Наверное, все это время Варвара стояла у окна и смотрела вниз. Она видела, как подъехала машина, и вылетела из подъездной двери ему навстречу, не накинув даже пальто, а так, как была, в легком шелковом халате, привезенном из Японии ее недавно умершим отцом, халате, поразившем когда-то Владимирова своими дивными красками, оттенками синего и золотого, которые переливались и дрожали на ее невысоком ладном теле. Он еле успел расплатиться с шофером, как она уже набросилась на него прямо на улице, обняла своими горячими руками и тут же заплакала и засмеялась.
– Ты все там сказал? Отпустили?
– Нет, выгнали. – Он усмехнулся.
Она на секунду оторвалась, расширенными глазами всмотрелась в него, желая убедиться в том, что он не шутит, потом облегченно вздохнула.
– Да ты им не нужен! – мстительно пробормотала она и сделала попытку отобрать у него один из чемоданов.
Владимиров покачал головой, и нельзя было понять, к чему относился этот жест – то ли отрицание ее уверенности, что он не нужен, то ли запрет притрагиваться к чемодану. Они вошли в квартиру ее отца, в которой Варвара жила после своего развода с молоденьким, очень талантливым клоуном, который прославился быстро и умер. Считалось, что спился, но Варвара говорила, что главной причиною стали наркотики. В квартире было набросано, накидано, но чисто. Особенностью Варвары была чистота, а то, что вещи валялись где угодно, мало ее беспокоило. В коридоре она стащила с Владимирова пальто и прижалась к нему. Теперь он чувствовал стук ее сердца, сильный и торопливый, сразу напомнивший ему, как ночью стучало сердце у жены, которую он прижимал к себе и обнимал теми же руками, которыми обнимает сейчас Варвару.
– Ничего не рассказывай! – сказала она, хотя он и не собирался рассказывать. – Я знать ничего не хочу.
Это было неправдой: измученная ревностью, она стремилась узнать о его жизни как можно больше, и он нисколько не винил ее за это. Он знал, что ей больно, и знал, что, несмотря на свою вспыльчивость и способность к любому, самому несправедливому взрыву, Варвара была и добра, и доверчива. В прошлом году, когда Владимиров взял ее с собой в одну из архангельских деревень, и там оказались четыре старухи, голодные кошки и два тощих пса, и жизнь этих нищих старух, их дикая жизнь, зимою текла в темноте, какая бывает уже после смерти, Варвара слегла. Перед болезнью она сняла с себя все до последней рубашки и все отдала этим нищим старухам, два раза ездила в районный центр на тряском автобусе и закупала для них продукты, варила овсянку для этих собак, кормила их лысых, ободранных кошек, устроила баню в одном из дворов. Она намыливала деревенских жительниц, голых и равнодушных, мочалкой, не брезговала, раздвигая их худосочные ноги, поливала водой из ковша, промывала им головы, а старухи тихо жмурились и с покорностью подставляли свои согнутые спины, давали себя и чесать, и кормить, и им, может, даже казалось тогда, что нету ни бани, ни бабы из города, а есть только снег, темнота и зима, а булки и запах шампуня им снятся.
На вторую неделю у Варвары поднялась такая температура, что Владимиров, который уже был не рад, что затеял эту поездку по девственным, диким местам на Двине, решил побыстрее вернуться в столицу. Всю обратную дорогу она плакала, кусала ногти, ее колотило от жара, и потом, когда, уже в Москве, она начала поправляться и он попробовал обнять ее и, может быть, даже рискнуть и на большее, она удивленно раскрыла глаза и вдруг посмотрела презрительно.
– Опять за свое? – прошептала она. – А им каково? Уехали, бросили. Им-то что делать?
