Читать книгу «Трудный возраст века» онлайн полностью📖 — Игоря Караулова — MyBook.

Бродский наш

Двадцать четвертого мая Иосифу Бродскому исполнилось 75 лет. Этот юбилей имеет двойственный оттенок.

Свои пятьдесят поэт отметил сам; свое столетие он встретит на другом берегу Леты, где память о нем застынет в своей окончательной форме.

Но сейчас его лодка все еще плывет. Сейчас мы вспоминаем поэта, который хотя и умер целое поколение тому назад, но по возрасту своему мог бы жить и действовать в наши дни, как живут и действуют иные его ровесники и даже люди постарше.

Воздержимся от трафаретного «Бродский всегда живой, Бродский всегда с тобой», но в каком-то смысле Бродский и впрямь остается действующим лицом. Его путь в литературе еще не исчерпан и не окончился с его физической смертью.

Основное содержание этой посмертной биографии довольно парадоксально. Это борьба за звание русского поэта.

Нобелевская премия, полученная за русские стихи, ему это звание не гарантировала.

Русскость Бродского часто ставилась под сомнение. Во многом именно из-за Бродского литераторы «патриотического» лагеря стали развивать неуклюжую и надуманную, как птолемеевы эпициклы, теорию разделения поэзии, написанной на русском языке, на «русскую» и «русскоязычную».

Повторяя вслед за Клюевым «наши соловьи голосистей, ох, голосистей», они стремились противопоставить Бродскому как чемпиону «русскоязычной» поэзии то Николая Рубцова, то Юрия Кузнецова – авторов выдающихся, но все же куда более скромных по своему голосовому диапазону. Это был неблагодарный сизифов труд.

Нерусскость Бродского виделась, конечно же, и в его сугубо городском происхождении («оторванность от корней»), и в крайнем рационализме его неумолимой стихопорождающей машины (стихи, идущие «от головы» и «от сердца» – любимая дихотомия советских внутренних рецензентов).

Но и люди западнического склада воспринимали Бродского как поэта не вполне русского, хотя для них это был плюс, а не минус. Бродский, на их взгляд, был в первую очередь гражданином мира, наследовал не столько своим предшественникам в русской поэзии, сколько непосредственно английской традиции, а его место виделось в мировом пантеоне культуры – рядом с такими англоязычными современниками, как Оден и Хини, поодаль от соотечественников.

Этот миф основан на преувеличениях. Известно, что на момент написания «Большой элегии Джону Донну» поэт толком не знал ни стихов Донна, ни английского языка. Он был просто самопальным англоманом с «тоской по мировой культуре» (Мандельштам), а его представление об Англии было, вероятно, почерпнуто из переводческих трудов Маршака. То, что он в итоге действительно стал частью мировой культуры, в том числе и англоязычной, – результат его волевого усилия, но никак не образовательного фундамента.

Задолго до Бродского осваивать и присваивать наследие англичан стал Лермонтов, который первым из наших больших поэтов прочел английских романтиков на языке оригинала. Его «Мцыри» – типичная английская романтическая поэма, написанная по-русски. Байрон и Кольридж читаются после нее как нечто уже знакомое. Но никто никогда не сомневался в русскости Лермонтова – как и в русскости Пушкина, писавшего на языке, которым редко пользовался в быту.

Когда Бродский вдохновляется образом Байрона («Новые стансы к Августе»), он это делает, вторя Лермонтову, становясь всего лишь «еще одним не-Байроном».

Марина Цветаева – еще один русский предшественник Бродского. В ее зрелых вещах («Новогоднее», «Попытка комнаты» и т. п.) его поэтика уже вполне намечена, оставалось только брать и развивать. Это влияние Бродский с благодарностью признавал и сам, но как же оно хорошо замаскировано дружбой с Ахматовой!

Однако же стоит вдуматься: «поэт-бухгалтер» (по давнишнему определению Эдуарда Лимонова), накрепко связанный с Ленинградом, по сути наследует поэту, ставшему символом гипертрофированной искренности, – и к тому же москвичке.

Семидесятипятилетний юбилей – повод взглянуть на результаты этой посмертной борьбы. Иосиф Бродский, поэт-эмигрант, который некогда считался поэтом для эмигрантов, будущих эмигрантов или внутренних эмигрантов, к настоящему времени воспринят русским обществом как свой, воспринят без оговорок. Идея назвать именем Бродского улицы в Москве и Санкт-Петербурге кажется теперь естественной и не вызывает никакого протеста.

Бродский вошел в культурный код образованного русского человека; Максим Соколов писал, что Бродский – последний поэт, которого может процитировать журналист, не рискуя нарваться на непонимание читателя.

Наконец, приобретшее в последний год актуальность стихотворение Бродского «На независимость Украины» полностью реабилитировало автора в глазах патриотической общественности, хотя переосмысление его гражданской позиции в сторону «имперства» (возможно, столь же натянутое, как и его трактовка в качестве банального «антисоветчика») идет уже давно.

Но в то время как русский читатель осваивал Бродского, русская поэзия его преодолевала.

