Читать книгу «Страсти по Юрию» онлайн полностью📖 — Ирины Муравьевой — MyBook.
cover

Владимиров смог полюбить. Сначала Арину и после Варвару. Теперь он любил их обеих и мучился. И, как это всегда случается, к одной житейской неразрешимости добавилась вторая: писатель Владимиров и власть Советов. Варя, слава Богу, еще не знала о том, что написанное им письмо попало вчера к журналистам. При всей своей вспыльчивой резкости она была очень наивной, намного наивней, чем он, легко могла броситься в самое пекло, а всех журналистов оттуда, прожженных и жадных до низких сенсаций, считала едва ли не ангелами. Варины оценки, ее разделение мира на черное и белое, ее внезапная подозрительность были бы тяжелы для Юрия, если бы в присутствии Вари – с одной только Варей и больше ни с кем – Владимиров не чувствовал себя так, словно ему не пятьдесят, а восемнадцать. И этот ее обожающий взгляд, и эти ее сумасшедшие пальцы… Да что говорить! И кому объяснять!

Дома была Катя, дочка, которую двадцать два года назад он кормил по ночам из бутылочки, пока Арина, только что окончившая мединститут, сутками дежурила в больнице. Сейчас она стала взрослой, тонкой, похожей и на него, и на Арину, с узкими, светло-карими отцовскими глазами и выпуклым материнским ртом. То, как презрительно кривила она губы, давно говорило Владимирову, что Катя догадывается о происходящем и презирает отца за ложь. Она сидела за письменным столом в своей комнате, боком к нему, и свет настольной лампы ярко освещал ее лицо и красноватый локон на длинной шее. Она повернула голову, и ноздри ее, как быстро заметил отец, вдруг расширились. Он понял, что Катя почуяла что-то, как чует собака.

– Я скоро вылечу из института, – сказала его дочь и неторопливо заправила красноватые волосы за ухо. – К тому все идет.

Та простота, с которой она сообщила ему, что жизнь ее сломана им, была еще даже страшнее, чем ноздри, втянувшие запах отцовской измены. Он стоял под ее светло-карим сузившимся взглядом, как осужденные стоят на суде и ждут, пока им огласят приговор.

– Да, папочка, да, – с легкой иронией сказала она, встала, подошла к окну, открыла форточку и закурила. – Все очень понятно и все очень просто.

– О чем ты?

– У нас есть стукач один в группе. – Она затянулась, и красный огонь сигареты вдруг вспыхнул, как будто готовился к смерти. – Все знают, что это стукач.

Выбросила сигарету за окно, захлопнула форточку и снова вернулась на прежнее место.

– Он несколько лет назад не поступил и загремел в армию. А в армии стал голубым. Он хрупкий, как женщина, женоподобный. Вернулся из армии, вдруг его приняли. А он, говорили, на тройки все сдал. С какой такой стати они его приняли? Ну, вот и стучит. Сам висит на крючке.

– Зачем мы о нем говорим?

– А мы не о нем говорим, а о нас, – приподнимая брови, сказала дочь. – Сегодня он попросил у меня что-нибудь почитать. Ну, из твоего, из самиздатовского. Так прямо подошел и попросил. Говорит: «Вся Москва читает, а я никак не могу достать».

– А ты что?

– А я говорю: «Я сама не читала. Достанешь, дай мне».

И она засмеялась.

– Есть хочешь?

– Хочу.

– Ну, давай разогрею, – сказала она и вдруг вся покраснела. – А ты пока можешь помыться.

Можно было не услышать, что она сказала, и не заметить, как она покраснела, но он не привык избегать того, что приносит боль, и спросил:

– Что, потом так пахну?

– Не потом. Духами.

Ноги Владимирова приросли к полу.

– Прости, – всхлипнула она. – Прости меня, папа.

Он согласился бы на все что угодно: любые оскорбления, любые упреки, но только не на то, чтобы Катя смотрела на него так, как она посмотрела сейчас: с недоумением и жалостью. Прежде он никогда не сталкивался с ее жалостью, но знал, что она не могла быть наигранной, потому что ничего наигранного не было в Катиной душе.

В дверь громко позвонили три раза.

– Опять потеряла ключи! – воскликнула дочь. – Я сто раз говорила: «Носи запасные!»