Теперь они сидели на кухне, и Варвара кормила его обедом. Он понимал, что она наслаждается новизною своего положения, поэтому даже и кормит его с какой-то блаженной замедленностью. Она вынула из серванта самую красивую посуду, разложила вилки, ножи и ложечки, медленно разлила суп, бросила в середину тарелки веточку петрушки, потом капнула на нее сметаной… Два года их тайной жизни прошли на таком накале страсти, спешки, скандалов и нежности, что – хоть она и приносила иногда в мастерскую еду – поесть не спеша редко им удавалось, и Варвара страдала от того, что с ней Владимирову не хватает уюта, к которому он так привык, живя дома. А однажды, когда он пошутил и сказал ей, что все, начиная с их самой первой встречи, иногда кажется ему призрачным и словно все это не с ним, а с другим человеком, Варвара обиделась и так рыдала, что он был не рад своей шутке.
…Он ехал в мастерскую на троллейбусе, и голова его была перегружена мыслями о романе, к которому он недавно приступил, заранее чувствуя, что именно этот роман он будет писать до конца своих дней. Ему не было дела ни до кого, ни до чего, особенно – женщин, потому что он был женат и любил свою жену. Троллейбус остановился. Владимиров увидел, что там, в городе, начался дождь, и сизая, нежная тьма, которая приходит на землю только с весенним дождем, когда едва-едва начинают распускаться деревья и все заволакивается каким-то дымком, – вот эта слоистая хрупкая тьма вспыхнула под выпученными глазами троллейбуса, осветила тех, кто стоял на остановке, и когда они, стряхивая с себя дождь, поднялись по ступенькам, лица их вдруг показались ему похожими друг на друга: все бледные, все светлоглазые, мокрые, и все улыбались немного испуганно. Она вспрыгнула последней, изо всех сил пытаясь закрыть покривившийся зонт, похожий на птицу, только что попавшую под колеса грузовика, которая бьется своими крылами, а кости торчат во все стороны.
Она пыталась закрыть свой зонт, мешая и тем, кто вошел и стоял, и тем, кто сидел – в частности, Владимирову, по затылку которого проехалось это сломанное крыло, и он с досадой привстал, чтобы помочь ей. Лица он не видел, но видел руку в блестящей от дождя темно-красной кожаной перчатке и черную, намокшую, очень густую прядь волос, прикрывшую спицу зонта, отчего его сходство с большой искалеченной птицею только усилилось. Владимиров привстал, а она приподняла зонт и даже негромко досадливо вскрикнула, что так и не может с ним справиться. Их лица столкнулись. Вокруг были люди, троллейбус качало, а они, на секунду нашедшие себе защиту под этим зонтом, на секунду заслоненные им ото всех, узнали друг друга так просто и страшно, как будто им кто-то кивнул головою.
– О чем же ты думаешь, Юрочка? – спросила она сейчас, уверившись в том, что он навсегда ушел из дома и теперь не посмеет прожить ни одного дня на свете без того, чтобы не сказать ей, как он его прожил. – Ты рад, что мы вместе?
Варвара, как всегда, ставила вопрос слишком прямо, и оттого получалось грубо и неловко. Он хотел быть с нею, но радости от того, что он сделал, он не мог и не смел испытывать: радости не было. А объяснять ей, почему не было радости, значило смертельно обидеть ее и еще больше накалить в ее душе ненависть к Кате и Арине.
– Семенов сказал мне вчера, не прямо, конечно, но он намекнул, что меня не сегодня завтра исключат из Союза, а потом предложат уехать. Сценарий простой и известный. Нам нужно жениться, а то ты не сможешь поехать со мной.
Он увидел, как она побледнела, потом закусила губу, но сдержалась: ее кольнуло то, как он сказал: «не сможешь поехать со мной». Как будто он представляет себе возможность уехать и без нее!
– Для того, чтобы оформить наш брак, – и она вопросительно и испуганно взглянула на него, – ты должен расторгнуть свой брак, и тогда…
– Она, – сказал он так, как всегда говорил с ней о жене: никогда не называя Арину по имени, а только «она», – она готова развестись хоть сегодня, но сегодня уже поздно, все закрыто. Ну, завтра.
– Еще бы! – У Варвары слегка раздулись ноздри. – Еще бы! Теперь ведь с тобою опасно! Зачем ты там нужен?
– А здесь? – пробормотал Владимиров.
Варвара всплеснула руками.
– А здесь? Как ты смеешь! Пойду на край света! В тюрьму? Пусть в тюрьму!
