Читать книгу «Второй после Солнца» онлайн полностью📖 — Игоря Белладоннина — MyBook.
image













 – молодость безобразника: вокруг были звери, но я был зверь зверей. Ух, я был зверюга! С холодными серыми глазами, с мягкой тигриной походкой, с радушным оскалом острых клыков, всегда готовый и к обороне, и к нападению.

Ах, какой же я был зверюга!

Глюков – для людей это значило «чудо, которое не может, не имеет права с тобой не случиться».

Глюковистичное – для людей это значило «сделанное на века, сделанное на пределе возможного, так, как это мог бы сделать великий Глюков, если бы у него было на это время».

Глюковистична, говорили люди, музыка Моцарта, политика Августа, живопись Брейгеля, архитектура Гауди, относительность Эйнштейна. Люди могли привести и ещё несколько примеров глюковистичного.

– Аркаша, Аркаша, проси чего хочешь! – требовали они.

– Зачем? – отвечал Аркаша, пожимая могучими плечами-крыльями. – У меня всё есть.

И действительно, у Аркаша было всё и даже больше, чем всё: у него была Ганга.

на счёт семь – молодость безобразника: я мчусь сквозь картинки с выставки народной жизни. Я мчусь на свиданье с оторвой, посмевшей откликнуться на моё газетное объявление: «Нищий уродливый эгоистичный кретин (довольно точная моя тогдашняя характеристика – А.Г.) ищет умную красивую заботливую и богатую для совместных занятий онанизмом, остракизмом и эмпириокритицизмом».

Ах, эта моя молодая самонадеянность, ах, эта моя вера в идеальную Ж.!

на счёт шесть – молодость безобразника: попка маячит впереди маленькая, но с трещиной посерёдке. «Ненавижу, – понимаю я, – ненавижу маленькие попки, да ещё с выщерблиной, ведь они должны быть большими, округлыми и сплошными, как глобус, как наша любимая планета в миниатюре!» – и, обгоняя хозяйку незадачливой попки, два раза гавкаю на них обеих.

– Дура, – говорю я хозяйке, не глядя на неё и зная, что в глазах её изумление сменяется гневом, а затем страхом, – пусть хоть гавк у тебя останется, коли бог задницей обделил.

«Да на хрена ты вообще мне сдалась – переживать за твою несексапильность, – переключаюсь я тут же на свои размышления, – нет, не тебя так пылко я ищу».

Я ищу Свободу, я хочу её, я страстно желаю отыметь её в попку, в её глобусоподобную желеобразную необъятную сплошную задницу. Вот и всё, что мне нужно от жизни – трах-тах-тах, а потом – тишина.

А потом, после тишины, она спросит, приоткрыв глаза: «И зачем я тебе сдалась – такая зыбкая, эфемерная?» Чтоб быть свободным! Чтобы жить со свободой в душе, в голове и в теле. Чтобы жить со всеми свободами в одном свободном свальном грехе, ведь свободы всякие нужны, свободы всякие важны: свобода любить, кого захочу, и трындеть о своей любви на весь мир, свобода бить в те рыла, в которые захочу, свобода выплеснуть на вас всех накипевшее, свобода быть тем, кем я хочу быть, и свобода быть тем, кем быть не хочу, но являюсь.

Мне хорошо, когда мне хорошо, а другим плохо, вот такая во мне личность образовалась: и хорошая, и плохая одновременно.

Ах, какой я всё же мерзавец, но обаятельный же мерзавец! Меня нельзя не любить.

на счёт пять – молодость безобразника: феминизм, гринписизм, тоталитаризм, антитоталитаризм, все эти массово внедрённые «измы» – прогрессивные и не очень – были одинаково мне отвратны. Единственным «измом», с которым я ещё мог бы тогда смириться, был глюковизм.

Энтузиазм толпы мне смешон. Я – млекопитаемое нестадное. Когда толпа в едином порыве вскидывает вверх кулаки и кричит: «Нет диктатуре!», я кричу: «Да – тирану!» и опускаю свой кукиш вниз.

Мой рахитичный членик тоже никнет к полу: с большой головкою на тонкой ножке, он совершенно нежизнеспособен в условиях депрессивной внешней среды.

Ах, этот мой героический пожизненный спутник на тонкой изящной ножке! Сколь часто ты был мне неверен и сколько рогов ты мне понаставил, однако же терплю я тебя всё ещё по доброте душевной!

на счёт четыре – молодость безобразника: на площадях и в скверах людишонки с искажёнными благородным гневом ликами пинают каменные статуи бывших тиранов, мочатся на их громадные туши и вопрошают поверженных идолов: «Понял, гад?»