Красная от холода Арина снимала в коридоре дубленку, которую купила на прошлой неделе у живущей на втором этаже Лиды Мухиной, дочери режиссера, обессмертившего в кинематографе «Сказку о шамаханской царице и черной курице». Семья Лиды Мухиной тоже испытала на себе трудности с цензурой: отец ее, старый, с львиною гривой, увлекся любовными сценами; будучи глубоко опечален наступившим своим возрастом, решил взять реванш хоть в искусстве: его шамаханка с фазаньей головкой уж так соблазняла все русское войско, что фильм положили на полку. Отец сперва долго боролся за правду, потом заболел и в конце концов умер. А Лида нырнула на дно – занялась спекуляцией.

Жена аккуратно повесила драгоценную одежку в стенной шкаф и сразу же прошла на кухню. Ресницы ее и волосы на лбу были мокрыми от растаявшего снега. Больше всего Владимирову хотелось запереться в кабинете и снова приняться за роман, потому что с романом его разлучали настойчивее и острее, чем с Россией и семьей, – с романом его разлучали, наверное, так, как Ромео с Джульеттой, и он был готов лечь в гробницу живым, но только чтобы не мешали писать.

Когда Баранович говорил ему, что в этой стране невозможно не лгать, он опускал глаза и даже не пытался объяснить Барановичу то, что понимал сам: а он понимал, что любое представление, которое складывается даже у самых близких людей о наших делах и о наших поступках, далеко от того представления, которое имеем об этих делах и поступках мы сами; но иногда представление других о том, что мы делаем, гораздо ближе к рентгеновскому снимку, в то время как наше собственное представление о себе похоже на очень расплывчатый оттиск.

С самого начала Владимиров старался не лгать. Но обстоятельства последнего времени складывались так, что избежать вранья никак не удавалось: если его не ловили на обмане внутри семьи, не намекали ему на его измену, как это только что сделала Катя, то нужно было врать там, куда его дважды уже вызывали, требуя объяснений. Он не лгал, когда на вопрос, как оказалась на Западе его рукопись, отвечал, что не знает. До вчерашнего дня он действительно не знал, но вчера ему прямо сказали, кто именно это сделал, и теперь, чтобы заслонить мальчишку, который передал его рукопись английскому журналисту, нужно будет продолжать упираться и разыгрывать из себя дурачка. Та ненависть к власти, которая сейчас разбушевалась в нем, не была неожиданностью, хотя прежде он ее никак не проявлял: она была частью души и стояла внутри неподвижно, как лес подо льдом. Он знал, что замерзнет, но все же тянул до последней минуты. Пока их терпенье не кончилось. Сажать не сажали, ссылать не ссылали, но выдавливали его, как, бывает, простой человек выдавливает чирей из-под кожи, захватывая его своими неумелыми пальцами.

Дверь в кабинет была закрыта, но Арина и Катя так громко разговаривали в коридоре, что он в конце концов перестал работать и прислушался.

– А я говорю, что сейчас ты никуда не пойдешь! – кричала жена. – Мы и так по уши в дерьме, зачем же еще добавлять?

– Что изменилось со вторника, когда ты не вмешивалась? – голосом, очень похожим на материнский, возражала дочь.

– Во вторник к тебе еще не подослали стукача и не было этого письма, которое твой отец…

Значит, они уже знают о письме. Он встал и вышел в коридор.

– Что у вас тут?

Он спросил негромко, но с той привычной властной интонацией, которая прежде давала им понять, что его работа требует тишины. Сейчас этот тон был нелепым.

Ни дочь, ни жена ничего не сказали.

– Катюша, куда ты идешь?

Катя насмешливо усмехнулась, взяла с подзеркальника сумку.

– Куда ты? – спросил он смущенно. – Почти уже ночь.

– Ну и что?

Арина махнула рукой и ушла на кухню. Катя застегивала молнию на сапогах, молния скрежетала и не поддавалась. В конце концов она так и оставила один сапог застегнутым до половины, исподлобья блеснула на отца глазами и хлопнула дверью.

