Вернулся к себе домой я уже за полночь. Шел пешком, размышляя о событиях этого странного дня. Полная луна ярко светила в незашторенные окна. Меня мутило. Похоже, последствия алкоголя начали сказываться. Хотя… было кое-что еще, что-то неясное. Будто томило душу тяжелое предчувствие. Сумбурно начавшийся день сумбурно и заканчивался.
Заварил большую кружку шиповника с медом, выпил маленькими медленными глотками и лег спать. Примерно через час меня разбудила острая боль в животе. Страшно тошнило и хотелось пить. Еле поднявшись, я прошел на кухню, где выпил несколько глотков воды прямо из-под крана. Ужасно болела голова. В висках стучали острые железные гвоздодеры.
«Плохо дело», – подумал я. Еле держась за стены, доковылял до ванной комнаты, открыл дверь и рухнул в глубокий обморок. Через какое-то время очнулся и обнаружил себя лежащим в луже крови. Кровь была на стенах, на полу и даже на потолке. Моя кровь. Падая, я, похоже, ударился головой о раковину, а может быть, и о пол, он у меня выложен плиткой. Вся правая сторона лба, бровь, скула, ухо были в запекшейся крови. Невыносимо болела голова. Меня тут же стошнило.
Опираясь на стены, я подполз к раковине, открыл воду и с огромным усилием встал. Меня качало. Я начал смывать кровь с лица, и вдруг меня пронзил абсолютно безотчетный леденящий ужас. У меня возникло ощущение, что за моей спиной кто-то стоит. Я замер, боясь шелохнуться. Это было абсолютно физическое ощущение. Там, за моей спиной, кто-то был. В моей ванной комнате. В моем маленьком домике, в котором я живу один.
И в этой мертвой тишине я услышал четкий высокий голос, который мог принадлежать как женщине, так и мужчине, но, скорее всего, не принадлежал человеку. Что-то неуловимо чуждое человеку было в интонации.
Обычно интонация отражает эмоцию, здесь же если и были эмоции, то настолько другие, что сознание автоматически отмечало их неестественность, небытийность. Этот голос произнес:
– Мы теперь будем рядом…
Может, это были голоса, не могу с уверенностью сказать. В том состоянии я вообще плохо что-то воспринимал, но смысл был абсолютно ясен: МЫ ТЕПЕРЬ БУДЕМ РЯДОМ.
Почти сразу после этих слов ощущение присутствия ушло, но ужас – леденящий, иррациональный ужас – остался во мне пугающим повторяющимся отражением: «Мы теперь будем рядом». Я включил все освещение, которое только было у меня в доме, и все равно мне не хватало света. Шок от случившегося не давал мне расслабиться ни на секунду. Все рациональное, трезвое, рассудочное вмиг смыло этой новой, невозможной, невообразимой, но тем не менее существующей реальностью.
Будучи человеком, профессионально занимающимся философией, я, конечно, читал труды отцов Церкви (а русская дореволюционная философия – это вообще, по сути, философия религиозная) и из этих источников знал о всяких демонических наваждениях, нападках и страхах, которым подвергались суровые подвижники-аскеты древних и новых времен.
Но это знание было сродни мифическим или даже сказочным историям, дающим богатую почву в основном для голливудских ужастиков. Весь этот тонкий мир со своими непонятными законами и невидимыми событиями лежал вне моего восприятия и вне моих научных интересов. Но теперь… я боялся даже подумать о том, кем могут быть эти «они».
У меня никогда в жизни не было никаких видений, голосов, я никогда не страдал галлюцинациями и, в общем, когда слышал о чем-то подобном, всегда думал: уж я-то смогу отличить реальность от иллюзии. Вопрос, что есть реальность, меня интересовал сугубо в философско-онтологическом аспекте. Теперь же, встретившись наяву с тем, что отрицать становилось невозможно, как бы я этому ни противился, сознание мое испытывало лишь беспомощный страх и какую-то экзистенциальную потерянность. Весь мой уютный маленький мир отслаивался кусочками, как расклеившийся пазл.