«Плохо тиранил, – делаю вывод я. – Извёл бы под корень всё поганое людишонкино племя – и стоял бы себе сейчас спокойно, в почёте и уважении, как в каменном лесу – в компании подобных себе упырей. А самая абсолютная свобода может увенчать деятельность именно что самого беспощадного из тиранов – когда некому станет уже, собственно, ни посягать на эту свободу, ни присягать ей».

– Так его, по яйцам, по яйцам! – советую я, и слова мои встречают в тираноборцах благодарное понимание.

Я снимаю своё кепи – фирменное кепи с лейблом бренда «Рабочая одежда» – и обхожу с ним окружающих, гнусавя:

– Пожертвуйте на снос ещё одного каменного ублюдка, тирана Вороватейшего, мать его так, растак и перета-ак!

Народ в целом охотно помогает святому делу, однако некоторые особенно скаредные свободолюбцы скупердяйничают: «А, чево там, мы сами его снесём».

– Вы что, господин не очень хороший, – спрашивал я такого умника, приблизившись к нему вплотную, – против сбора средств на снос памятника кровопийце трудового народа?

       – Да нет, я не против, – начинает запинаться тот, – я просто думал…

 – Вы ещё и думаете? – я смотрю на него с уважением, почти бесшовно перетекающим в восхищение. – Так вы – мыслитель?! Тогда не надо, – пячусь я от него, – с мыслителей мы на снос не берём. Они, мыслители, пусть мыслят за нас, недоумков, пусть выдают нам инструкции для светлого будущего: как правильно жить в этом светлом будущем, что надо будет строить – на месте сломанного и сброшенного, как надо будет строить, из чего, с какой скоростью…

 – Возьмите деньги, – шепчет мне незадачливый хомо когитанс34, скок-поскокивая за мной.

– Нет! – вопию я, опуская в карман его мятые купюры. – Не возьму! Не просите!

Ах, это моё бессребреничество, ах, эта моя всегдашняя готовность послужить правому делу – пусть и себе в убыток!

на счёт три – молодость безобразника: я зарабатываю на поддержание свободного духа в свободном теле и другими элегантными способами. В не слишком людном переходе метро я бросаюсь с воплем: «О, Изольда, зачем ты погубила меня?!» в ноги к самой симпатичной из скво35 (у симпатичных обычно есть чем поделиться с миром) и покрываю поцелуями её сквозьчулочные колени, поднимаясь затем всё выше и выше, но в итоге всё же кидаю ей спасательный круг:

– Милая, дай пару кусей твоему обожателю, всего две тысячи за мою разбитую жизнь!

О, русские женщины, сколь вы тогда были стыдливы в боязни публичной демонстрации своих чудных ножек! Тогдашняя милая, не колеблясь, расставалась с искомой суммой.

Ах, эта моя тяга к русским женщинам, в ущерб женщинам всего остального мира, лишённым, таким образом, сколь-нибудь реальных шансов когда-либо меня заполучить!

на счёт два – детство даётся нам только дважды, и прожить его нужно так, чтобы оно было засчитано, когда придёт пора отчитываться о содеянном:

– Моя фамилия Гуглюков, – сообщаю я миру.

Не все встречают моё откровение с пониманием, но есть и такие, что раскрывают свои плодоножки навстречу плодожорке моих объятий.

– Ну а моя, блин, дядя Хрюков, – отвечают мне наиболее близкие по духу, и моя червячок-душонка залезает в их душонки – плоды разной степени свежести, – и начинается соитие, и кончается проза.

И однажды я встречаю в метро своего духовного близнеца, свою недоснятую копию, так долго ускользавшую от меня тень. Опоздав на поезд, он не смиряется с поражением, не никнет гордой головою – нет, он бросает последние проклятия этому миру чистогана и чистоплюйства:

– Ах вы, сволочи, смотрите же, гады, как умирают те, которые умирают, когда на них смотрят! – и, прыгнув на рельсы, взмывает в вечность призывом гордым к свободе, к свету.

И долго после этого разгоняют свои мурашки озадаченные обывателишки и приглаживают сальными пятернями свои вздыбившиеся волосёнки, на которые, победно кружась, опускается прах героя.

Ах, это второе и последнее детство и это втородетское презрение к той части собственной жизни, что походила скорее на ишака в осенней пустыне, чем на мустанга в весенней степи!

на счёт раз – смерть придурка, бесконечно прекрасная, как весть о расправе над поэтом-насмешником, и вновь смерть придурка, бесконечно ужасная, как весть о рождении вражьего сына, и вновь смерть придурка, ах, уже не прекрасная, ох, уже не ужасная – вообще никакая. Никакая не смерть, а так, издыхание.

У Аркаши была Ганга, у Ганги был Аркаша, и было им хорошо.

Аркаша, обладавший безупречным универсальным вкусом, выбрал себе Гангу, как наисовершеннейший образец наисовременнейшей российской женщины.

