Вновь всплыла старая проблема лермонтоведения: писал или не писал Михаил Юрьевич Лермонтов «Прощай, немытая Россия»?
Конечно, я помню эти стихи из школьной хрестоматии, а хрестоматия врать не может. Вместе с тем мне кажутся вескими доводы людей, полагающих, что эти строки были злонамеренно приписаны поэту уже после его ранней гибели.
На самом деле меня устраивают обе версии. Не писал? Ну и хорошо. А если написал, то будем считать, что гению простительно.
Спорное стихотворение вспомнил Владимир Путин на своей пресс-конференции, отвечая на вопрос о «пятой колонне», о том, чем она отличается от оппозиции.
По мнению Путина, «оппозиционер, даже очень жесткий, в конечном итоге до конца борется за интересы своей родины, а „пятая колонна“ – это те люди, которые исполняют то, что продиктовано интересами другого государства, и их используют в качестве инструмента для достижения чуждых нам политических целей».
Например, Лермонтов, по словам президента, был оппозиционером, но вместе с тем патриотом.
Я бы уточнил: Лермонтов, конечно, не был оппозиционером в современном смысле, он не принадлежал ни к какой политической организации и не ходил на «писательские прогулки» – ну, если только под ручку с дамой. А кем же был Лермонтов? Бунтарем, как и положено романтическому поэту.
Но как раз для романтического сознания «бунтарь» и «патриот» – понятия родственные, а вовсе не противоположные. Немецким патриотом считался студент Занд, убийца Августа Коцебу. Патриотом Греции был князь Ипсиланти, прообраз Игоря Стрелкова. Наконец, разве декабристы не были патриотами? Конечно, были – ведь они действовали из чистой любви к Отечеству, не будучи направляемы ни одной иностранной державой.
Впрочем, Пушкин, пылко поддерживавший декабристов, к тридцати годам стал образцовым консерватором. Я уверен, что консерватором, да еще каким, сделался бы и Лермонтов, если бы не мартыновская пуля. Стало быть, дуэльные выстрелы, вину за которые русское прогрессивное общество традиционно возлагало на козни Третьего отделения, возможно, лишили Россию сразу двух влиятельных лоялистов, которые весьма пригодились бы ей позже, в эпоху великой реформы.
Обращение президента к примеру Лермонтова, к примеру юной дерзости и интеллектуального бунта переворачивает прежнюю полуофициальную концепцию, согласно которой полезной считается оппозиция «умеренная», а вредной – «радикальная». Нет, говорит нам Путин, дело вовсе не в этом – или, по крайней мере, не только в этом. Дело в том, где у оппозиции находится, выражаясь международным юридическим языком, «центр жизненных интересов».
Иными словами, оппозиция, как и буржуазия, бывает национальной, а бывает компрадорской.
Одни искренне стремятся искоренить кричащие безобразия нашей жизни, другие желают использовать эти безобразия для захвата власти, неизбежно приходя к лозунгу «чем хуже, тем лучше». Одни предлагают свое видение самостоятельного развития страны, других беспокоит только то, что мы сорвались с американского поводка и не хотим бежать в единой своре «цивилизованного мира». Одни прислушиваются к своему народу, для других окружающее население, пресловутые «86 %», – досадная помеха, не позволяющая раззудеться их «элитным» плечам.
Вот эту-то компрадорскую оппозицию мы и называем то либералами, то прогрессивной общественностью, то «пятой колонной» – в общем, как бог на душу положит. Между тем тот вопрос про «пятую колонну», который был задан президенту скорее с фрондерскими намерениями, именно сейчас должен быть разрешен содержательным образом.
Пока текли тучные годы, все виды оппозиции можно было заметать под коврик единым веником, просто чтобы не мешала. Торжествовала относительная бесконфликтность. Когда над страной хлещет ливень из нефтедолларов, какая разница, кто сколько насобирал в свое персональное ведерко? Все равно всем что-то досталось – кому-то особняк в Белгравии, кому-то иномарка средней паршивости.
Поэтому и аудитория разоблачений Навального в конечном счете стала концентрироваться вокруг тех же политических компрадоров, один из ярких представителей которых, Геннадий Гудков, кстати, недавно приобрел недешевый домишко в Лондоне.
