Твоё отрадное участье,
Твоё вниманье, милый друг,
Мне снова возвращают счастье
И исцеляют мой недуг.
Кондратий РЫЛЕЕВ
Само собой вышло, что в пути Атаназиус коротко рассказал Татьяне о своей жизни.
Та, конечно, ахала и охала, иногда даже с недоверием смотрела ему в глаза, радовалась его победам, горевала над его бедами – за четверть часа прожила всю его жизнь и даже в конце немного подустала и поняла, что повзрослела сразу на несколько лет.
Читатель вскоре и сам узнает историю жизни Атаназиуса Штернера. Только немного позже. Ибо начни я её рассказывать сейчас – Татьяна точно опоздает в дом купчихи Владыкиной, которая со всех краёв России набирала молодых девушек для кружевных работ, на кои был небывалый спрос в Москве уже несколько лет – и среди клиентов, и среди иностранных портних.
А вот о самой Татьяне Филипповой кое-что расскажу, чтобы иметь о ней хоть какое представление.
Приехала Татьяна Николаевна из Вязьмы, а родилась восемнадцать лет тому назад в семье мещанина.
Отец её, Николай Иванович, был аптекарем, ну и лекарем впридачу. Выучился он этому мастерству у одного пленного француза уже после войны с Наполеоном. Как война закончилась, все пленные «жоржи», «гюставы» и «эжены» давным-давно до дома добрались, кроме тех, кто навсегда в российской земле окопался, а полковой лекарь мсье Жюль, как попал в плен к русскому солдату Николаю Филиппову, так и остался у того после войны. И не по своей воле. А условием его вызволения было одно: научить Николая Ивановича аптекарскому искусству, ну и лекарскому впридачу.
Учителем мсье Жюль наверняка был хорошим, ибо спустя год заспешили к Таниному отцу все хворые с окрестных мест – кто за микстурой, кто за мазью, кому кровь пиявкой пустить, кому зуб «из сердца вон» вырвать. Он и перевязку на рану наложит, и вывих после драки вправит, и перелом залечит. А иногда и от «червивого плода любви», прости, Господи, избавит или, наоборот, счастливые роды примет. Всё умел Филиппов. За это и сделали его власти уездным лекарем. А там и все права мещанина дали по закону.
А мсье Жюля пришлось отпустить на волю. Жаль было с ним расставаться. Только – дал слово, держись! А француз, не будь дураком, да и остался в России. Уехал, правда, из Вязьмы куда подальше, чтоб не быть своему ученику конкурентом. И где он, и что с ним – никто с той поры не знает.
Хотела стать Татьяна отцу лекарской помощницей, вроде сестры милосердия, но он не позволил. Не бабье это дело! Тут-то матушка и взяла судьбу дочери в свои руки.
Была Галина Алексеевна чудо-вышивальщицей. Одной иглой с цветными нитями могла целую картину насочинить – и закат со звёздами, и поле в ромашках, и озеро с лебедями, и церковь с маковкой. И витязя на коне! Стоит под ними каждая травиночка, будто живая! Подуй – зашевелится!
А ещё вязала отменно – и на спицах, и на коклюшках. Но, главное, к чему Бог приспособил – это плесть кружева! Ах, облака небесные! Паутинки морозные! Снежинки льняные!..
Да только не для всех эта профессия. В таком деле персты нужны чуткие, очи острые, вкус тонкий. А главное, душа должна быть певучей.
Кто видел ажурные кружева бельгийские, из льна, выращенного на полях Брабанта, не поверит, что кружева русских мастериц, взращённые из полевых голубых цветков – от Пскова до Владимира – были такими же изящными, утончёнными, иной раз даже мудрёней по рисунку.
Лён зелёной при горе, при крутой!
Уж я пряла-то, пряла ленок,
Уж я пряла, приговаривала,
Чоботами приколачивала:
– Ты удайся, мой беленький ленок!
Всем секретам кружевоплетения научила Галина Алексеевна дочь свою единственную. Всё, что угодно, умела сплести Татьяна – и занавески для залы, и косынки, и покрывала, и носовые платки (которые и пачкать-то грешно!), и скатерти, и бельё постельное.
А когда матушка узнала, что давняя её подруга, купчиха Владыкина собирает под свою крышу талантливых девиц-кружевниц, не задумываясь послала к ней дочь в Москву – искусство своё показать и денег заработать родителям на старость. Ну, а ежли Бог поможет, то и мужа найти. Москва не Вязьма. «Вязьма – в пряниках увязла». А Москва крепко стоит на купеческих ногах.