– Ну, Арканя, заарканил! – присвистывали люди, которым подфартило увидеть Гангу вблизи.

А Гангу с детства окружал культ Аркашиного слова. Отец, старавшийся походить на Глюкова суровостью и парадоксальностью суждений, и мать, пытавшаяся не отставать от Аркаши (насколько это было, конечно, возможно) в человеколюбии и душевной щедрости, – когда-то сблизившиеся на почве глюковедения, а ныне титулованные глюковеды – естественно, и дочь свою видели продолжательницей семейного дела. И Ганга всерьёз готовилась к профессии глюковеда – самой нужной, полезной и уважаемой профессии на свете, но хотелось ей всё-таки большего: роль учёного, пусть даже академика, изучающего деяния и творения Глюкова, но не его душу и не его тело, никогда не смогла бы исчерпать всей красоты её натуры.

И когда объявили конкурс на право попадания в число Аркашиных невест, Ганга поняла: «Вот оно!» И оно пришло! Оно пришло большое как глоток, глоток рассола после литра выпитой, как говаривал временами сам Аркаша.

«Я нужна ему, – чувствовала Ганга, готовая и к горю, и к радости, но только вместе с Аркашей. – Да, именно я нужна ему, пусть я буду сотой женой, тысячной невестой, миллионной соискательницей!»

Сопровождаемый массированной рекламной кампанией, превозносящей Аркашины достоинства и достижения, вселенский масштаб его дарования, конкурс выплеснул на телеэкраны и журнальные страницы лучшие образчики рекламного жанра. Вот Аркаша с бородой и бакенбардами одной рукой дописывает «Войну и мир», а другой – «Капитал». Вот перехватывает огонь у Прометея, а другой рукой, опять же, ловит за хвост Сатану. Вот замачивает в подсортирной ёмкости Герострата в прижимку с Усамой бен Ладеном. Вот, наконец, даёт сеанс одновременной любви Казанове и Мессалине36.

Элементом этой же рекламной кампании явились теледебаты между Аркашей и самым богатым человеком в мире.

«Встреча самого любимого человека на Земле с не самым любимым на Земле человеком» – так преподнесла эту встречу пресса.

– Я представляю силы добра, – начал беседу Аркаша. – Какие силы представляете вы?

– А я представляю силы прогресса, – гордо отвечал самый богатый человек в мире.

– Ну и представляйте на здоровье, – парировал Аркаша. – А я не любил вас, не люблю и не буду любить.

И Аркаша прервал встречу, давая понять, что не собирается говорить с таким нелюбимым человеком, когда есть столько любимых – порядка шести миллиардов.

Мне стало охренительно радостно за шикарно проведённые годы. Я вскричал:

– Блаженна дева, сочиняющая такую музыку, блаженна и извлекающая подобные звуки из кусков деревяшки и проволок!

– Слушай же дальше мой грустный рассказ, – продолжила, как ни в чём не бывало, Пристипома. – Отец мой, Пристипом Пристипомович, отставной младший подпрапорщик лейб-гвардии Долгано-Чукотского кирасирского полка был маркизом не самых честных правил. Когда он в шутку занемог, будущая мать моя, тогда девица коммунистического поведения Пристипомья Пристипомьевна Пристипомьева-Заде заставила его уважить себя. Отец уважил её раз, другой, третий, так и втянулся: ему, похоже, понравилось. Тогда-то, согласно городской семейной легенде, была зачата я, а через месяц – сестра, которая мне этого так и не простила. Но отец уже не мог остановиться на достигнутом, он принялся уваживать всех, кто попадался ему на пути, пугая несогласных кирасою, умыкнутой им аккурат накануне дембеля. Зная его натуру, которая передалась мне по наследству, убеждена, что он уважил бы всё человечество, и тебя бы уважил, и самого Самогрызбаши бы уважил, если б успел. Однако, он не успел, ибо умер, но умер героем, захлебнувшись слюной от избытка чувств во время вручения ему грамоты «За уважение к ближним» после слов про самого дорогого человека на земле, лично това…

Тут и Пристипома залилась – но не слюной, а слезами.

«Однако, фиговая же ты демократка», – думал я, сочувственно кивая головою.

Конкурс проходил в два этапа. На первом претенденткам предоставлялось три месяца для написания сочинения на тему: «Как глубоко и сильно я люблю Аркашу» с приложением фотографий «максимально полно передающих богатство внутреннего мира и своеобразие внешних данных претендентки».