Бродский не просто задал высочайшую техническую планку русской версификации. Бродский подарил нам и технологию, с помощью которой любой мало-мальски образованный человек может написать кондиционное русское стихотворение. Если Ахматова, по ее словам, «научила женщин говорить», то Бродский научил говорить графоманов.

Можно было попытаться штурмовать эту вершину в лоб, создавать тексты еще более сложно устроенные, еще более насыщенные. Так поступили метаметафористы (Жданов, Парщиков), но их попытка имела лишь ограниченный успех. Плодотворнее и спасительнее для поэзии был уход от поэтики Бродского как можно дальше – в абсурд, верлибр, минимализм, иронический китч.

Здесь и кроется ответ на часто задаваемый вопрос: почему до сих пор не появился поэтический гений, равный Бродскому? Да потому и не появился, что Бродский исчерпал собой тот тип письма, который на данный момент опознается массовым читателем как творение поэтического гения, – обстоятельный, монументальный «большой стиль». Новых бродских ищите на сайте «Стихи.ру» – там их тысячи.

Контраст между новыми типами поэтики и поэтикой Бродского, может быть, радикальнее всего выражен в стихотворении Германа Лукомникова:

Я – з/к языка.

Предельный лаконизм. Но разве не то же самое хотел нам сказать Иосиф Бродский?

От всего человека вам остается часть речи. Часть речи вообще. Часть речи.

«Известия», 25.05.2015

Памяти демона

В Петербурге погиб Мефистофель. Среди бела дня неизвестный рабочий сокрушил его ломом, а другие неизвестные погрузили обломки в «Газель» и увезли в неизвестном направлении.

Доходный дом архитектора Лишневского на Лахтинской улице называли «дом с Мефистофелем» из-за странного горельефа в верхней части фасада: с высоты на прохожих зловеще смотрел пожилой дяденька, обрамленный стилизованными крылами нетопыря.

В петербургском контексте дом 1911 года постройки, довольно типичный для своего времени, выглядит относительным новоделом; показательно, что лишь в 2001 году он был включен в список «вновь выявленных объектов, представляющих историческую, научную, художественную или иную ценность».

Я не склонен к суевериям, но мне бы в таком доме было жить неуютно. Там ведь не только Мефистофель. Еще выше находится совсем уж чудовищное изображение – то ли ворон, то ли фантастическое насекомое с огромным клювом-жалом. Если бы я увидел такое в кино, я бы сразу понял, что смотрю фильм ужасов.

Впрочем, петербуржцы – народ, закаленный блокадой и кучей революций. «В Петербурге жить – словно спать в гробу», – написал Осип Мандельштам, а в гробу не беспокоятся о декоре.

И тем не менее я бы не удивился, если бы ликвидация Мефистофеля оказалась делом рук особо невезучего жильца, приписавшего свои несчастья дурному глазу демона.

Однако неравнодушная общественность тут же обвинила в акте вандализма неких православных экстремистов, фанатиков, мракобесов: мол, напротив дома строится храм Ксении Петербуржской, и будущие прихожане недовольны, что по дороге к храму им придется смотреть на дьявольский лик.

И правда, нельзя же упустить такую замечательную рифму: в то время как ИГИЛ уничтожает сирийскую Пальмиру, наши доморощенные игильчата принялись за Пальмиру Северную. К тому же опять, получается, мы бросаем вызов мировому тренду: в передовой Америке ставят памятник Сатане, а в ретроградной России памятник Сатане разрушают.

Вывод привычный: надо валить из этой страны.

Подыгрывая торопливой общественности, ответственность за демефистофелизацию дома на Лахтинской взяли на себя «Казаки Петербурга». Но это лишь запутало дело: тут же выступили другие казаки, заявив, что никаких «Казаков Петербурга» в природе не существует. Вероятно, это такая же фиктивная организация, как и пресловутые «Коммунисты Санкт-Петербурга и Ленинградской области», от имени которых периодически выпускаются разные абсурдистские заявления.

Между тем налицо интересная коллизия.

С одной стороны, дом Лишневского, а вместе с ним и низринутый Люцифер, находится под охраной государства, то есть надо его защищать, протестовать и поднимать шум. С другой же стороны, защищать чертей – дело новое, неизведанное. Ходорковского защищали, Навального, Pussy Riot. А Мефистофеля – пока не приходилось.

Вот что теперь делать? Выходить с футболками JE SUIS MEPHISTO? Это как-то нескромно, знаете ли. Устраивать протестное целование козлиного зада? Негигиенично.

Самые умные эту коллизию поняли, и быстро распространилась версия о том, что дяденька на горельефе – это на самом деле не Мефистофель как таковой, а наш великий певец Федор Шаляпин. Да, в роли Мефистофеля, но ведь Шаляпин. Мол, обожал его архитектор, вот и увековечил. А нетопыриные крылья на самом деле – контур суфлерской будки, хотя что делать оперной звезде в суфлерской будке – решительно непонятно.

Версия эта сомнительна, зато в некоторых источниках можно прочитать, что в первоначальных чертежах архитектора Лишневского никакого Мефистофеля не было, а появился он по настоянию нового владельца дома, якобы сатаниста.

Конец ознакомительного фрагмента.

1
...