Мы с бабушкой готовим на её коммунальной кухне (но на своём личном отдельном столе) пирог к Рождеству Христову. Большой, во весь противень, который еле влезает в печку. С капустой и луком. И не потому, что с мясом или рыбой дорого (хоть это и правда дорого), а потому что с капустой и луком вкуснее и его все наши любят. И дедушка, и мои папа с мамой, которые живут в Останкино. А меня вот на пару лет «подкинули» сюда, «к старикам» на Таганку. И я теперь хожу в другую школу, № 423, что рядом, через пару домов на Садовом кольце. Бабушка ни одного дела не начинает, не перекрестясь. Правда, незаметно, исподтишка. А если дело серьёзное – то не прочтя «Отче наш». Шепча слова тихо, не напоказ. Она и меня всему этому научила. А дедушка сердится, он коммунист, доцент МАИ, преподаёт моторостроение самолётов. Правда, Рождество и он признаёт. И наряжает ёлку вместе со мной, и капустные пироги ест с удовольствием.
Печь такие большие пироги, аж пальчики оближешь, моя бабушка мастерица. (Это не то что пирожки-крошки на два укуса.) У неё масса своих секретов. И для теста, и для начинки, и для выпечки. Такому искусству её научила её мама Мария, то есть моя прабабушка. Мария, дочь священника Алексея (Никольского), в молодости по благословению своего отца, протоиерея, даже трудилась просвирней при храме. Делала для всего прихода просфоры, просвирки и прочую выпечку. Просвирки пекла сотнями, тысячами. А это работа и физически трудная, и кропотливая. Весь день с тестом и у горячей плиты, а то и в ночь. Но – Бог в помощь. Поскольку без молитвы ни шагу. А в храме в алтаре во время службы протоиерей и другие батюшки, читая молитвы, освящали, кропили святой водой эти ещё тёпленькие бело-золотые просвирки. Вынимали из каждой частичку для причастия. Клали на дискос. «Сие есть тело Мое, Сие есть кровь Моя», – говорил Христос. А потом, по окончании литургии или причастия, раздавали эти просвирки мирянам, клали эту святыньку в протянутые ладошки, как дорогой подарок.
Прабабушку эту Марию я хорошо помню уже древней, морщинистой старушкой. Она жила под Москвой, в Удельной, со старшей дочкой Дусей, местной учительницей, тоже уже старенькой. Даже есть фотографии, где мы у них в гостях на станции Удельная. Сидим все вместе вокруг прабабушки на завалинке деревянного дома: моя статная бабушка Зина, её старшая сестра – худющая Дуся, моя модная, красивая мама и я. А мой папа фотографирует. Я ещё маленькая, лет пяти-семи, с дежурным бантом на голове.
А эту прабабушку Марию пекарскому мастерству учила уже её мама. Вернее, не мама, а матушка, поскольку та была женой священника и родилась, как я понимаю, ещё при Пушкине. Вот её-то я, конечно, уже не видела. Шутка ли, девятнадцатый век! Правда, вместе с моей бабушкой Зиной мы бывали на её неприметной могилке в Лефортово, на Введенском кладбище. У нас все лежат на Введенском. Семь могил в ряд.
Вообще эти русские чудо-женщины ежедневно и неустанно учили друг друга многому. Передавали эту серьёзную науку – вести хозяйство (а это, конечно, наука!) из поколения в поколение. Растить детей в вере, чести и совести. С тщанием и правильно семью обихаживать (а семьи у всех были большие), умно вести дом и хозяйство. Короче, учили детей главному – честно и правильно жить. В том числе и печь пироги.
И вот бабушка говорит мне, стоя в фартуке у стола коммунальной кухни:
– Ну, во-первых, мы с тобой, детка, будем тесто готовить для пирога. Потом начинку капустную с луком. А уж потом будем печь.
Я, конечно, ликую. Особенно насчёт начинки, которая «потом», во-вторых. Для меня начинка – самое главное лакомство.
