В потьмах скрипели их сухие руки
Они шарманку пристально вертели
И груди тощие вздымая непосильно
(вот приманка!)
слова язвительные пели под шарманку
– Ох вам и трудно, ох и больно
Ох, и трудно
по жёсткой улице ступать.
Над сединой волос
тут фонарей мерцанье
но нету света в мокрой вышине
но нету света в мокрой вышине.
Уж лучше травки нюхать в поле
они дождя приняли запах
благоухание болот,
благоухание болот.
Брусники скромную печаль
Познать в уединеньи рта.
А сучьев скрученных изгибы
приблизить
и уснуть-уснуть
среди дремучих пней
в глуши кустов дремучих:
дней сыпучих,
фей липучих…
Смотрите в глубину полян
вооружённым взглядом
туда где детство бродит между кочек
с плетёною кошёлкой у локтя.
Там форм спокойствие,
там сельский шопот
коровьих дум напоминает трезвость
и вдохновенье шавки на мосту
и нежность рыбки под мостом.
Дотянув последнюю ноту, старухи заговорили с таким видом, будто были обыкновенные колпинские соседки в очереди за протухшей кашей.
Далее: НАПУТСТВИЕ
То дзин, то дзень,
то час речей
с ватагой римских ягерей
санкт петербургских битюгов
таков сияющий Петров
в рубахе неопрятной.
Летит как дым,
как трёхэтажный дом.
с пахмелья неприятный.
Гляди каков?
Тут гул смолкает,
тает над Невой ночной,
ветры адмиралтейский шпиль качают,
а выше туч обледенелых бьётся рой-косой…
– каких забот опасная гроза-коса,
вас за углом подстерегает?
Нет спасения для вас, —
шелестел старух негромкий бас, —
кто с нами, ну-ка – мы в шинок.
Вот естества наука,
прощай, щенок, девица-львица.
Вас грубый сторож стережёт.
Нас грубая землица.
Тут старух померкли силуэты,
только скрип, только треск,
только шелест слышен где-то.
Их в догонку из окошка
старик разил сторожевой
ржавой ложкой, бесцветною рукой.
Ему немножко помешали,
когда старухи причитали.
– Я для себя глядел «Декамерона»
при помощи Брокгауза и Эфрона,
его тома познаньям помогают,
на вёсла мыслей делая нажим,
напоминая Фета и его режим.
Глянь, у Варшавского вокзала
витрина Френца Мана.
В ней тленья смесь – живого с неживым,
кармана весть
без честной лжи —
правдивого обмана.
Сам Френц намыленный лежит
достойный соблюдая вид,
желает он немного – тринкен.
Под утро разобью витринку.
Мне данный путь указан богом.
Бог тут живёт, в четвёртом этаже.
С четвёртого двора ведёт к нему дорога,
к нему пора уже.
Скорей летите птичкой маловатой
в его продолговатые палаты.
Далее: ПРЕДШЕСТВИЕ
Петров
(ступая по тёмной слякоти, натыкаясь на что попало):
Как свету много
он теплом богат.
Под нашими ступнями общая дорога.
Пинега:
Нас в жизни ожидает тысяча карат…
Ты верно послан сновидением
Под воробьёв столичных пенье.
По шаткой лестнице, в пыли
они взобрались как могли
дворовый аромат вдыхая.
Кухарки с плошками метлой махали
распространяя пот.
Петрова взгляд Пинегу жмёт:
виденье перед ним летает.
Пренебрегая темнотой
с отцовским зонтиком под мышкой
спускался ангел молодой
дремать в Таврическом саду
над хиругрическою книжкой.
Движеньем тих, повадкой прост,
его был невысоким рост,
а выражение лица напоминало мертвеца.
Пинега:
Приятный вид, хотя и без усов
(Пинега прячет в башмачок улыбку)
но тела моего засов
не отворить с его фигурой зыбкой.
Ангел путешественник:
Ну, город, ну, столица,
украли наш дверной засов.
тут ходят подозрительные лица,
напоминая грязных сов.
Пинега:
Гляди, он воспитаньем не богат,
так мужики с баклашками рычат.
Петров:
Он просто банщик волосатый
набивший череп ватой
рассудок взгромоздивший на полок —
всем утвердительный урок!..
Обидных выражений будто не заметя, забросив котелок в уголок, крылатый помычал, побренчал и отвечал.
Ангел путешественник:
Вам неустройства здешние ругая,
скажу: в лесах Булонских жизнь другая.
