары! Высокий стройный красавец. Приезжал в Москву ради нас с Юрой, в нашу «богему». Жил у приятеля, инженера Чулкова, сокурсника по какому-то техническому вузу. Любил, даже рвался приходить к нам в гости на Преображенку, в нашу убогую пятиэтажку. (И в мастерскую в Сокольниках.) На наши творческие вечеринки-тусовки. Писал стихи, посвящал их мне (и Юре). Вот и это лихо записано в мой бордовый бархатный альбомчик, и тоже чернилами от руки, его рукой:

«Ах, соколики вы, соколики! ⁄ Без подков вам легко плясать. ⁄ Вы домчите меня в Сокольники ⁄ За какие-то полчаса. ⁄ И пождите меня немножко. ⁄ Непременно я знак подам. ⁄ Если люб я – шляпа в окошко. ⁄ Если нелюб – выброшусь сам!».