…А сани всё бежали по московским улицам, сквозь завьюженное утро, прямиком на Таганку, к Воронцовской улице. Где – летели, где притормаживали, а более всего стояли. Ибо движения по Москве в те годы было сумбурное, нервное – никто ни перед кем не желал останавливаться, каждому хотелось силушку свою строптивую показать, забыв о полицейском «Наставлении старостам, извозчичьим и извозчикам» 1884 года, в котором, частности, говорилось: «…извозчикам ездить рысью, тихо и со всей осторожностью, отнюдь не скакать и не ездить шибко, каковую осторожность ещё более наблюдать на перекрёстках и при том всегда держаться правой стороны; где случится многолюдство, там ехать шагом, а когда кто перебегает через дорогу, то в таком случае остановить лошадь, дабы на перебегающего не наехать, в особенности ещё наблюдать, когда переводят на руках малолетних детей».
Нарушителей били розгами и подвергали аресту на срок до семи дней вне зависимости от чинов и званий. Но всё равно, каким бы наказанием ни грозили власти – городские лихачи-извозчики продолжали ехать наперекор, наперекосяк, поперёк, супротив, цепляясь колёсами или полозьями – чтоб только насолить другому. И застревали, и переворачивались – пассажирам на беду, себе на мордобитие, прохожим горожанам на смех.
Правда, такая неразбериха да безобразие творились, в основном, летом, когда возки ставили на колёса. В январский же снегопад, сани, в которых ехали под волчьей шубой наши герои, плыли, словно по облаку, летели, будто во сне, что в полной мере соответствовало взаимному расположению наших путешественников друг к другу.
«Чудная девушка, расчудесная!.. – думал про Татьяну Атаназиус. – Милая, чернобровая! Глаза синие! Носик прямой, крошечный, губы, будто лепестки розы – и вся, словно портрет Адельхайт, дочери художника Кюгельгена! А голос!.. – нежный, ангельский!..».
И в голове Атаназиуса зазвучали стихи Гейне: «Щекою к щеке ты моей приложись: пускай наши слёзы сольются!..»
Да и ей, глядя на Штернера, приходили на ум почти те же мысли:
«Какой благородный молодой человек!.. И надо же, иностранец! А папенька говорит, что иностранцы самодовольны и глупы. А этот такой трудолюбивый, умный, скромный, воспитанный! Ради друга в Россию приехал, чтобы тому помочь…»
– А можно я вас по-русски Атаназиусом Карловичем звать буду?
– Зовите, – усмехнулся Штернер и добавил с шутливой важностью. – Татьяна Николавна!..
Метель улетучилась. Из белоснежных облаков выглянуло солнце. Снег сразу же заиграл цветными искрами.
Сани свернули с Тверской на Большую Никитскую.
Возле чугунной ограды домовой церкви Великомученицы Татианы и у лестницы Московского Университета резвились студенты. Слышался громкий смех, молодёжь бросалась снежками, зажигала «бенгальские огни», ожидая россыпи большого вечернего фейерверка в московском небе. Одни пили квас, другие медовуху, третьи напитки покрепче, которыми неподалёку торговали разбитные продавцы. Какие-то весельчаки, уже набрав «должный градус», громко пели под аккомпанемент гитары:
– Будем веселы и пьяны
В День красавицы Татьяны!
– Что за праздник такой? – спросил Татьяну Штернер.
– Мой День ангела! – с шутливой гордостью объявила она и, глянув в его недоумённое лицо, звонко рассмеялась – День Татьяны Великомученницы! А ещё День студентов!
– День студентов?!..
Для Атаназиуса Штернера это было новостью. В Германии о таком празднике не слыхали и в помине. Был праздник Нового года и День Трёх Королей, были праздничные дни – святого Мартина, святого Стефана и святого Николая. Даже День всех святых! Но чтобы День студентов?! Праздновали немцы День вознесения Марии, Рождество Иоанна Крестителя, ликовали в католический сочельник и в Рождество, радовались праздникам Богоявления и Пасхи и, конечно же, торжественно отмечали Christi Himmelfahrt – Великий праздник Вознесения Христова.
Даже в День дурака веселились 1-го апреля. Но чтобы праздновать День студентов?!.. В такое Штернер не мог поверить.