Арина, жена, была рядом, и можно было спросить у нее, куда это на ночь глядя отправилась дочь, но он ничего не спросил, а опять вернулся к себе и сел за стол. Телефонных аппаратов в их большой квартире было два: у него в кабинете и на кухне, где Арина, чтобы не мешать ни ему, ни Кате, устроила себе маленькое пестрое царство: здесь цвели ее цветы на подоконнике, висел шкафчик с хохломой, стоял ярко начищенный самовар, который Владимирову подарили в Туле, когда он выступал там в городской библиотеке.

Телефон зазвонил, и они одновременно сняли трубки.

– Юра, включи радио, – пробормотал окающий бас Валерки Семенова. – Опять твое письмо читают.

Владимиров положил трубку на рычаг и пошел на кухню. Жена стояла спиной к нему.

– А я что могу? – вдруг громко и злобно вскричала она. – Ты с ним говори, не со мной!

Она обернулась на звук его шагов: лицо у нее пылало, и голубые глаза были точь-в-точь похожи на глаза только что пойманного зверя, какими они бывают в первые минуты неволи.

– Да, я уж включила, – сказала Арина Семенову. – Сейчас только громкость прибавлю.

«…нельзя закрывать глаза на то, – голос диктора так взволнованно выговаривал каждое слово, словно он был соавтором владимирского письма, – что дело писателя в той стране, которую я продолжаю чувствовать своей Родиной, далеко выходит за рамки его художественного творчества, поскольку ограничения, которые испытывает в моей стране писатель, не позволяют ему сосредоточиться на своем творчестве, что было бы естественным, а заставляют…»

Ударом ладони жена выключила радио, и диктор замолк, как будто бы этим ударом она ему выбила сразу все зубы.

– Скажи: ну зачем?

– Что значит «зачем»? – он сморщился. – Больше не мог.

– Другие же могут!

Жена опустилась на стул, прижала ладони ко рту, но тут же отдернула их. Лицо ее показалось Владимирову сильно подурневшим и как будто оплывшим.

– Хитрить научился, – сказала жена. – Уж все говорят мне про эту циркачку, а ты все молчишь!

Он не понял, почему она назвала Варвару циркачкой, но быстро догадался: первый муж Варвары, за которого она выскочила сразу после школы, был клоуном в цирке. Арина все знает, и даже про клоуна.

– Прости, что я скрыл от тебя.

– Вот это по-твоему! – вся огненно-красная, закричала жена и обеими руками разом подняла кверху свои кудрявые поседевшие волосы. – Вот так ты всегда отвечаешь! Не за то прости, что предал, а за то, что раньше не поставил в известность!

Она уронила руки, и волосы ее с размаху упали обратно на плечи, как будто они тоже крикнули что-то.

– Мне гадко. – Арина сглотнула слюну. – Так гадко, ты даже представить не можешь. Тошнит меня ото всего.

Владимиров опустился на табуретку и налил себе холодной заварки в красную керамическую чашку.

– Что у тебя руки-то так дрожат? – вдруг быстро спросила Арина. – Смотри! Так прихватит – своих не узнаешь!

– Давай мы об этом не будем…

– Давай мы не будем. Давай разводиться. Как можно быстрее.

Много месяцев он готовил себя к тому, чтобы сказать ей о разводе, а сейчас, когда она сама заговорила об этом, Владимиров остолбенел.

– Ну что же ты так удивляешься, Господи! – вскричала она. – Что мы, первые, что ли? А ты вот ввязался в дурную игру! В опасную, Юра!

Владимиров опустил глаза. Этого он как раз и ждал от нее.

– Ты думаешь, что я за славой погнался?

– За бабой погнался ты, а не за славой! А все остальное само подоспело!

– Постой… Объясни! Ты про это письмо? При чем здесь она?

– Она? – повторила Арина. – Она ни при чем. Зачем ты, дурак, влез в политику? Какой из тебя диссидент? Все передеретесь, все переругаетесь, и этим все кончится! Вся ваша смелость! Ты на Барановича, Баранович на Солженицына, Солженицын на Винявского – да что говорить! А главное, будет ведь не до работы! Ведь ты ничего не успеешь же, Юра! Одни только письма и будешь строчить!