Поскольку в конце, когда она уже в миске, уже готова, а белое тесто, тонко раскатанное, ожидает её на противне, бабушка даёт мне начинку попробовать. Протягивает полную, щедрую ложку жареной этой капусты с луком и маслом. И спрашивает как бы всерьёз, как взрослую:
– Ну как тебе, нравится? Не надо ли что-то ещё добавить?
И я с полным ртом этой дивной вкуснятины мотаю головой: мол, нет, ничего не нужно. Тогда и бабушка пробует её, зачерпнув из миски. Но только на кончике ложки. И что-то ещё всё-таки добавляет, что-то сыплет туда щепоткой. Каких-то сухих травок-добавок из разных баночек. И опять тщательно перемешивает:
– Ну вот и ладно, и хорошо. Теперь, думаю, всего хватает
Но, прежде чем случается эта короткая радость, бабушка тесто готовит. С силой мнёт его, превращая нечто липкое, пристающее к пальцам, в тугую округло-мягкую плюшку-лепёшку. Порой подсыпает на доску белой мучицы, рассеивает её, как сеятель в поле. Сперва работает пальцами, потом жмёт, потом давит и даже бьёт колотушкой. А в конце с силой и долго месит эту тяжёлую круглую плюшку «пяткой» ладони. А что, разве у ладони есть пятка? А как же! Конечно, есть. Сперва идут пальцы, потом – центр, ямка ладошки, а потом уже – твёрдая «пятка». И этой вот пяткой ладони бабушка с силой мнёт – и наконец побеждает тесто. Словно выдавила из него нечистую силу. С облегчением вздохнув, тыльной стороной усталой руки утирает лоб. И бережно, как ребёнка, кладёт в сторону эту живую круглую плюшку:
– Пусть оно, родимое, пока отдохнёт. – И на прощание поглаживает, похлопывает тесто, словно дитя по попке. – Ну а теперь за начинку возьмёмся. В ней главное что? Как ты думаешь? – И бабушка лукаво поглядывает на меня. А я смотрю на неё снизу вверх голубыми, «папиными», глазами.
– Капуста? Пирог ведь капустный? – Я, как и бабушка, в фартучке, сшитом ею из старой дедушкиной рубашки. И две тугие косички свисают на плечи. Я уже научилась заплетать их сама.
– Нет. Совсем не капуста. – И бабушка торжественно произносит: – Главный здесь – лук… Запомни это, детка. Лук во всём голова. Да-да. Вот этот наш скромный, обычный репчатый лук. – Рядом на столе в круглом сите золотятся тугие круглые «репки». – Без лука всё плохо и всё невкусно. Как без соли.
На кухне тепло, в окно бьёт по стеклу снежная крупка, но серьёзных морозов пока ещё нет. И Яуза ещё не встала, льдом не покрылась. Вся в тёмных проталинах. И в доме у нас пока ещё холодно. Самое тёплое место в квартире – кухня. Там все готовят еду и по очереди топят печку. Своими дровами. Голубой газ на нашу Николо-Ямскую (Ульяновскую) ещё не провели. Калинин Михаил Иванович только ещё обещал. А карточки вот уже отменили. И муку для пирога бабушка купила легко. В кухне за нашими спинами порой тенью появляются и уходят соседки. Они бабушку уважают, всегда норовят поговорить. По дому её выбрали старшей, вроде старосты. Но нам сейчас не до соседок. Мы готовим начинку для пирога. К Рождеству!
В руках у бабушки появляется сечка. Бесценный, ещё прабабушкин инструмент. Теперь таких давно нет. Бабушка рубит, вернее, сечёт сечкой капусту в деревянном долблёном копытце. Тоже древнем и тёмном. Белый хрусткий капустный вилок под её руками скоро превращается в белое крошево.
– Для пирога капусту надо рубить только сечкой. Вот так, – говорит бабушка. – Совсем другой будет вкус. А готовить их надо отдельно. Капусту – томить, а лук – жарить. В засолку мы капусту что делаем? – Я молчу. А она объявляет: – Режем. А для начинки её надо что? Только сечь. Сечкой. И мелко-мелко. А вот лук надо что? Резать. – Она подаёт мне большой фамильный нож с деревянной ручкой. На его металлическом лезвии полукруг клейма «Скобяной завод Никольских». В прошлом веке у предков в Горбатове был такой заводик. И ещё был свечной. Там лили свечки для местных храмов.