Без мелких краж – никчёмного позора,
без драк мастеровых на пасмурном углу,
но с тихой стойкостью девичьих взоров,
теорий покоривших мглу
упрямого Фурье и Сен-Симона.
Теперь по-летнему горячие лучи
ещё ложатся вкось
на вежливых бульваров молодую осень,
ещё торговец баклажанами кричит
упругие слова…
А свежестью душистою полей
ещё влекут газонов точные просторы.
Пусть сердцу русскому милей,
когда мороз порхает у дверей.
Тот снежный час настигнет скоро
в пыли проспектов звонкие кофейни,
больных фиакров окруженье
с густым абсентом на устах,
Курбе брадатых под зонтами,
чьи мысли на холстах ютятся,
земную сложность отражая вкратце
неукротимыми кистями.
Ура! зиме, родной печали,
которую бездомным черти накачали.
Пять лет в Париже я прожил,
Ночами с Мистингет дружил,
ветвистый Пикассо изображал меня неоднократно
рисунком точным и приятным
пронзительной своей рукой,
чтоб прелесть моего лица
в его кубических твореньях
правдивою пылала красотой.
Пинега:
В крови гаренье,
и желтизна в глазах,
дрожит мой шаг над каменной ступенью.
Ангел путешественник:
Скажу вам так:
В домах парижских нет блаженства,
но здесь, в четвёртом этаже,
туда пора уже,
постигнете вы совершенство,
простую млаго, благо, влаго дать…
Сказал, откланялся
и ночи нарушая гладь
в маршах растворился лестниц.
Так в петербургских тучах неизменных
неверный исчезает месяц —
частями и попеременно…
Далее: ПРИХОД ТУДА
Петров
(на ходу обнимая Пинегу):
Воображаю, ах,
вид ангела размятого в кубах.
О, декаденские произведенья!
В них бочка дёгтя заключает ложечку варенья…
И смеялся он притом, непобритыми щеками, перевёрнутым лицом. Длань прижав к её груди. За ступенькою ступеньку оставляя позади.
Прихожая была невелика,
в тенях, блуждающих по стенкам,
Бадья стояла с дождевой водой,
немного крыша протекала беспрерывною струёй.
Они вошли сюда несмелые,
став с расстройства белыми.
Плечо к плечу устав прижали,
среди прихожей робко встав.
Под низким облак дуновеньем
уста его негромкие шептали.
Петров:
С твоей руки прикосновенья (нюхает)
мы заступаем в мокрое лафе-кафе.
Входит лысый господин с неуклюжей переносицей.
Вошедший:
Сегодня не было моленья,
и я немного подшофе.
Пинега:
Какое странное явленье,
нет, какое странное явленье…
Петров:
Хоть он в старинном сюртуке
в руке с ломтём гавядины,
взгляд его неистов.
Он, верно, был кавалеристом,
главы сшибая гадинам.
Вошедший:
Кто вас прислал сюда, малютки?
Петров:
Один старик из полосатой будки.
Вошедший:
Старик всегда был исполнителен и точен,
к нам постояльцев
направляя каждой ночью.
Вбегает пёстрой шерсти собачёнка, остановилась, в Петрова вглядывается.
Пинега:
Ай-ай!
Петров:
Зато я, как положено моряку-рыбаку, совершенно не боюсь собак. Но вот при виде этой пёстренькой весь позеленел.
Вошедший:
Глупости какие!
Не бойтесь, пёсик
имеет хмурый вид,
но даже лаять не желает.
А по ночам скулит
в надежде раздобыть награду
(бросает говядину)
Бери, mon cher!
Моё решенье: входите, будем рады!
Пинега:
Так началось моё переселенье.
Вошедший
(покашливая):
Теперь, кхы-кхы, я буду вам провожатый.
За мной, за мной!
Allons enfants!
Аlons бум-бум!
Далее: ВЫНУЖДЕННАЯ ВСТРЕЧА
У стен, взлетевших к потолку
Обоями, украшенных цветочками,
сидел бесспорный человек
колючею бородкой вверх.
Кругом в лохматых волосах,
с ясной рюмочкой бездонной,
ноги плети разбросав.
Кто эти, которые там стоят?
Как будто невзначай спросил.
– Ночлежники пришли, душою дети,
Надежды фантики тая, —
Провожатого послышался ответ.
– Отвали ему на чай!
Петрова проважатый попросил.