И если встреча с Эдельвейс была как мягкое, невероятно яркое, но умиротворяющее чудо, как воспоминание, пришедшее после долгих и неосознанных усилий, как некое естественное погружение во что-то забытое, но бывшее всегда, а потому не вызывавшее такого глубинного и необъяснимого ужаса, то события этой ночи, казалось, перевернули мое восприятие мира навсегда.
Я выпил две таблетки анальгина. Потом с трудом сделал несколько глотков чая. Головная боль немного утихла. Начинался рассвет. Я сидел у окна и ждал, когда же наконец появится хоть краешек солнца. Стало чуть легче. Я все сидел и пытался понять, как мне с этим жить.
Меня угнетало невесть откуда взявшееся ощущение, что я остался совершенно один в неизвестном, непонятном, невероятно сложном и враждебном мире. Где неясно, кто твой друг, а кто – враг. Где все говорят метафорами. Где в изощренной игре слов со множеством коннотаций и скрытых смыслов невозможно понять, о чем именно идет речь. Где чувствуешь себя неграмотным деревенским простофилей, случайно попавшим в компанию рафинированных интеллигентов, в рассуждениях которых не улавливаешь и десятой доли смыслов и используемых понятий.
Хотелось сжаться, спрятаться в моем маленьком уютном мирке, но я с отчетливостью понимал, что это уже невозможно. Что этого «моего» мира больше нет. И осознание этого было даже сильнее пережитого этой ночью ужаса. «Господи, помилуй», – неожиданно подумал я. И повторил вслух:
– Господи, помилуй!
Повторил – и удивился. Мое отношение к религии было сродни интеллектуальному интересу ученого, пытающегося уловить какие-то общие закономерности, например, в природе, и выстроить свою систему восприятия этих закономерностей, понимая, откуда они происходят. Сказать, что сам был сколько-нибудь религиозен, я точно не мог. По меньшей мере до сегодняшней ночи.
В России каждый человек просто по факту рождения в некогда православной стране как-то автоматически считается православным христианином. Но для большинства религия все-таки остается неким смутным обрядоверием. А настоящих знаний практически ни у кого нет. Да и откуда им взяться, если традиции давно уже нет и преемственность утеряна?
Поэтому и для меня православие было, скорее, этнографической и в какой-то степени культурной особенностью русского быта, доставшегося нам от нашего прошлого наследия.
«Мифологизированное мировоззрение, утешающая рефлексия», – примерно так я думал. Увидеть в ней живое и совершенно правдивое отражение другой – невидимой, но существующей – реальности… об этом я точно не помышлял. Ветхий Завет мне вообще представлялся писанием, страшным по своей чрезмерной жестокости. Нечто невыносимо трудное для восприятия проскальзывало во всех этих многочисленных наказаниях, изливаемых на еврейский народ.
Я не мог понять, как соотнести Христа – с Его Нагорной проповедью, с Его милосердием и состраданием, с Его жертвенной смертью на кресте – с Богом Ветхого Завета. Словно это был какой-то другой Бог. Ну и проблема теодицеи – присутствия зла в мире, не решаемая никак с точки зрения нормальной логики, – вызывала во мне ощущение некой общей абсурдности и недоступности для понимания текстов Священного Писания. Я бы не мог, например, вслед за Тертуллианом сказать: «Верую, потому что абсурдно». Я, скорее, ощущал себя на позиции Фомы: «Не уверую, если не увижу».
И вот сейчас, когда я увидел и услышал даже больше, чем мог понести, я с ужасом думал: если все – правда и тонкий, невидимый мир существует, то как может обычный человек это вынести? Не сойти с ума, не стать шизофреником, вообще – не перестать быть человеком?
И почему – с какой-то даже нелепой обидой вдруг подумал я – вместе со светлым, удивительно чистым и волшебно прекрасным опытом происходит и получение опыта реально ощущаемого зла? Неужели и там, в этом невидимом, неземном, нематериальном пространстве, одно невозможно без другого?