Он почувствовал в ее словах правду, но не это перевернуло его сейчас. Он понял, что жизнь их закончилась. Часы, честно отсчитывающие его время с Ариной, остановились, и наступила такая тишина, такое безмолвие вдруг наступило, что даже в природе такого не встретишь. Это только казалось, что он потерял ее из-за Варвары, которая заняла ее место. Ее места не занял никто. Она и Варвара находились по разные стороны души и не сообщались между собой, потому что жизнь с Ариной была в сосуде одного времени, а жизнь с Варварой – другого.

– Когда же ты хочешь со мной разводиться? – спросил он.

– Как можно быстрей, – прошептала Арина. – Пока ты еще что не выкинул… А то ведь на площадь пойдешь…

– А этих людей ты за что поливаешь? Они ведь собой рисковали…

Арина не дала ему договорить.

– Собой рисковали? Скажите на милость! Кто это себе такую роскошь может позволить: собой рисковать? Тот, кто ни за кого другого не отвечает! А это ведь люди с детьми! С малолетними! И им их не жалко! Давай мы не будем о них говорить, об этих героях. – Она перевела дыхание. – А ты, кстати, не знаешь, почему Солженицын не вышел тогда же на площадь? А почему он за Синявского с Даниэлем не заступился? Не знаешь? А хочешь, скажу? Потому что ему тогда не нужны были лишние неприятности, он книжку дописывал, очень все просто! И академик наш тоже не в монастырь пошел водородную бомбу замаливать, а сразу туда, где пожарче, где бьют барабаны! В тени не привыкли сидеть. И тихого дела не знают, не ведают.

– Вещаешь ты, как протопоп Аввакум… Ребенка с водой сейчас выплеснешь.

Арина быстро посмотрела на него.

– Ребенка не я, Юра, ты его выплеснул. Она тебе про стукача рассказала?

Он молча кивнул.

– Ну, видишь… – вздохнула Арина. – Тебе, Юра, лучше уехать из дому. Нельзя тебе жить сейчас с нами, не нужно.

Он ждал, что она это скажет, но, увидев, как Арина неестественно выгнула шею, словно последние слова причинили ей физическую боль, весь сжался внутри.

– Прошу тебя, Юра, – сказала жена. – Дай ей доучиться спокойно. Она уж и так комок нервов.

– Откажетесь вы от меня? – спросил он чуть слышно.

Она промолчала, потом опустила голову и, стараясь случайно не задеть его своим телом, ушла в спальню.

Владимиров допил холодный чай из красной керамической чашки, потом вдруг почувствовал голод и вспомнил, что с утра ничего не ел. Открыл холодильник, увидел вареную картошку в кастрюле, сел на корточки и начал жадно есть ее обеими руками, обмакивая куски в солонку, которую поставил прямо на пол. Изнутри головы сильно давило на глаза, поэтому он погасил свет, сидел в темноте. Потом пошел спать, чувствуя, что не заснет ни на секунду, но заснул сразу же, как только, не раздеваясь, свалился на узкий и неудобный диван в своем кабинете. Его разбудили какие-то звуки. Со сна ему показалось, что в доме щенок, который скулит. Он встал и в наброшенном на майку пиджаке вышел в коридор. Звуки, похожие на щенячий скулеж, вырывались из спальни. Владимиров открыл дверь. Арина, голая, в одном белом лифчике, сидела на кровати и, обхватив голову обеими руками, плакала, скулила и взвизгивала так, как это делают щенки, только что оторванные от матери.

– Уйди! – продышала она. – Уйди, я кому… – И тут же разбудивший Владимирова звук снова вырвался из ее горла, и она захлебнулась в нем. – У-у-у-у-ю-ю!

– Ариша! – забормотал он, обнимая ее и укутывая своим пиджаком ее голое тело. – Ариша!

– Ю-ю-ю-ю! – Она пыталась сказать «Юра», но это изнеможденное «ю-ю-ю» срывалось на тот же самый невыносимый для слуха, беспомощный вой, тонкий, страшный и нежный, от которого Владимирову хотелось оглохнуть.

До сих пор ничего страшнее этой ночи в жизни не было. Арина, мокрая от слез и пота, стуча зубами, цеплялась за его плечи, руки ее соскальзывали, и он обнимал ее, прижимал к себе, слыша, как дико стучат оба сердца, и что-то пытался сказать, обьяснить, но Арина мотала головой, отдирала от себя его руки, потом приникала опять, и снова, как будто их что-то толкало, они вдруг вжимались друг в друга, не двигались, но тут же новая волна отчаяния обрушивалась из темноты, они разлеплялись, отодвигались по разные стороны кровати, и этот животный, неистовый вой опять разрывал ее горло.