Но теперь мы вступаем в тощую полосу: по крайней мере, два года великого поста президент нам обещал. Отныне любой политический курс будет кого-то делать богаче, а кого-то беднее, в худшем же случае мы все будем беднеть, но тоже неравномерно. Это будет порождать конфликты уже не между кабинетами отдельных чиновников или блогами отдельных активистов, а между огромными социальными слоями, между отраслями или регионами.
Теперь, когда экономическая власть довела население до растерянности, граничащей с паникой, мы не можем всех недовольных зачислять в «пятую колонну» – что же мы будем делать, если недовольны будут пресловутые 86 %?
Теперь позиция «жираф большой, ему видней» – это вообще не позиция патриота. Лермонтов бы не одобрил. Жираф – как правительственный, так и центробанковский – неубедительно показывает свою компетентность и еще менее убедительно рассказывает, чего и как он намерен добиться.
Это недовольство и эти конфликты должны транслироваться в публичную политику. Альтернативные идеи должны громко звучать и серьезно обсуждаться. Новые люди, способные заменить не справляющихся чиновников, должны быть видны обществу. Отсутствие внятной, дотошной и дерзкой оппозиции не укрепляет власть. Напротив, оно, деморализуя патриотических оппонентов власти, дает шанс ее фанатичным врагам.
Хотя, по признанию президента, границу между оппозицией и «пятой колонной» провести трудно, нужно научиться это делать, причем ровно для того, чтобы национальной оппозиции дать максимальную свободу, а вот псевдооппозицию, компрадорскую оппозицию, мягко вытеснить на обочину публичного поля.
Самый простой тест, который можно предложить, подсказывает сама «пятая колонна», она его очень любит. Это – отношение к российскому Крыму.
Историков будущего еще ждут споры о том, могла ли Россия уклониться от воссоединения с Крымом. Но, похоже, это событие уже тем послужило Отечеству, что четко выявило всех тех, чей центр жизненных интересов находится не в России и не с русскими. «Крымская платформа» – это сегодня то, что способно объединить власть и национальную оппозицию вокруг высших целей и в то же время создать основу для реального политического плюрализма.
«Известия», 18.12.2014
Борису Пастернаку исполняется 125 лет, но юбилейных речей не хочется. Каратели обстреливают Донецк. Бандеровцы маршируют по Одессе – родному городу отца поэта. Едва не отменились электрички, не раз им воспетые. Рубль, опять же, упал, дорожают овощи. Там видели баклажаны по 600 рублей, тут кабачки по 400. Пастернак тоже нынче дорог.
Пастернак – это корнеплод. Он очень полезен. Специалисты говорят, что он повышает потенцию. Фамилия Пастернак как нельзя лучше подходит поэту чувственной любви, извивов женского тела, восторга и радости жизни, второму в нашей поэзии после Пушкина.
В Советском Союзе, самой читающей стране мира, но явно не самой гурманской, многие узнавали поэта Пастернака раньше, чем растение пастернак. Я из их числа.
Вернее, сначала я услышал стихи. Это были восемь строк из «Августа», прозвучавшие в телепередаче «Очевидное – невероятное» где-то в конце 1970-х:
Был всеми ощутим физически
Спокойный голос чей-то рядом.
То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом:
Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство.
Автора не назвали, но я сразу подумал: кто бы это ни был, отныне он – мой любимый поэт. Примерно через два года я узнал имя автора: Борис Пастернак.
Так сбылось написанное им про «восемь строк о свойствах страсти»:
О беззаконьях, о грехах,
Бегах, погонях,
Нечаянностях впопыхах,
Локтях, ладонях.
Эти строки, в свою очередь, – эхо финальных слов Горацио из «Гамлета», которые в руганом-переруганном переводе самого Пастернака звучат так:
Расскажу о страшных,
Кровавых и безжалостных делах,
Превратностях, убийствах по ошибке,
Наказанном двуличье и к концу –
О кознях пред развязкой, погубивших
Виновников.