– Нет, лучше давай: в рудники, – грустно пошутил он и притянул ее к себе.
Она села к нему на колени и обеими руками обхватила его за шею.
– Я знаю, что очень тебя веселю. Да смейся себе на здоровье!
Владимиров зарылся лицом в ее волосы.
– Какое там: смейся? Я сам потону и вас потащу за собою…
Варвара вспыхнула от того, что сказал «вас», то есть опять соединил ее и семью, забыв, что семьи больше нет, есть только она. Владимиров подошел к окну, раздвинул тяжелые шторы и всмотрелся в незнакомые очертания домов напротив. В одном из окон горел такой яркий красный свет, как будто бы в комнате развели костер, и от этого красного огня стало еще тревожнее на душе. В большой спальне, где все было накидано и набросано, но пахло духами и свежестью простыней, Варвара, оборачиваясь и сияя на него глазами, перестилала большую постель и, когда он сказал, что смертельно хочет спать, быстро погасила большой свет, оставив только ночник в виде божьей коровки, одна черная крапинка на теле которой была в сто раз больше любой существующей божьей коровки, и Владимирову пришло в голову, что божья коровка такого размера появится, если случится война со всеми ее водородными бомбами.
Во сне он увидел, что Арина протягивает ему ручное зеркало и говорит: «Смотри». Он смотрит, но зеркало, ставши большим, отражает все, что есть в комнате, и даже деревья за окнами. Все, кроме него самого. Его больше нет.
Проснулся в поту. Рядом спала Варвара, и лицо у нее было беспомощным и кротким. Владимиров тихо встал, вышел на улицу, промерзшую, еле освещенную зимним небом, и поехал в мастерскую.
Дверь его мастерской была открыта настежь, из комнаты доносилась возня и чужие голоса. Он взял себя в руки и вошел осторожными и спокойными шагами, хотя его изуродованная щека горела и дергалась. Двое молодых людей рылись в книжных шкафах. На полу аккуратно лежали стопки просмотренных ими книг и бумаг, а вот на столе был отвратительный беспорядок. Стол, полный черновиков, мелких набросков в рабочих тетрадях, записных книжек и писем, стол, к которому никто, кроме него самого, не имел права притрагиваться, потому что только он знал, что именно находится в каждом из этих черновиков и в каждой тетрадке, сейчас был похож на живое, вздыбленное, насмерть оскорбленное существо, узнавшее вошедшего хозяина и обернувшееся к нему.
Молодые люди выпрямились при его появлении, и один из них протянул Владимирову ордер на обыск.
– На каком основании, – сдерживаясь, спросил Владимиров, – вы вломились в чужое помещение?
– Спокойно, товарищ Владимиров, – вежливо сказал тот, который вручил ему ордер. – Все по закону. Вчера вечером вас лишили советского гражданства, и помещение, предоставленное вам государством для работы над произведениями, в которых вы клеймите наш строй, вам больше не принадлежит.
Во рту у него пересохло. Сон с зеркалом сбылся.
– Я требую, – прыгающими губами сказал он, – чтобы мне предоставили адвоката…
– Так вы же не арестованы, Юрий Николаич, – еще дружелюбнее ответил тот же молодой человек. Владимиров заметил, что у него ясные васильковые глаза. – Зачем вам адвокат? Мы сейчас проверим ваше имущество на предмет запрещенной к хранению и распространению антисоветской литературы, а потом вы спокойно тут собирайтесь, пакуйтесь, берите, что нужно, а вечером мы заглянем и эту квартиру опечатаем.
– Когда меня лишили гражданства? Как это можно: заочно лишить гражданства?
– Так что же нам делать с такими, как вы? – И парень моргнул васильками. – Да едьте, куда вы хотите! – Лицо его было полно удивления. – Раз мы вам не нравимся, едьте, пожалуйста!
Его напарник, с плоским бурятским лицом, низенький и очень мускулистый, продолжал быстро, как робот, перетряхивать каждую книжку в шкафу и на веселый тон синеглазого поначалу не обратил никакого внимания. Потом оглянулся и тихо сказал:
– Да шо ты, Сергей, к варнаку привязался?
