Читать книгу «Кто варит варенье в июле…» онлайн полностью📖 — Инны Кабыш — MyBook.
image

«У, Москва, калита татарская…»

 
У, Москва, калита татарская:
и послушлива да хитра,
сучий хвост, борода боярская,
сваха, пьяненькая с утра.
 
 
Полуцарская – полуханская,
полугород – полусело,
разношерстная моя, хамская:
зла, как зверь, да красна зело.
 
 
Мать родная, подруга ситная,
долгорукая, что твой князь,
как пиявица ненасытная:
хрясь! – и Новгород сломлен – хрясь!
 
 
все ее – от Курил до Вильнюса —
эк, разъела себе бока! —
то-то Питер пред ней подвинулся:
да уж, мать моя, широка!
 
 
«Верит каждому бесу на слово —
и не верит чужим слезам:
Магдалина, Катюша Маслова,
вся открытая небесам.
 
 
И Земле. Потому – столичная,
то есть общая, как котел.
Моя бедная, моя личная,
мой роддом, мой дурдом, мой стол.
 
 
…Богоданная, как зарница,
рукотворная, как звезда,
дорогая моя столица,
золотая моя орда.
 

«Москва моя златокронная…»

Петербург – прихожая,

Москва – девичья.

А. С. Пушкин

 
Москва моя златокронная,
базар, перекресток, вокзал:
ты – русская? ты – чистокровная?
Да кто тебе это сказал?
 
 
Ты – горница, девичья, детская,
заваленный хламом чердак,
монголо-татаро-советская,
бардак, чехарда, кавардак.
 
 
Народы, как семечки, лузгая,
их плотью питала свой дух.
Я чай, мое имя нерусское
тебе не порезало слух?
 
 
Москва, мы великие грешники,
и нам ли копаться в кровях!
 
 
…По всей-то России орешники
горят и рябины кровят.
 

«Ленинград умирает, как галльский вождь…»

 
Ленинград умирает, как галльский вождь:
гордо, голодно, голо.
И текут мои слезы, как с неба дождь,
и спекаются в горле глаголы.
 
 
У, предавшая военачальника рать,
чернь, царю перегрызшая жилу!..
Ленинград, ты меня научил умирать,
как Москва научила быть живу.
 

«Кто варит варенье в июле…»

 
Кто варит варенье в июле,
тот жить собирается с мужем,
уж тот не намерен, конечно,
с любовником тайно бежать.
Иначе зачем тратить сахар,
и так ведь с любовником сладко,
к тому же в дому его тесно
и негде варенье держать.
 
 
Кто варит варенье в июле,
тот жить собирается долго,
во всяком уж случае зиму
намерен пере-зимовать.
Иначе зачем ему это,
и ведь не из чувства же долга
он гробит короткое лето
на то, чтобы пенки снимать.
 
 
Кто варит варенье в июле
в чаду на расплавленной кухне,
уж тот не уедет на Запад
и в Штаты не купит билет,
тот будет по мертвым сугробам
ползти на смородинный запах…
Кто варит варенье в России,
тот знает, что выхода нет.
 

«От скотства, от бойни, от хлева…»

 
От скотства, от бойни, от хлева
с сумою и смутой – внутри
пока доберешься до «Хлеба»,
останутся лишь сухари.
 
 
И ты, замирая от счастья,
сухарь обменяешь на чек
и снова вернешься в ненастье,
в свой город, в свой голод, в свой век.
 
 
В свой ад поплетешься обратно,
плутая, как в соснах, в домах,
сбиваясь в пути многократно:
в грехах, как в шелках, как в стихах.
 
 
Но светом каким-то ведома,
ведома незримой звездой,
окажешься вдруг возле дома
и дом тот окажется твой.
 
 
…Свет лампы и чай с сухарями —
и так слишком много дано! —
и ночь – прочь уходит дворами,
а поутру смотришь в окно:
 
 
как за ночь снега подросли-то,
сугроб – точно сахара кус,
и в воздухе зимнем разлито
веселое имя – Исус.
 

«Любовь бессюжетна, как Феллини…»

 
Любовь бессюжетна, как Феллини,
и детальна, как «Евгений Онегин».
 
 
Любить – это не значит что-то делать,
любить – это само ДЕЛО.
«Что ты делаешь?» – «Люблю», —
и так в каждую секунду жизни.
При этом ты можешь стирать белье
                                  в ванной,
а он – играть Гамлета на сцене —
вы оба будете делать одно дело:
любить.
 
 
Любовь не слепа —
у нее просто другие глаза.
 
 
В шестнадцать лет я страшно боялась,
что вот меня полюбят,
а я вдруг заболею какой-нибудь
некрасивой болезнью,
под этим подразумевалось:
ячмень,
флюс,
чирей, —
я боялась: как же ОН увидит меня ТАКУЮ.
Теперь не боюсь: ОН увидит другое.
Как если бы сквозь несколько матрешек
можно было увидеть самую маленькую:
матрешку-крошку,
девочку,
Психею.
У Психей не бывает чирьев.
 