И самое странное в этих московских веселых гуляньях и кутежах было то, что квартальные подгулявших студентов не трогали, не задерживали, не отводили в участок и, упаси Бог, не наказывали. А вежливо осведомлялись:
– Не нуждается ли господин студент в какой-либо помощи?…
А некоторых даже усаживали в экипажи, написав мелом на спинах их шинелей домашний адрес для извозчика, ибо что-либо говорить от обильных возлияний «приверженцы Диониса» уже не могли.
О таком отношении студенты, жившие в Германском Союзе, и не мечтали. А «испортили биографию» европейскому студенчеству средневековые миннезингеры и ваганты.
Очень давно, лет восемьсот назад, бродячие студенты-клирики так надоели горожанам своими непредсказуемыми выходками и шумными выпивками, что даже по прошествию веков, никто о них и слышать не хотел! Ну, посудите сами. Кто будет чтить память о безнравственных людях, которые с презрением относились к благопристойным горожанам или к сану священника, пили вино без меры, влюблялись в бюргерских жён и дочек, и даже уводили некоторых с собой. Разве о таких студентах вспомнят с любовью?
Впрочем, с тех пор многое плохое забылось, зато остались на века их весёлые песни и чувственные стихи, воспевающие свободу, веселье, плотскую любовь.
«Эй, – раздался светлый зов, —
началось веселье!
Поп, забудь про Часослов!
Прочь, монах, из кельи!»
Сам профессор, как школяр,
выбежал из класса,
ощутив священный жар
сладостного часа.
Будет ныне учрежден
наш союз вагантов
для людей любых племен,
званий и талантов.
Все – храбрец ты или трус,
олух или гений —
принимаются в союз
без ограничений.
«Каждый добрый человек, —
сказано в Уставе, —
немец, турок или грек,
стать вагантом вправе».
Признаешь ли ты Христа,
это нам не важно,
лишь была б душа чиста,
сердце не продажно…»
А ещё остался, сочинённый вагантами, главный студенческий гимн – Gaudeamus igitur.
Но хоть много веков утекло с тех пор в Рейне, шумные студенческие вечеринки до сих пор не поощрялись благонадёжным немецким обществом. Громко петь или, не дай Бог, орать, демонстрируя свободу и самодостаточность – считалось дурным тоном и вкусом (всё же на дворе начало 19 века, а не тёмное Средневековье!), и если где-то возникали такие островки студенческого буйства – они тут же прерывались полицаями, стоящими на страже бюргерской Германии.
Поэтому обходительное отношение московских околоточных к празднующим питомцам Университета было для Штернера в диковинку.
Мимо их саней промчались розвальни с подвыпившими студентами, горланящими что есть мочи знаменитый студенческий гимн:
– Итак, будем веселиться,
Пока мы молоды!
Жизнь пройдёт, иссякнут силы,
Ждёт всех смертных мрак могилы.
Так велит природа.
Где те, которые раньше
Нас жили в мире?
Пойдите на небо,
Перейдите в ад,
Кто хочет их увидеть.
Штернера даже подбросило в санях, до того близким и родным послышался ему этот гимн:
Жизнь наша коротка,
Скоро она кончится.
Смерть приходит быстро,
Уносит нас безжалостно,
Никому пощады не будет.
Да здравствует университет,
Да здравствуют профессора!
Да здравствует каждый студент,
Да здравствуют все студенты,
Да вечно они процветают!
В Хейдельбергском университете, который закончил Атаназиус Штернер, все студенты знали этот гимн наизусть:
Да здравствуют все девушки,
Изящные и красивые!
Да здравствуют и женщины,
Нежные, достойные любви,
Добрые, трудолюбивые!
Да здравствует и государство,
И тот, кто им правит!
Да здравствует наш город,
Милость меценатов,
Нам покровительствующая.
«Вот что объединяет людей, – подумал Штернер. – Общая идея. Общая родина или общий гимн…». И, глядя на Татьяну, он пропел оставшиеся куплеты вместе с ними.
Да исчезнет печаль,
Да погибнут скорби наши,
Да погибнет дьявол,
Все враги студентов
И смеющиеся над ними!
Их обогнали другие сани, в которых ошалевшие от однодневной свободы студенты горланили с «декабристской храбростью» совсем другую песню – «Жалобу на Аракчеева».
О проекте
О подписке