Владимиров вздрогнул, услышав знакомое слово «варнак». В Сибири так называют каторжников, бродяг и всякий чужой человеческий мусор. Его обожгло.
Подъездная дверь громко хлопнула, и долговязый, в вязаной шапочке на лысой голове, корреспондент одной из западных радиостанций в сопровождении толстого, похожего на кудрявую сонную девочку фоторепортера английской газеты, быстро топая ногами, влетел в разгромленную мастерскую.
– Господа товарищи, – сибирским говорком сказал бурят, не выпуская из рук очередной книги. – Прошу покинуть помещение, идет секретная государственная операция.
– Мы присутствуем при незаконной акции Комитета государственной безопасности: обыске в мастерской знаменитого писателя Юрия Владимирова, только что лишенного советского гражданства… – торопливо заговорил долговязый в магнитофон. – Господин Владимиров! Как вы относитесь к тому…
– На улицу, на улицу, пожалуйста! – с досадой вскричал синеглазый. – Ну что, елы-палы! Работать мешают!
И синеглазому, и буряту, и тем людям, которым казалось, что они управляют событиями в этой стране, трудно было понять, что, какие бы решения они ни принимали, все в этой стране и все в зимней их жизни идет как идет, а они только смотрят на то, как идет, не зная, что сила их распоряжений похожа на силу указки, которою машут синоптики, важно очерчивая на географической карте продвижение теплого воздуха или, напротив, мощного снежного бурана.
Владимиров вспомнил свой спор с Барановичем, который до хрипа доказывал, что, если бы не Сталин и не Гитлер, ничего того, что произошло в двадцатом веке, не произошло бы, а он возражал маленькому, напоминающему гусара александровских времен Барановичу, что происходит только то, что неминуемо должно произойти, а Сталин и Гитлер всего-навсего исполняют предначертанное и появляются не сами по себе, а потому, что должны были появиться, и именно об этом писал Толстой в «Войне и мире», и именно это содержится в Библии, отчего Баранович, совсем уже потный, малиновый, яростный, упрекал его в идеализме и предлагал подставить вторую щеку, что было бестактно, поскольку ожог на щеке у Владимирова был все-таки сильно заметен.
Он еще потоптался на пороге бывшего своего дома, потом тихо вышел обратно во двор. Корреспонденты выбежали за ним, и долговязый прямо к его рту приставил свой микрофон.
– Как вы можете прокомментировать поступок советских властей по отношению к вашей личности? – старательно спросил долговязый.
– В нашей стране, – устало ответил Владимиров, – понятие «личность» не соблюдается.
Он знал, что теперь нужно многое сделать, нельзя отступать и необходимо устроить вокруг себя как можно больше шума, как это умело устроил Солженицын, сам написавший свою биографию в отличие от упрямого, сошедшего с ума Шаламова, – он знал, что для того, чтобы ничего не произошло сейчас ни с Катей, ни с Ариной, ни с Варварой, не говоря уже о нем самом, придется как можно мощнее описать то, что творится в литературе, назвать имена фаворитов и жертв, окружиться примерами, тогда «они» съежатся и не посмеют коснуться ни Вари, ни Кати с Ариной, – но он не успел открыть рта. Во двор ворвалась его женщина, как он мысленно называл иногда Варвару.
Его женщина не уступала ни одной из героинь Достоевского и ни одной из античных героинь, а может, была посильнее и тех, и других. Она ворвалась в сонный двор, где не было еще никого из пригревшихся в тепле своих коммуналок жителей, а были только он, долговязый журналист в своей красной вязаной шапочке и фоторепортер английской газеты, похожий на толстую девочку. Но только она ворвалась – в распахнутом черном пальто и без шапки, с засыпанными снегом неподколотыми волосами, – весь двор словно преобразился: со всех проводов вдруг посыпались птицы, отчаянно вскрикнула кошка в помойке, а к окнам прилипли какие-то лица, как будто сейчас вот начнется кино, нельзя потерять ни секунды.