Помню, впервые столкнувшись с Библией, я очень увлекся Книгой Бытия. Само название книги казалось мне неким кодом, ключом к пониманию всего. А эпизод, в котором описано, как Ева дает Адаму яблоко с дерева познания добра и зла, вообще был для меня просто откровением.
«Вот оно, – думал я, – вот откуда в мире добро и зло. От осознания людьми того, что они (добро и зло) есть. Оба. Ведь пока люди не знали, что есть зло, не было и добра в том смысле, который у него появился после познания зла как антитезы. И получается, что существует только то, о чем мы знаем. Вот и вся онтология».
Насколько проще было бы, если бы я был хоть буддистом! Там же все есть только иллюзия, майя, и понять это – значит получить просветление.
Наше «Я» есть иллюзия, и самое тяжелое во всех буддийских практиках – на что, в общем, все они и направлены – осознание этого. Что нет никакого «Я». Нет никакой личности. А если ничего этого нет, то нет и повода волноваться. За что тогда волноваться-то? За что переживать? За что бояться? За иллюзию?..
Так я пытался отвлечься и не думать о том ужасе, который только что пережил. Получалось плохо. Да что там… Никак не получалось. Были только запредельный страх, не стихающий всепоглощающий ужас и абсолютное непонимание того, как с этим бороться. И как с этим жить.
Как известно, всякое новое дело с чего-то начинается. Или с кого-то. Я начал со Створкина. Что ни говори, а именно появление этого человека в моей жизни как-то слишком уж подозрительно совпало со всей остальной небывальщиной.
Его милый особнячок встретил меня свежеподстриженными газонами и клумбами с огромными распустившимися ромашками. Дверь во двор была чуть приоткрыта. Я вошел, прикрыл калитку и остановился как вкопанный. На крыльце перед домом сидел огромный мохнатый зверь, похожий на рысь, и молча наблюдал за мной.
Пару минут мы с ним пристально разглядывали друг друга, потом он фыркнул, встал и повернулся к двери, которая тут же открылась. На крыльцо вышел Петр Иннокентьевич Створкин.
На нем был длинный темно-бордовый и очень плотный шелковый халат в китайском стиле. Под халатом виднелась ослепительной белизны сорочка с высоким воротником.
Из-под подола халата выглядывали синие шаровары. На ногах были домашние мягкие бархатные тапочки с острыми, задранными вверх носками. Ну я же говорю – харизма!
– А мы вас ждали, – весело улыбаясь, сказал Створкин. – Мы?
– Ну вы ведь познакомились уже с Ронином. Не так ли, Рони? – спросил Петр Иннокентьевич, обращаясь к своему невероятному зверю. Тот повернул свою голову ко мне, потом обратно к Створкину, фыркнул и исчез в доме.
– У меня такое ощущение, что в последнее время все от меня чего-то ждут, – устало сказал я. – Уж извините за грубость. А что это за зверь такой, кстати? Никогда не видел таких. На рысь похож, но вроде не рысь.
– Скажем так, это особенная рысь. Я-то вообще к нему отношусь не как к животному. Это мой надежный друг. Впрочем, вы и сами все увидите. А ваш прогресс впечатляет. В прошлый визит вы его даже не заметили, хотя он все время был рядом с нами.
– Знаете, Петр Иннокентьевич, после вчерашнего дня, а особенно вечера, я готов спокойно отнестись ко всему, что вы скажете. Даже если вдруг поведаете, что вы пришелец с Марса.
– Понимаю, – похлопывая меня по плечу, проникновенно сказал Створкин, закрывая дверь. – Ваш чай готов. Милости прошу, сударь.
Звякнул несколько раз знакомый колокольчик. Его хрустальный голос действовал умиротворяюще, словно журчал где-то небольшой, но быстрый и звонкий ручеек.
– Вижу, у вас была непростая ночь, – глядя на мое разбитое лицо, посочувствовал Створкин.
Мы поднялись к нему в кабинет, где все было точно так же, как и в мой первый визит. На столике стоял самовар. В двух чашках был налит чай, аромат которого мне был уже знаком. Меня вдруг посетило чувство, словно я вернулся куда-то в давно знакомое, понятное и любимое место. Что-то домашнее было в этой старой, почти антикварной мебели, в этих солидных книжных шкафах, полных толстенных фолиантов.
