– Что нам объясняться, отец Макарий! Уж видно сразу, что мы не поймем друг друга. Разные мы с вами, слишком даже разные! Разные у нас понятия, цели, стремления. Вам нужен доход, а мне его не нужно; вас он радует, а меня оскорбляет! Вы приехали сюда за тем, чтобы обеспечить себя, а я – за тем, чтобы послужить бедным и темным людям. Что ж нам объясняться! И так ясно. Одно только скажу: делайте что хотите, а порядками, которые я завел, я не поступлюсь. Вот все, что могу сказать вам!..
И Кирилл опустился на диван, бледный и совершенно расстроенный. Силоамский взглянул на него исподлобья, потом перенес этот взгляд на Марью Гавриловну, расправил свою шляпу, повернулся к двери и вышел.
В течение целой недели Силоамский хранил в себе злобу и ничего не предпринимал. После тирады, произнесенной Кириллом, он почувствовал, что его решимость во что бы то ни стало настоять на своем праве как-то вдруг поколебалась. Он понял, что у Кирилла это, во всяком случае, не самодурство, и странное дело – он определил это совершенно тем же выражением, как и отец Родион. Он сказал:
– Тут есть загвоздка!
Прошла неделя. Однажды вечером Силоамский пригласил к себе дьякона отца Симеона и любезно предложил ему откушать вместе с ним и с матушкою чаю. Матушка была очень молоденькая и недурная собой блондинка; она говорила звонким грудным голосом и чуть-чуть пришепетывала.
– Знаете, это просто ужасно, просто ужасно! – говорила она дьякону, и при этом ее светлые глазки готовы были заплакать. – Мы потратились, купили этот дом, и вдруг такой сюрприз. Возможно ли, чтобы начальство терпело такой произвол?
– Да-с! А вот терпит! Мы с Дементием Ермилычем уже целый год страдаем! – с лицемерным сочувствием сказал дьякон, не упомянув, разумеется, о земле Кирилла.
– А скажите, пожалуйста, отец дьякон, что это за личность – помещица? – спросил Силоамский.
– Помещица-с? Так личность… Господь ее знает, что она за личность. Мы ее никогда и не видим. Сидит в своем саду, словно медведь в берлоге. Ни с кем не водится и от духовных лиц отдаляется.
– Гм… значит, подозрительная. Это бывает.
– Вот только с отцом Кириллом очень сошлась. Часто ездят друг к другу.
– Так, так! Это весьма подозрительно. Весьма!.. Я пойду к архиерею и доложу ему.
– К архиерею? Не советовал бы!
– Это почему? Архиерей ко мне расположен. Я ведь у него певчим был, в хоре пел!..
– Как же, как же! Он даже соло выделывал, да!.. – не без некоторой гордости подтвердила матушка.
– А все-таки не советую! – сказал дьякон. – Не советую.
– Да почему же, скажите, пожалуйста? Ведь это прямое беззаконие!.. Ведь нет такого закона, нет!..
– Оно положим. Только вот отец Родион тоже так говорил, а поехал к преосвященному, и вышло дело скверное. Преосвященный сказал ему: «Я, – говорит, – этого священника, то есть отца Кирилла, всей епархии в пример ставлю и все его действия очень даже одобряю!». Вот что сказал преосвященный. А когда отец Родион намекнул на перевод его, то есть отца Кирилла, так преосвященный говорит: «Нет, мне его наказывать не за что, а вот тебя – то есть отца Родиона, – пожалуй, переведу», – и перевел. Вот какие взгляды имеет преосвященный владыка!..
– Ну, это положим! – самоуверенно возразил Силоамский. – То отец Родион, а то я. Это далеко не одно и то же!..
– Еще бы! – сказала матушка. – Я же говорю вам, что он даже выделывал соло. Это не всякий может!
Одним словом, Силоамский решил последовать примеру отца Родиона и отправиться к архиерею. Он поехал вместе с матушкой, которая была городского происхождения.
Уже после поездки отца Родиона в губернском городе стали носиться кое-какие рассказы о молодом священнике Обновленском, который, будучи магистрантом, поехал на приход в деревню и там завел небывалый порядок, отказавшись от всяких доходов. Но тогда эти рассказы просуществовали среди духовного сословия недолго. Никто на них не настаивал; сам отец Родион рассказал двум-трем приятелям в порыве накипевшего негодования, но после диалога с архиереем своих рассказов не возобновлял и даже на вопросы отмалчивался.
Силоамские объехали всех своих знакомых, которых у них было множество. Отец Макарий посетил батюшек, а супруга его матушек. Силоамский зашел даже к ректору семинарии, отцу Межову, и рассказал ему про Кирилла.