Я держу нож. Поднимаю глаза на бабушку:
– Он очень большой.
– Вот и хорошо. Им и режь, учись, помогай. Потом будет легко.
Одну за другой я беру из сита луковицы, шуршащие крепкие репки. Смотрю на них теперь с уважением, по-другому. Тщательно очищаю от шелухи. Горка золотистых одёжек растёт и растёт. А бабушка всё терпеливо учит и наставляет:
– У лука, детка, всё целебно. Всё. Даже эта вот шелуха. Она тоже витаминная. Её можно и как чай целебный заваривать. И голову мыть отваром. Чудесные будут волосы. Как у твоей мамы. Я ей всегда голову мыла отваром… А на Пасху мы с тобой будем яйца красить. И в храм святить понесём. Вот радость-то будет! Но это пока наш секрет. (Ах, как я люблю эти «наши секреты»!) Тогда яички будут святые, пасхальные, как просвирки. И по цвету красивые, и долго свежими оставаться будут. Стол украшать.
Бабушка долбит сечкой капусту, а я большим фамильным ножом режу лук. Острый луковый запах скоро заполняет всю кухню. Он остро жжёт мне глаза, и я начинаю плакать. Слёзы сами собой текут по щекам.
– И это тоже полезно, – улыбается бабушка. – Теперь глазки твои будут ясные-ясные, как умытые.
И вот я режу и режу. Плачу и плачу. А бабушка говорит и говорит:
– В Останкино мы повезём пирог ещё теплым. Укутаем его как следует, как Снегурочку, и повезём. Ты, я и дедушка. Тем более что у него в институте скоро каникулы… Вот наши-то обрадуются! У них на их выставке тоже, поди, выходные. А мы тут как тут: с гостинцами, с выпечкой. Как говорится, дорого яичко ко Христову дню. А наш пирог – к Рождеству. – Но потом бабушка суровеет, даже голос меняется. – Твоей маме-то готовить всё некогда. Оба работают, оба семи пядей во лбу. Не до еды им, тем паче не до пирогов… – Она не замечает, как я от лука реву. И продолжает вслух рассуждать, с ритмичным стуком долбя сечкой капусту и словно бы распаляясь: – У них, молодых, и на ребёнка-то времени не хватает. Вот что плохо. Всё работа у них… На первом месте работа, карьера… Всё дела и дела. А так нельзя, это неверно. Ребёнка одного бросают, как сироту казанскую. Ни тебе поесть вовремя, ни попить. А ребёночек-то один-разъединственный. Не семеро же по лавкам, как бывало у нас.
Я слушаю её голос и режу. Режу и плачу, конечно. Лук разъедает, щиплет глаза. А я думаю, сочувствую: наверно, ему, луку, больно. Он умирать не хочет. А кто ж захочет? Большой острый нож в моих детских пальцах порой соскальзывает. Но я обрезаться не боюсь. Я просто очень стараюсь, учусь, хочу понравиться бабушке. Её похвала мне всегда в радость, как подарок. И горка готового белого лука всё растёт и растёт.
– А ребёнок такой послушный растёт, такой правдивый, сердечный. И должен как перст сидеть целыми днями один?! Взаперти. И это воспитание? При живых-то родителях!.. И зачем только рожать тогда?
Я понимаю, что «казанская сирота» – это я. И «одинокий перст» – тоже я. И зачем меня рожать? И слёзы сами собой текут по щекам, до самого подбородка. И застилают глаза. Слёзы, конечно, просто от едкого лука. Но, может, ещё чуть-чуть от какого-то смутного предощущения сиротства?
А бабушка уже сердится:
– Они, может быть, думают, что мы с дедом вечные? Но мы же не вечные. А потом? Что они будут делать с ребёнком потом? В детдом сдадут? А там сирот после войны и так битком набито.