Ганга не ошиблась в своих прогнозах: за три месяца Аркаша получил более миллиона посланий. Ему предстояла трудная, но увлекательная работа. Соискательниц из стран развитого мира он отбраковывал как потенциальных феминисток, соискательниц из большинства развивающихся стран – ввиду несходства менталитетов. Таким образом было отсеяно более половины претенденток. Дальше Аркаша работал с фотографиями. Обладательницы строгих костюмов отвергались Аркашей по причине неуместной в данном случае строгости нравов, соискательницы без костюмов вообще – по причине не более уместного легкомыслия. Эротизм в одежде, интеллект в глазах, таинственность в улыбке, наоборот, приветствовались.

С каждой из отобранных претенденток Аркаша уединялся на три-пять минут в своём рабочем кабинете, производившем на непосвящённых шоковое впечатление: это было место, где Аркаша творил! Для каждой у Аркаши находилось ласковое слово и пара советов. Однако, Аркаша всегда любил диалог и потому требовал встречных вопросов, когда же вопросы оказывались откровенно дурацкими, типа: «Когда мы сможем, наконец, заняться любовью, милый?», сильно раздражался и даже сердился – но, главным образом, на себя – за то, что не сумел распознать некондицию стадией раньше.

– Вас миллионы, – говорил Аркаша неудачницам на прощание, – а я один. Какой смысл мне брать сейчас заведомо бракованное изделие, которое откажет через энное количество лет или даже месяцев, когда, продолжив поиск, я смогу найти спутницу заведомо более совершенную?

И вот этот увлекательный процесс был остановлен по одному мановению изящной и невинной Гангиной ручки.

Увидев Гангу, Аркаша смутился. Ещё больше он смутился, оставшись с ней вдвоём в кабинете: ему стало неловко за своё разгильдяйство, хотя некие элементы творческого беспорядка, безусловно, имели право на жизнь в кабинете гения. Аркаша попытался заслонить их своим могучим телом. Попытка не удалась, но Ганга всё равно смотрела на Аркашу сияющими глазами.

– Какой-то я вдруг стал с вами мягкий, добрый, хороший, – тихим голосом произнёс Аркаша, – как будто меня кастрировали.

Ганга ничего не отвечала на Аркашино признание, но продолжала смотреть на него сияющими глазами. Аркаша тяжело вздохнул и вышел к народу.

– Конкурс окончен, – объявил он, глядя в народ сияющими глазами Ганги.

Пристипома продолжила, отрыдавшись.

– Так оказалась я в услужении у пожилой супружеской пары. Они рекомендовали мне ялик как средство, позволяющее заработать на жизнь. Я поблагодарила их, но для себя уже решила, что физический труд, этот спутник вечной нужды – не для меня.

– Где же теперь твоя сестра? – спросил я, уловив намёк Пристипомы.

– Она во мне – и не во мне, – отвечала Пристипома загадкой, – она в тебе – и не в тебе.

– А не превосходила ли она тебя красотою? – осведомился я, чувствуя, как возбуждение нарастает во мне с каждым выдыхаемым звуком.

– Да, она на голову превосходила меня и красотою, и ростом, и дородностью. Но внутренне – внутренне я была красивше! Мой мозг был более студенистым и извилистым, моё сердце – менее шершавым и потным, мои почки набухали быстрее, чем у сестры, а мужчины всегда это ценят.

Появление Ганги окрасило в новые, красно-оранжево-жёлто-зелёно-сине-фиолетовые цвета взаимную любовь Аркаши и народа.

– Аркаша, сколько ног у кошки? – любовно спрашивал народ.

– Четыре, знайте же, – с любовью к истине и народу отвечал Аркаша.

– Так спой нам про неё, Аркаша! – требовал народ.

– А споём вместе! – задорно отвечал Аркаша.

С Гангой или без Ганги – Аркаша не мыслил себя вне народа. Аркаша жил для народа. Он также жил народом, в народе и посреди народа, в самой его сердцевине.

Народ, как мог, любил своего Аркашу. Аркаша же любил свой народ, в оптимальной пропорции сочетая интернациональное с патриотичным.

– Если есть Индокитай, – учил Аркаша, – то должна быть и Индокорея. Ищите.

– Но где искать? – растерянно спрашивал народ.

– Ищите, ищите, – повторял Аркаша. – Хорошо ищите, между Индокитаем и Индояпонией. Кто первым найдёт – тому приз.

– Какой приз? Какой приз? – возбуждённо спрашивал народ.

– Путёвка в эту самую Индокорею на десять дней с моим собственноручным автографом!

Вдохновляемый Гангой, Аркаша продолжал и свои феноменальные исследования в области человечествоведения.

– Если древняя столица Японии именовалась Киото, а новая – Токио, то как должна называться новая столица новой России, если старая называлась Москва? – спрашивал у народа Аркаша.

И народ дружно отвечал: «Квамос! Мы хотим жить в Квамосе, жить в новом Квамосе с нашим Аркашей!»









1
...
...
14