– Да, да, я это почти предвидел и предупреждал владыку. В нем и тогда еще, когда он приехал из академии, был заметен некий дух отчуждения и заносчивости.
– Он всегда был немножко сумасшедший, а теперь совсем помешался! – заметил присутствовавший здесь молодой Межов, с большим успехом исполнявший теперь должность инспектора семинарии. – Помилуйте, с какой стати магистранту лезть в деревню? Есть ли тут хоть капля смысла?
– Знаете что, Силоамский! – предложил ректор. – Вы не спешите к архиерею. Я сам прежде съезжу к нему и поговорю с ним серьезно. Необходимо общими усилиями образумить этого молодого человека! Или вот что: явитесь вы к архиерею завтра часов в десять, и я там буду.
Рассказы про чудачества Кирилла удивительно быстро облетели все церковные дома губернского города и к вечеру того же дня долетели до отца Гавриила Фортификантова и до Анны Николаевны.
– Что ж это такое, скажите пожалуйста?! – восклицала Анна Николаевна. – Он уже сделался басней на весь город, на всю губернию! И это мой зять, муж моей дочери?! Да неужели же это так и останется? Отец Гавриил! Ты должен принять меры! Ты должен поехать к архиерею, просить, требовать, я не знаю что… Надо спасти нашу дочь!..
Отец Гавриил, обладавший спокойным характером и обо всем на свете полагавший, что «перемелется – мука будет», тем не менее, вследствие настойчивых требований жены, поехал к ректору посоветоваться. Они условились вместе отправиться к архиерею. Они приехали вместе. У подъезда стояла архиерейская карета, запряженная четверней вороных цугом. Они поспешили подняться наверх. Ректор шел впереди, ступая с большим достоинством; за ним мелкой походкой ретиво поднимался Силоамский, и уже в некотором отдалении, задумчиво опустив голову, вяло двигался отец Гавриил Фортификантов. Архиерей сейчас же вышел. Он был в темно-зеленой рясе с отливами и в клобуке с длинной мантией. В правой руке у него была солидная трость с дорогим набалдашником, а в левой – четки, но не те черные, вязанные из шелковых ниток, а парадные, из каких-то редких и красивых камешков. Он очевидно спешил куда-то.
– А, какой почтенный триумвират! – сказал он веселым тоном. – И я уже знаю, зачем вы пришли! Ты, певчий, приехал с жалобою на Кирилла Обновленского, так, что ли? Уж я по глазам вижу! А отец ректор желает поддержать тебя своим авторитетом! Что же до тебя, отец Гавриил, то ты, полагаю, ради доброй компании пришел! Ну, в чем дело? Говорите! Кто будет говорить?
– Действительно, ваше преосвященство! – начал было Силоамский.
– Ну вот, ну вот! Я же угадал! с жалобой! Доходу нет? а? Так?
– Со своей стороны считаю долгом сказать… – с весом заговорил ректор, но архиерей и ему не дал договорить.
– Стыдитесь, други мои, стыдитесь!.. – внушительно проговорил он. – Радоваться надлежит такому явлению, как этот молодой священник, а вы – с жалобой! Блага городской жизни презрел, почести отверг, бескорыстно ближнему служит. Что же тут дурного? Ну, ты, отец ректор, догматик ты известный, скажи, что тут дурного по существу дела?
– Ваше преосвященство! у него с помещицей подозрительные дела! – поспешно сказал Силоамский, боясь, чтобы архиерей не перебил его на первом слове.
Это заявление вызвало удивление на лице ректора, а отец Гавриил покраснел от негодования.
– Глупец! – строго сказал архиерей. – За эту ложь тебя следовало бы в монастырь на месяц послать. Ничего подозрительного в его делах нет; душою он чист как младенец!
И, сказав это, архиерей пошел к выходу. Триумвират стоял огорошенный столь неожиданным оборотом дела.
Когда они вышли во двор, кареты уже не было. Как-то само собой вышло, что все трое пошли в разные стороны. Особенно быстро и неизвестно куда скрылся Силоамский, которому было совестно, так как он понимал, что своим заявлением о помещице он испортил всю музыку.
После этого эпизода в отношениях между луговским причтом наступило затишье. Силоамский приехал из города с таким видом, словно ничего не случилось. Об архиерейском приеме ни он, ни матушка не сказали никому ни слова. Когда дьякон, сильно заинтересовавшийся исходом дела, однажды осмелился спросить Силоамского, что сказал ему архиерей, тот ответил с самым простым и невинным видом:
– Нет, я, знаете, раздумал и у архиерея не был. Неловко как-то, знаете, дурно докладывать о товарище. Оно похоже как бы на ябеду. Нет, я так решил: поживу здесь немного, а там просто попрошу перевода куда-нибудь, даже не объясняя причин.