Разумный тот приняв совет,
Петров сыскал копеек двадцать,
Ещё Пинега из чулка рублей дала пятнадцать.
Тут мохнатый господин,
став лицом, став грудью красный,
верно был простолюдин,
поведением ужасный.
Бородёнкою, что мельницею машет,
а руками-кренделями тычет в бок.
– Мне, – говорит, – становится прекрасно,
примите уваженье наше
от страдающего телом:
от Бога!
Он питается голодной корочкой,
познания храня на полочке.
Ой, светик, ох, горюшко! —
скажите делом,
Кто своровал очёчки?
Я наблюдать желаю
пухленькие ручки.
Они-василёчки,
волосочков стаю.
Смотрите человечки, я повсеместно таю!
В животе моём томленье,
плоть кудрявая в смятенье,
ах, какая рыженькая вишня!
Пинега:
Не ждала такого я переселенья.
Провожатый:
Сегодня мы хватили лишнего…
Петров:
Простите, сударь.
Я с невестой —
пепел труб, вагранок гарь,
подыскать решили место,
неразумные мы твари,
в светлой сакле над землёй,
и взошли к вам, растворённые,
в галках мыслях преклонённые.
И трепещем как листва
в ожиданьи божества…
ГОСПОДИН БОГ:
Ты обмишулился, любезник мой,
напрасен твой приятный слог.
В своём величии румяном
Я сам перед тобой:
Степан Гаврилыч Бог,
судьбы залечивающий раны.
Провожатый:
Приходят, понимаешь, люди
с душой простёртой, как на блюде,
а их встречает поведенье
достойное сожаленья.
Ты хорошо схватил на чай.
Теперь без лишних промедлений
вали, Гаврилыч, начинай.
ГОСПОДИН БОГ:
Сквозь грязь белья
и кости лбов
я вижу их насквозь.
С предельностью такой
клопа я наблюдал в диване,
хитросплетения его несвязных мыслей постигал.
А в час другой не меньший
в кармане блох бездомных настигал.
Их положительный рассказ
смерял рассудка стройные лады,
беспечно верующим стаду
вручал,
кадильницей клубя.
А вам, для нашего начала
скажу немного, но любя.
Петров:
Довольствуемся малым
и слушаем тебя…
ГОСПОДИН БОГ:
гвы ять кыхал абак.
Петров:
Чегой-то?
ГОСПОДИН БОГ:
гвы ять кыхал
абак имел имею…
Уразумел?
Петров:
Прости. Не разумею.
ГОСПОДИН БОГ:
Эх, неучёность, мрак.
Начнём с другого бока:
Амел абак
гвы ять
имел-имею…
Петров:
Не ухватить и не понять…
ГОСПОДИН БОГ:
Имею-иметь-имеешь
Осьмушками! осьмушками!
Ну, разумеешь?
Петров:
Осьмушками! гвы ять кыхал!
Не А, не Бе, то звук иной
шершавый тощий и больной.
ГОСПОДИН БОГ:
Но-хал!
Пинега:
Петров, Бог не в себе!
ГОСПОДИН БОГ:
Простите, сударь,
вы с невестой
дрянь земли, утробы гарь,
жизни тухлые помои.
Обрести хотите место,
неразумные вы твари,
в светлой сакле над землёй…
а стоите над трясиной
развеваясь как осины.
Всё. Теперь со злости
Я вам переламаю кости.
В зловонный зад вгоню свечу
и чрева гниль разворочу!
Он с воплем сорвал тряпицу, за которой была скрыта другая комната.
Прочь, прочь!
Там досидите ночь,
авось найдёте место
тебе халде с твоей невестой.
Мокрицы, прелые онучи,
умалишённых испражненья.
Блевотина индюшек.
К башкирам упеку,
дубьё, яловый тын —
в Баштым,
в Уфу!!
Не знаю, что ещё сказать: Тьфу!
И он показал им голый живот.
Они сомкнулись без движения,
глядели косо врозь.
А между тем, в дверях
промокший ангел вырос.
У ног его кольцом свивался
трёхцветный булленбейсер Бум.
Взор ангела смеялся
под влияньем нехороших дум.
ГОСПОДИН БОГ:
Где шляешься, бездельник?
А вы идите, идите.
А то я возьму да прямо в вас плюну.
Будет неприятно, неопрятно,
некультурно. Превеликий грех.
За его спиной раздался грозный смех.