 
«Леону Верту —
кода он был маленьким».
По утрам он особенно похож на мальчика.
Мальчика-с-бородой.
Мальчик играл вечером в Робин Гуда,
приклеил себе бороду,
бегал по лесам,
стрелял из лука,
распевал песни,
устал,
не почистил зубы,
не вымыл ноги,
залез в кровать,
свернулся эмбрионом —
и уснул.
А утром проснулся – с бородой!
и ты его не ругаешь:
Робин Гудов не ругают.
 
 
Любовь глуповата,
она детский лепет,
телячьи нежности.
Двое едут в метро.
Она держит кулек с клубникой,
берет ягодку,
откусывает половину
и дает Ему.
Берет – откусывает – и дает.
И так всю дорогу.
Ну что за дурь!
Неужели нельзя: одну ягодку – себе,
другую – ему?
Ведь так тоже – пополам!..
Они смеются.
Они «то, что говорится, счастливы», —
это о супругах Маниловых.
«Каждый приносил другому
или кусочек яблочка,
или конфетку,
или орешек,
и говорил трогательно-нежным
                                  голосом, —
выражавшим совершенную любовь:
«Разинь, душенька, свой ротик,
я тебе положу этот кусочек».
Ну и что, что у Манилова
книга вечно открыта на 14 странице?
И что он никогда не выстроит
подземного хода, каменного моста,
дома «с таким высоким бельведером,
что можно оттуда видеть Москву»?
Ну и что?
Чего они стоят,
все эти «бельведеры»,
в сравнении с «кусочком»!
Да одним этим «кусочком»
спасены и сам Манилов,
и Алкид с Фемистоклюсом,
и «душенька» – Психея.
 
 
Любовь не любит собственные имена —
любит нарицательные:
кисонька,
заинька,
рыбонька,
детонька,
солнышко,
золотко,
тюля – муля,
лапуля,
ичик – мичик – карабичик,
инусик – подусик,
кук – хрюк,
Чук и Гек,
Мур: «имя собственного ребенка».
 
 
Любовь – это ночь и тишина,
и ты сидишь у окна,
ты что-то читаешь, а может быть, пишешь,
при этом ты вслушиваешься и слышишь:
это его шаги:
«Господи, помоги!..» —
сердце стучит в ушах,
это за шагом шаг,
вот он подходит к двери —
дальше нельзя стихами,
дальше стихи стихают —
сердце одно стучит…
 
 
Ключ, поворачиваемый в ночи, —
это вершина любви.
Пик коммунизма,
как сказали бы большевики.
Они всю дорогу
«учились, учились и учились»,
они прорывали подземные ходы
по всей планете,
они строили дома с бельведерами,
откуда можно увидеть светлое будущее.
Они умели все, кроме одного:
быть маленькими.
И потому вымерли.
Как мамонты.
А Манилов остался.
 

«В природе нету безобразия…»

 
В природе нету безобразия,
как и в большой литературе.
А все ж: мы кто? Неужто Азия?
Ну не Европа же в натуре!
 
 
Ишь, разухабилась громадина:
от Сахалина и до Веста.
Сколь метража для жизни дадено,
а не сыскать живого места!
 
 
И хоть народу понапичкано,
как в плюшкинской четвертке, – кучно
и куча книжек понаписана,
все – по большому счету – скучно.
 
 
И как-то так у нас устроено:
проходит лепший друг сквозь сито,
любовь и та неладно скроена
и на живую нитку сшита.
 

«И всяк беспомощен и сир…»

 
И всяк беспомощен и сир:
дамоклов рок на каждой вые.
Я посетила этот мир
в его минуты роковые.
 
 
Когда он весь, одним куском, —
без Украин, Армений, Грузий —
у Бога, словно в горле ком.
Блажен живущий без иллюзий,
 
 
но с верою в такие дни.
Неодиноко – нерожоным,
а все немертвые – одни:
беда мужам и горе женам.
 
 
Сей мир я посетила в век,
чья атмосфера – безнадега,
и черен ход, и выход – вверх,
где нету Бога, кроме Бога.
 
 
И потому, что нет как нет
литературы не с натуры,
блажен безжалостный поэт,
кто книгу выдубил из шкуры
 
 
своей и пишет все, что зрит:
безлюдье, мерзость запустенья,
чуму… И в нем огонь горит,
а вкруг – народ, зверье, растенья.
 

«И кажется: все впереди…»

 
И кажется: все впереди,
а встанешь утром – Петр и Павел
под птичий щебет час убавил,
и встык придвинулись дожди.
 
 
И побелела бузина,
жизнь раздалась, как молодуха:
как много тел, как мало духа,
куда ни глянь – бузит страна.
 
 
Психует местное дитя,
как будто что-то в нем отбито,
и, обезумевши от быта,
старуха тащится кряхтя.
 
 
…Уже безгрешное зерно
погибло и – заколосилось,
еще листва не износилась,
и сарафан не выцвел, но
 
 
предтеча осени арбуз
расшибся в кровь при всем народе.
Нет безобразия в природе,
 

Конец ознакомительного фрагмента.