Эта особенность слуха очень характерна для Пастернака: эпоха кричит ему о страшных, кровавых делах, а он, как бы намеренно не понимая, чего от него хотят и ждут, пишет о грешках против семейных устоев, о локтях, ладонях, скрещеньях рук, скрещеньях ног. Так и в знаменитом разговоре со Сталиным о судьбе арестованного Мандельштама: тот ему о деле, пахнущем будущей кровью, а этот: «Я хотел поговорить с вами о жизни и смерти».
В советские времена, когда любители большого стиля в поэзии еще не были придавлены могильной плитой Бродского, Пастернак входил в «большую четверку» поэтов, наиболее чтимых фрондирующей интеллигенцией.
Подразумевалось, что члены этой четверки отвечают двум требованиям: они писали несоветские стихи и преследовались советской властью. У Пастернака, впрочем, был низкий балл по обоим пунктам.
Его истинная компания в поэзии – это не богема Серебряного века, не посетители башни Иванова, а «Тихонов, Сельвинский, Пастернак», да еще Багрицкий, в стихах которого перечислена эта троица. «Нас мало. Нас, может быть, трое // Донецких, горючих и адских»: в этих строчках Пастернак вряд ли имел в виду манерную Ахматову или Цветаеву, с которой его связывал лишь долгий виртуальный роман.
С преследованиями тоже было неважно. Мандельштама сгноили в лагере, Цветаева повесилась, у Ахматовой расстреляли мужа и посадили сына, а Пастернак, как правильно заметил Галич, «умер в своей постели», причем постель эта находилась в элитном дачном поселке.
«Репрессии» продолжались три последних года жизни и свелись – хвала хрущевской оттепели – к газетной травле («роман не читал, но осуждаю») и исключению из СП.
И вместе с тем Пастернак был не только любим тайными и явными «антисоветчиками», но и особо символичен для них, равно как и для их противников. Можно сказать, что параллельно поэту Пастернаку существовал его интеллигентский стереотип, «проект Пастернак».
«На нынешнем беспастерначье и Евтушенко Пастернак», – говорили знатоки поэзии. «Пастернакипью» клеймили молодых авторов журнальные литконсультанты. Иван Шевцов в романе «Тля» заставляет своих героев, художников, обсуждать именно стихи Пастернака. Невинное стихотворение поэта, спетое в фильме «Ирония судьбы», воспринималось как фига в кармане. Наконец, эпоха «возвращенной литературы» в перестроечное время открывается в 1988 году публикацией в «Новом мире» романа «Доктор Живаго».
Возможно, наиболее близкой и родной для советского интеллигента чертой личности Пастернака была его способность сочетать внутреннюю духовную свободу с бытовой устроенностью, каким-то органическим мещанством («когда ты падаешь в объятья в халате с шелковою кистью» – это почти «диванчик плюш, болванчик из Китая»).
Способность очень соблазнительная, скажем, для гуманитария, который, оттрубив всю неделю в Институте международного рабочего движения, в воскресенье едет к отцу Меню, чтобы помолиться в компании таких же, как и он, культурных людей с хорошими лицами, половина которых увлекается собиранием икон, – и плевать ему было на то, что свой налаженный быт Пастернак купил не идеологическим лакейством, а изнурительным переводческим трудоголизмом.
Да и вообще кого еще чтить владельцам дач в Кратово или Фирсановке, как не поэта-дачника, певца подмосковных рощ?
Разумеется, был еще и нобелевский казус. Пастернак был первым отечественным литератором, вокруг которого возникла шумиха с участием Запада. Можно даже сказать, что он, сам того не желая, стал первым советским диссидентом, поскольку диссидент – это не просто несогласный, а несогласный, за судьбой которого внимательно следит Запад.
До выхода «Доктора Живаго» западной общественности не было никакого дела до того, что происходит с русскими писателями и поэтами. Лион Фейхтвангер, Андре Жид, Ромен Роллан и т. п. не рвались вытаскивать из ссылки Мандельштама, спасать от расстрела Бабеля или Павла Васильева. Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» никак не обсуждалось интеллектуалами цивилизованных стран. Этих проблем не существовало ни для них, ни тем более для западных правительств.
И лишь начиная с 1957 года жертвы советской цензуры становятся героями на Западе. Дальше пошло по накатанной: Солженицын, Бродский, альманах «Метрополь»…
О проекте
О подписке