С Кириллом Силоамский был чрезвычайно вежлив и почтителен; никогда не возвышал голоса и для бо́льшего доказательства своего смирения послал свою жену с визитом к Муре. Матушки поговорили с четверть часа, очень ловко соблюдая все условия самого тонкого такта. Мура отдала визит, но этим и ограничилось знакомство.
Наконец Силоамский не выдержал. Не получая никаких доходов и не успев ни засеять, ни отдать в аренду церковной земли, он смотрел на время, проведенное в Луговом, как на потерянное. Поэтому он еще раз съездил в город, потратил массу энергии, пустил в ход все свои певческие связи и добился-таки перевода. В июле старый дом отца Родиона опять опустел, и опять Кирилл, к своему полному удовольствию, остался один на приходе.
Между тем луговскому населению и целому уезду грозила беда. Почти в течение целого мая и весь июнь с неба не упало ни дождинки. Рожь, поднявшаяся было на две четверти, вдруг преждевременно пожелтела и выбросила жалкий колос, лишенный зерна. Рожь пропала повсеместно, и ее скосили на солому. Надеялись, что к Ивану Предтече погода переменится, ударит дождь и подымет пшеницу, но надежда не оправдалась, и вот едва поднявшаяся пшеница стала вянуть, не успев даже заколоситься. Степь на десятки верст кругом представляла грустное зрелище. Пожелтевшие нивы и черные поля. Уныло бродил по бесплодным пастбищам домашний скот, изможденный голодом и нестерпимо палящим зноем, останавливаясь среди голых полей и по целым часам безнадежно глядя на светло-голубое небо, где не было видно ни клочка облака. По временам на него вдруг находило какое-то исступление, и он целой гурьбой, стуча копытами по высохшей земле, мчался к луговой речонке, но, видя вместо воды извилистое, узкое русло, так как речка давно уже высохла, начинал стонать с невыразимой тоской. В колодцах берегли воду как золото, поили скот из рук, боясь, чтобы колодцы не высохли и не пришла смерть от жажды. У селян, однако, был запас прошлогоднего хлеба, который они и старались расходовать экономно. Притом и надежда не оскудевала. Лето прошло – надеялись на пшеницу; стала желтеть пшеница – возложили надежду на просо. Но вот и июль приходил к концу, и Илья прошел без дождя; наступил август, и были похоронены все надежды.
Кирилл повсюду, и в церкви, и на требах, встречал мрачные лица селян и сам с каждым днем становился все мрачнее. Проходя мимо кабака, он слышал доносившиеся оттуда крики, песни и ругательства и припоминал, что в лучшее время эти крики были слышны реже и раздавались не так резко. И он думал о том, как страшно устроено это существо, этот темный деревенский человек, который в голодные дни все-таки находит кое-что для того, чтобы пропить. Он останавливал, увещевал, старался образумить.
– Батюшка! – отвечали ему подвыпившие. – Все одно с голоду попухнем! А так и умирать веселее!
– Не надо умирать, а бороться надо! – говорил Кирилл, но тут же сам начинал понимать, что это пустые слова, потому что борьба немыслима. «Не бороться, а выносить терпеливо, покорно, в ожидании лучшего», – думалось ему.
С половины августа появились случаи скотского падежа. Скот издыхал от истощения и жажды, издыхал среди поля, где стоял. В разных концах деревни раздавался плач.
– Так и с нами будет, как со скотинкой! – говорили мужики и, глядя на издохшую корову, обливались такими же горячими слезами, как если бы умер близкий человек.
Кирилл приходил домой расстроенный и мрачный. Тяжелые мысли наполняли его голову. Он видел людей совершенно беспомощных, которым угрожал близкий голод. Он говорил слова утешения и тут же с болью в сердце сознавал, что эти слова никого не утешат, что нужна помощь действительная, помощь делом, хлебом. На него напала какая-то нерешительность. Бывали минуты, когда ему казалось, что вся его деятельность, которую он так высоко ставил, – пустая забава, не больше. Что он делал? Поучал, просвещал, может быть, кого-нибудь сделал умнее, просветил чью-нибудь заблуждавшуюся душу, но вот надо сохранить людям здоровье и даже жизнь – и он бессилен. Он перестал брать доходы, это хорошо, но теперь это уже не заслуга, потому что все равно у мужиков давать нечего.
Однажды к нему пришли звать на похороны, как раз в то время, когда они обедали с Мурой. Явился паренек в грязной, затасканной сорочке, босой, с лицом бледным и испещренным пятнами. У него умерла мать.
– Отчего она умерла? – с тревогой в голосе спросил Кирилл, который еще три дня тому назад видел его мать, Арину Терпелиху, когда она, сгибаясь под тяжестью ведер, несла от колодца домой воду.