Он знал, что если сейчас пообещать жене расстаться с Варварой, выдрать из их жизни последние два года, поклясться, что больше никто никогда не станет угрозой их дому, который Арина спасала, лечила, свивала, как птица свивает гнездо, – он знал, что одно только слово сейчас, она бы поверила сразу. Еще можно было солгать. Он молчал.

Наконец Арина оторвалась от него и, растрепанная, распухшая, в мокром от слез лифчике, расстегнутом и повисшем на одной бретельке, ушла в ванную, заперлась там, а Владимиров, сидя на развороченной постели, смотрел тупо в пол, на котором поблескивала выдранная из ее уха сережка. Потом он снова накинул на плечи пиджак и вернулся обратно в кабинет.

Проспал он, наверное, долго. День уже мутнел, темнел, заплывал болезненной слепотою, в которой, казалось, все движется ощупью: машины, троллейбусы, люди. Деревья прогибались под тяжестью налипшего на них снега, и когда этот снег вдруг с медленным шорохом рушился вниз, то обнажалась голая, черная и костлявая рука дерева, пугающая так, как может напугать протянутая рука нищего. В квартире было тихо, так тихо, что клекот батарей, обычно запрятанный в глубину других звуков, сейчас был отчетливо слышен. На полу в коридоре лежала записка: «Юра, я очень прошу тебя сегодня же уехать. В спальне – два чемодана с твоими вещами, я все собрала. Книги пусть пока останутся дома, иначе это займет у тебя слишком много времени. Мы с Катей сегодня ночуем на даче. Так лучше. Арина».

Его выводили из дому. Не он уходил, а его выводили, как школьника, за руку. Вещи собрали. Конечно: «так лучше». Дача была в Загорянке, и там, на даче, была печка, но воду нужно было набирать из колодца на соседнем участке, а печку топить отсыревшими за зиму дровами. Он представил, как Катя с Ариной приехали сегодня в это мертвое белое царство, где стоят заколоченные на зиму дома и светится только сторожка, как они разгребли снег, заваливший калитку, открыли ее, протоптали тропинку к крыльцу, прошли через незастекленную террасу, засыпанную снегом, из-под которого кое-где чернеет скользкая прошлогодняя листва, вошли в студеные пещеры двух комнат и, дыша морозным паром, начали готовиться к ночлегу. И Катя в своей черной шубке пошла за водою к колодцу. Он увидел руки ее в пестрых варежках, вытаскивающие длинное и узкое ведро и ставящие это ведро на обледенелую скамеечку, услышал чистый звук мерцающей воды, которую Катя переливала из узкого колодезного ведра в их старое, в беленьких крапинках, ведрышко. Ему стало нечем дышать. При этом он вдруг почему-то очень заторопился скорее уйти из дому, хотя впереди был целый вечер и целая ночь. Сначала он решил, что поедет в мастерскую, но мысль о том, чтобы одному ночевать сегодня в мастерской, по-детски напугала его. Уже стоя в пальто, он позвонил Варваре. Ее очень звонкий и радостный голос ответил сейчас же.

– Все, Варя, я еду, – сказал он негромко.

– Ты едешь? Ко мне?

Он почувствовал, что она просияла, увидел ее черные глаза, в которых изредка, как у кошки, вдруг вспыхивали голубые огни, грустно усмехнулся тому, как невольно забилось его сердце, как оно покорно шевельнулось навстречу этому радостному голосу, и твердая уверенность, что теперь уже ничего нельзя изменить, пришла к нему снова. Он надел пальто, обмотался связанным женою шарфом и с чемоданами в обеих руках спустился на первый этаж. Он спустился пешком, потому что в лифте можно было нарваться на знакомых. Консьержка, новая, только неделю как начавшая свою работу в этом доме, проводила его круглыми глазами.

– Вы в отпуск? – спросила она влажным басом.

Владимиров кивнул и, хлопнув дверью, вышел на улицу и сел в такси.