Я не могу даже представить, что бабушки с дедом не будет. Не будет – и всё. Хочу утереть слёзы рукой. Но никак нельзя. Это же лук – только хуже будет. Но тут бабушка, взглянув на меня, вдруг замолкает. И, отбросив сечку и мазнув ладони о фартук, обнимает меня. Притягивает к себе, к своему тёплому боку, к мягкому животу. И шепчет:
– Ах ты ж моя детка родная… Моё горе луковое. Не слушай меня. Я всё это так просто, к слову. Мы с дедушкой всегда будем рядом. Никуда от тебя не денемся. Война кончилась. А уж горе луковое быстро проходит. Всё наладится с Божией помощью. Только опять войны бы не было! Я их уже четыре пережила. – (Я удивлённо запрокидываю на неё мокрое лицо.) – Да-да, четыре. Японскую, первую мировую, гражданскую и вот эту, с фашистом. Самую страшную. В конце у меня от голода уже ноги пухли. А сейчас что ж не жить? Карточки отменили. Пироги вон печём…
Тёплой ладонью она нежно гладит меня по голове, по темени, по волосам, по тугим косичкам. И от этой неожиданной ласки я почему-то реву ещё больше. И эти сладкие детские слёзы остаются на её фартуке.
Вот такое оно, горе луковое. Вроде как бы и ненастоящее.
Осенью, обычно в сентябре – октябре, когда наступала пора урожая, нас, студентов, всегда посылали в колхоз, «на картошку». Такая помощь труженикам села считалась нормой и даже почётной. Мы спасали, собирали, перебирали, отбирали или сортировали овощи. Так и хочется по привычке добавить – «овощи-фрукты». Но фруктами граждане занимались там, где теплее, в южных республиках. А нам, северянам, в полях и на овощных базах доставались морковь, картошка, капуста и репчатый лук – самая дорогая «овощь». И, признаюсь, в юности мы этому радовались. Вокруг были не нудные коридоры, аудитории, стены и потолки, а пока ещё тёплое солнце, просторы полей, упоительный сытный воздух осеннего урожая. Свежий ветер, а главное – вольность, костры и смех молодого общения. А что грязные руки и холодные, промокшие ноги? Так это же ерунда! Руки вымыть можно, а ноги – согреть у костра. Ну а если кто-то ещё прихватил из дома гитару… то прежнюю нудную жизнь в городе можно просто не вспоминать, а, глядя на языки пламени, слушать и слушать сладкие струнные переборы и подпевать нестройными голосами. «Как отблеск от заката, костёр меж сосен пляшет. ⁄ Ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись. ⁄ И кто-то очень близкий тебе тихонько скажет: ⁄ “Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались…”» Ну что может быть теплее, беззаботней и романтичней?..
Помню, в ту осень студентов-сценаристов ВГИКа распределили работать на овощную базу в Останкино. (Остальных режиссёров-актёров почему-то послали в колхоз.) Я ликовала. Ура! В моё родное Останкино! Где я родилась, где ещё стояли наши временные дома-бараки, добротно построенные до войны для сотрудников ВСХВ (известно же – нет ничего более постоянного, чем временное). А мои молодые родители после Тимирязевки как раз и были такими сотрудниками. Правда, теперь они давно разошлись, расстались. Папа навсегда уехал работать в Сибирь и там женился. А мама… она в Сибирь не поехала. В Москве осталась. И тоже пыталась замуж выйти, найти судьбу, но всё как-то не получалось. Как-то не складывалось. Так что при обоих живых родителях (после смерти бабушки с дедом) я осталась вроде бы сиротой. И даже с горя (но, конечно, и «по зову партии и правительства») девятиклассницей рванула на целину, на Алтай. «Партия сказала: “Надо”. Комсомол ответил: “Есть!”» А вернувшись и поступив во ВГИК, без всяких знакомств, прямо с улицы, я не стала стеснять дорогую маму в нашей останкинской комнате, а добилась места в студенческом общежитии.
О проекте
О подписке