Я пил чай, наслаждаясь каждым глотком. Видимо, у этого настоя был какой-то седативный эффект. После двух чашек я уже мог связно и спокойно говорить. Я рассказал Створкину о встрече с Эдельвейс и вообще обо всех событиях, так или иначе выпадающих из привычного хода моей жизни. Особенно тягостным был рассказ о прошедшей ночи, что, впрочем, было вполне объяснимо.
Леденящий ужас, спутник ночных событий, лишь чуть-чуть отступил, но в сознании все еще стояли и сладковатый привкус крови на губах, и голос, и пережитый кошмар. Все было рядом, как и невидимые «они». Створкин слушал очень внимательно, не перебивая, изредка покачивая головой.
– Петр Иннокентьевич, в прошлый раз вы сказали, что знаете, что со мной происходит. Каюсь, я не готов был слушать тогда. Но сейчас… Что же все это значит? И почему я?
Створкин помолчал некоторое время, пристально всматриваясь в мое лицо. Потом налил мне еще чаю и задумчиво сказал:
– Жизнь – сложный и тугой узел зачастую невероятных, но возможных событий, даже взаимоисключающих вероятностей – уж позвольте и мне выразиться несколько туманно. На ваш вопрос, что происходит, я бы ответил так: происходит жизнь. Здесь и сейчас. И не всегда события этой сложной жизни понятны и объяснимы вот так запросто, как вы, вероятно, хотите. Да и вам ли не знать, как сильно объяснение зависит от точек зрения объясняющих. В этом и сложность. Неспроста в христианской традиции дар рассуждения, то есть четкого различения добра и зла, понимания сути происходящего, считается ценнейшим и высочайшим из даров, посылаемых человеку Богом.
Створкин помолчал еще немного, словно давая мне возможность осмыслить сказанное, и с мягкой улыбкой продолжил:
– Вот вы говорите, что готовы меня слушать. Но готовы ли вы мне доверять? Принять то, что я говорю, как искреннее и честное суждение человека много более опытного, хоть и малознакомого. Или же вы будете тщательно и критически оценивать каждое мое слово, сопоставлять его со словами других, находить неизбежно несоответствия, делать выводы, подозревать, мучиться необходимостью принятия чьей-то стороны, необходимостью делать выбор…
Мне было в определенном смысле гораздо проще. Я встретился с Эдельвейс, когда мне было четыре года. Я практически вырос в том мире, который только открывается вам. То, что случилось с вами, – это само по себе необычно. Но… любое решение Принцессы имеет веские основания. В этом я убеждался неоднократно.
Я вам говорил о двенадцати мирах. В некоторых книгах они называются скрытыми, а иногда – потерянными королевствами или царствами, если угодно. Семь из них – миры ангельские. Это значит, что они были созданы и управляются ангелами, точнее – семью архангелами. Но тут надо помнить, что и ангелы – только посланники, служащие исполнителями тайного Домостроительства.
Есть четыре мира, управляемых святыми. Предание говорит, что это были люди, настолько сильно пламенеющие любовью к Богу и людям, что Господь дал им власть и силу создать свои миры и установить связь между этими мирами и миром нашим, земным, который когда-то сотворил Господь. Миром, в котором один из ангелов, предавший Бога и ниспавший с неба, исказил первоначальный образ Земли как рая.
Он пытается исказить и людей как образ и подобие Творца. Этот же падший делает все, чтобы люди забыли, не знали и не узнали никогда, что они не только плоть и кровь. Что есть мир тонкий, что есть красота, не поврежденная падением, что есть любовь, не дающая поглотить тьмой наш земной удел. Что есть кров небесный, уготованный, чистый… – последние слова Створкин произнес как-то особенно проникновенно, негромко, но столь убедительно, что мое сердце невольно сжалось. Я хотел что-то сказать, но не мог, словно незримая сила запечатала мои губы.
Створкин встал, прошелся по кабинету, остановился возле зашторенного окна и сказал:
О проекте
О подписке