– Позвольте мне тоже сказать! – громко, таким свежим, переливающимся и сильным голосом перебила Владимирова Варвара, что долговязый корреспондент отступил прямо в сугроб и тут же протянул ей микрофон. – Я жена Юрия Владимирова и я заявляю всему миру, всем, кто сейчас слышит нас, что подобного беззакония ни я, ни мой муж не будем терпеть! То состояние, в которое приведены в СССР свободная мысль и свободное слово, заставляет нас вспомнить о сталинском времени, которое непонятно только тем западным политикам, которые заигрывают с Советским Союзом и не знают, через что прошли два, по крайней мере, поколения русских людей…
– Вы считаете, – старательно, боясь сделать ошибку в чужом языке, сказал долговязый, – что нынешние времена не отличаются от времен Сталина и писатели так же страдают под гнетом властей, как страдали…
Она не дала ему договорить:
– А вы не считаете? Или вы думаете, что только лагерь, только лесоповалы и баланда ломают дух человека и убивают творческую личность?
– Послушайте, – кашлянув, вмешался Владимиров, – вы хотели, чтобы я высказался по поводу того, что произошло лично со мной…
– Не только! Не только с тобой! – Варвара взяла его под руку и крепко прижалась к нему. – Мой муж отличается редкой скромностью, ему никогда не хотелось влезать в политику, но нас заставляют… И я хочу сказать, что сейчас наша жизнь, моя жизнь с писателем Юрием Владимировым, находится в настоящей опасности! Мы идем по лезвию ножа! Я – гражданская жена Владимирова, и я требую, чтобы нам дали возможность узаконить наши отношения, с тем чтобы я могла последовать за своим мужем туда, куда ему позволят выехать. Я уверена, что, раз моего мужа уже лишили советского гражданства, та же самая участь должна постигнуть и меня…
Лиц, прилепившихся к окнам, становилось все больше. Некоторые квартиросъемщики открыли даже форточки, несмотря на холод, и высунулись наружу, чтобы не пропустить ничего из происходящего во дворе.
Послышались первые комментарии:
– Скажи: безобразница-баба! Ишь, хвост распустила! Езжайте, езжайте в свою заграницу! Не очень заплачем!
Владимиров обнял Варвару за плечи как раз в тот момент, когда сонный и пухлый фоторепортер защелкал своим аппаратом, и все это сразу поплыло куда-то из блеклого утра и мокрого снега в далекое и неизбежное время, когда на земле этой больше не будет ни их, ни свидетелей тягостной сцены, а от аппарата останется остов, осколок, кусок, но сама фотография, возможно, останется жить.
Развод с Ариной произошел в четыре часа дня, незадолго до того, как закрылся загс, и женщина, похожая на воробышка, полумертвая от множества истерзавших ее бед и свидетельств о смерти, пепельно-серая в отличие от той полнощекой, кудрявой, какая сидела за дверью напротив и вся расцветала от громкого марша, от огненно-красных невест, женихов, так просто и быстро отдавших свободу за женскую ласку и студень с котлетой, – эта маленькая, пепельно-серая женщина неживым голосом сообщила, что брак гражданина Владимирова Юрия Николаевича с гражданкой Владимировой Ариной Григорьевной расторгается по взаимному согласию обеих сторон. Вот здесь распишитесь. И здесь. Вот вам копии.
А еще через день, в десять часов, как только открылся тот же самый загс, полнощекая, но настороженная (поскольку расписывали Владимирова вне очереди, но было получено распоряжение сверху расписать и не задавать лишних вопросов) женщина с красной праздничной лентой через все ее крупное, во многих местах выпуклое тело поздравила только что сочетавшихся законным браком гражданина Владимирова Юрия Николаевича и гражданку Краснопевцеву Варвару Сергеевну. Сказала от самого сердца, что рада за них и желает им счастья. Законной и крепкой советской семьи.
Все, что произошло с ним за последнюю неделю, было, в сущности, так страшно, что он чувствовал себя в каком-то полубеспамятстве, как будто все это произошло не с ним или не совсем с ним, а он должен
О проекте
О подписке