Далее: ПРИБЛИЖЕНИЕ ОКОНЧАНИЯ
свят, свят, что там была за комната, куда они попали, и что в этой комнате творилось:
На низеньких палатях,
на пёстрых одеяльцах,
в убогой атмосфере
валялись постояльцы,
не то люди, не то звери.
Куда же встать,
куда присесть им,
чтоб сердца успокоить стук?
И как синички на насесте,
взобравшись на сундук
Они делили крошки из кармана,
делили нежность рук и ног.
Потёртые странички из далёкого романа
напоминал их уголок – бедные птички.
Ещё дремота не успела
их обступить со всех сторон,
ещё солдатка злобно пела,
изображая временами
то слабый вздох, то грубый стон.
Ещё тянул на флейте ноту
Горбун, качая сединами,
и голосил молитву кто-то
клюкою тыча в потолок,
когда сквозняк прохладным духом
в их тёмный угол приволок
господина с неуклюжей переносицей
и круглым ухом.
Вошедший
(Петрову):
Разрешите, сударь? Вас тут спрашивают.
Петров:
Жандармы?
Вошедший:
Хуже.
Далее: ВЕНЕЦ
что думалось под УСТРАШАЮЩИМ СЛОВОМ «хуже»? Неизвестно. Остальное происходило, словно бы заранее предусмотрено. Тот, с неуклюжей переносицей, отошёл в сторону и замер. Появился названный ангелом ещё путешественником и тоже замер, будто эти двое уподобились вбежавшему Буму, конечно, разделявшему всеобщее окаменение. Иначе возник пожелавший соблюдать тишину Иван Гаврилыч. С протяжным рёвом приблизился он к Пинеге и, напоминая искусного врача, заглянул ей в рот. Потом вскрикнул: «Эн и Энзя», более значительное: «Кинг и Балис» и самое важное: «Бори Бойкл». Пока этот вошедший занимался выкриками, называемые Петровым и Пинегой, ничего не ответив на умалишённые слова, отсели друг от друга. В те же мгновения названный Иваном Гаврилычем, а ещё Богом (какой же миракль без богов), приблизился к стоявшим и, подобно другим, молча замер. Тогда и утвердилась никем не нарушаемая тишина.
Тем временем именуемые боярами гости начали подрёмывать, хотя еле волочившие штиблеты подавальщики продолжали таскать к столам сопревшие онучи, амяку, кубяки, всякое другое. На помосте оказались все участники. Перед гостями предстали даже те, которым по причине времени не удалось показаться в миракле: милиционеру Слёзкиной, апостолам, министрам. Вылезла палка о трёх концах на пару минут и всё. Теперь она плясала.
Тормошил одну из конечностей собравшийся покинуть подвал главный завсегдатай – пан Кубельчик. Совсем по иному вёл себя Бенбойкайло. От общей усталости он перестал притворяться, держа в руке ни лампочку ни свечку, а баскетбольный мячик. Зачем? Он-то хорошо это знал. Я тоже, но совсем другое: про общее знание. Хотя, как мне говорили, знать можно и не зная, что, мол, знанию не подлежит. Вот как интересно получается.
Особенно усердствовал стоявший со мной рядом названный Иваном Гаврилычем:
– Знание, – шептал он мне на ухо, – и есть я сам, кем был, тем навсегда и останусь. Знание даже то, что не очень… Этот лицедей то и дело старался подбросить хрустальную вазу, неизвестно откуда появившуюся в подвале. Ему, конечно, такое сделать не разрешили категорически.
Другие к тому времени успели отделаться от всевозможных поделок, среди них, глиняные маски.
Покидая подвал, каждый оказался на взморье и вместе с другими распевал давно забытое:
Ать два – взяли
и распались
и распали на дому.
Анджи-банджи
панш авму.
Яц сим сулью
стур и стра
стры сву песс
ши без шу
ши без шу
И опять сначала:
Ать два – взяли.
Громкое пение. Лес первых и погожих струн, безмолвных струй.
И тогда за выходившими и поющими кто-то беззвучно смотрел, должно быть сверху, напоминая упавшую в пространстве луну, ветер, даже воздухоплавание, даже парус, даже крест, значит многое.
Там, в тяжёлых грубых тучах, приятных стру́ях, в затухающем от усталости сознании, в каждом проподнющем взгляде виделось, виделось, виделось…
О, господи!
значит смей и омвей
значит амун
значит – амук
значит – аминь.
Ташкент, Москва, Ленинград1943–1988
О проекте
О подписке