– А Бог ее знает! – тупо глядя в пространство, ответил паренек. – Надо полагать, с пищи.
– Что значит с пищи? – с еще большею тревогой продолжал свой допрос Кирилл, уже предчувствуя в душе своей что-то грозное.
– Вчерась похлебки из высевок41 поела, так ее и подвело.
– Из высевок? Это значит – из отрубей! – каким-то особенно глухим голосом пояснил он Муре. – Отруби едят… Вот до чего дошло!..
Он ходил по комнате почти в исступлении. В груди у него зачиналась страшная буря. Он чувствовал, что как будто какая-то сила побуждает его и насильно гонит куда-то, на какой-то подвиг, и он перестает принадлежать самому себе. Мура смотрела на него с изумлением и со страхом. Она тихо сказала пареньку:
– Иди, батюшка придет!
И когда паренек вышел, тихо спросила:
– Кирилл, что с тобой?
Она встала и подошла к нему. Лицо его было бледно; большие глаза горели, как у больного. Она взяла его за руку, он остановился.
– Что с тобой, Кирилл? – дрожащим голосом повторила Мура.
– Ах, Мура! – простонал он и припал головой к ее груди. Мура чувствовала, что он плачет, старалась успокоить его, но ничего не понимала.
– Кирилл, отчего это? Почему ты плачешь?
– Как? Разве ты не видишь? Начинается голод, вот первая смерть от голода, голодная смерть, Мура, среди людей, среди оживленных городов, где бойко идет торговля и люди веселятся и предаются излишествам! Ведь это ужасно, Мура! Смотреть на это нельзя сложа руки! Нельзя есть этот сытный обед, когда женщина умирает от похлебки из отрубей… Нельзя, нельзя!.. Надо действовать!..
Он говорил это задыхающимся голосом и при этом глядел в окно, откуда видна деревня. Его воображению представлялось, что смерть уже ходит по всем хатам и что он уже опоздал со своею помощью. Ведь опоздал же он помочь этой женщине, которая умерла от похлебки.
– Но что же мы можем поделать, Кирилл? Ведь мы сами бедны! – сказала Мура.
Но Кирилл не ответил на это. Он порывисто надел на себя рясу, схватил шляпу и выбежал из комнаты. Он почти бежал по дороге к помещице. Ветер вздувал полы его рясы, и он, размахивая руками и делая большие шаги, походил на огромную птицу, несущуюся низко над самой землей.
– Куда это наш батюшка так бежит? – с недоумением спрашивали друг у друга встречные мужики. – Может, что случилось такое? И бледный какой, точно смерть, и глаза как горят!..
Кирилл не заметил, как прошел три версты. Он сильно дернул калитку сада, прошел садовой аллеей и не обратил внимания на свирепый лай цепной собаки, которая, несмотря на то что часто его видела, не могла никак примириться с его рясой. Он поднялся на крыльцо и вошел в переднюю. Тут ему встретилась горничная.
– Где Надежда Алексеевна? – спросил он и, не дожидаясь ответа, прошел в столовую.
Надежда Алексеевна только что села за обеденный стол. Рядом с нею, на высоком стуле, сидел мальчик с подвязанной под самую шею салфеткой. Взглянув на Кирилла, она оставила ложку и поднялась. Вид его был до такой степени необычайный, что она и не подумала пригласить его обедать, а прямо обратилась к нему с тревожным вопросом:
– Что случилось? Говорите скорей! Что-нибудь с Марьей Гавриловной, с Гаврюшей?
– Нет, нет! Голод! Люди мрут от голода! – возвышенным голосом отвечал он и, подняв руку, медленным жестом указал по направлению к деревне: – Там! – прибавил он.
Его тон, голос и движения были величественны. Как бы почувствовав призвание, он в эту минуту не мог говорить просто, а мог только призывать, будить, проповедовать. Те слова, которые он скажет сейчас, полчаса назад показались бы ему напыщенными, а этот величественный жест – театральным.
– Где – там? – спросила Надежда Алексеевна.
Ей было известно, что на селе не ждали урожая, в ее собственной экономии было тоже оскудение, хотя далеко не в той степени, потому что было много земли и кое-где все-таки уродило. Но она не подозревала, что дошло до голода.
– На деревне! – ответил Кирилл прежним голосом. – За мной только что приходили – хоронить; умерла Терпелиха от мякинной похлебки! Значит, уже есть совсем нечего. А мы с вами вот вкусно и сытно обедаем и всячески наслаждаемся жизнью. Послушайте, Надежда Алексеевна, я отдам все что имею, но это ничтожные крохи. Помощь нужна существенная! Вы можете помочь и должны, должны, и поможете. Ведь у вас хорошее сердце!..
О проекте
О подписке