«Призыв к социализму» (1912) Ландауэра абстрагируется от времени и стремится пробудить интерес к идее. Там, где он обрисовывает контуры, проступает схема (всеобщая стачка, отчуждение собственности, меновая торговля, высшее счастье). Расчёт сделан, но в отсутствие хозяина[93]. Но ведь идеи хотят быть чем-то бóльшим: они хотят обладать земным измерением.
«Есть христиане, рабочие, пребывающие в рабстве, и условия их труда вопиют к небесам»: так возвещал социализм лет восемьдесят назад. С тех пор государство как верховный предприниматель кое-что сделало, чтобы помочь беде, а философия усердно помогала разрушать христианство. Чем больше всего случалось с обеих сторон, тем меньше пролетарий выражал склонность идти на баррикады ради идеологии. «Лучше быть жирным рабом, чем тощим пролетарием» – такой девиз сегодня мог бы стоять в какой-нибудь партийной газете.
Во всех социалистических системах витает сомнительная уверенность Руссо, согласно которой земному раю препятствует только испорченное общество.
Но пролетариат – это не Руссо, а осколок варварства в сердце современной цивилизации. И уже не «осколок варварства» с исповеданием веры и религиозным строем жизни, по крайней мере в Германии, а обезбоженное варварство, потворствующее разложению, как раз потому и поскольку, что пролетариат – то, что народилось[94].
Чего можно ждать в таких обстоятельствах от пролетарской революции? Ещё более примитивной жизни, по меньшей мере? Ландауэр голосует в своём раю за оседлость (крестьянство, поселения, земледельческие коммуны).
Заострить взгляд на масштабе личности, действительном и возможном.
«Вечер экспрессионистов» в зале Гармонии[95]; первый такого рода в Берлине.
«По сути дела, это был протест против Германии за Маринетти». (Фоссише Цайтунг[96])
Нет, это было прощание.
Странно, оказывается, люди не знают, как меня зовут[97]. Приходят чиновники и наводят справки. Уже в Берлине, даже в кругу друзей начали считать моё настоящее имя псевдонимом. «А как тебя, собственно, зовут?» – спросил меня однажды Х[юльзенбек][98]. Не захотели поверить, что кто-то может быть таким беспечно прямолинейным, не позаботившись перед этим о сохранении собственного реноме.
Л. Р.[99] тоже здесь. Только что приехав, я встретил его с женой на террасе кафе. Благоухали липы, а отель был освещенной крепостью. Мы, может быть, подружимся. Одна-единственная весенняя ночь раскрывает людей глубже, чем все прочитанные книги. К сожалению, весеннюю ночь по своей прихоти не повторишь.
Город хорош. Мне особенно понравилась Набережная реки Лиммат[100]: Лимматкай. Я могу ходить по этой набережной туда и сюда много раз, и всё равно она будет мне нравиться. Чайки тут не искусственные и не чучела, они взаправду летают, прямо посреди города. Большие циферблаты башенных часов у воды, прибрежные рестораны с их зелёными окнами – всё это красиво и добротно. Это настоящее. Безразлично, останусь я здесь или нет. Здесь, должно быть, ещё остались люди, у которых есть время, которые ещё не «подневольны спешке»; они сделаны не из бумаги и ветра, пересекаются с жизнью, и их интересы смешаны с судьбой. Атмосфера города мне подходит; я не нуждаюсь ни в каком общении, ни в каком прямом соприкосновении. Я могу здесь чувствовать себя так же «дома», как эти старые башенные часы и как швейцарец с рождения.
Брупбахер[101] говорил о России перед пятьюдесятью или шестьюдесятью эмигрантами. Доклад вызвал единогласное неодобрение во время дискуссии. Его назвали романтическим. Дескать, Брупбахер увидел крестьянскую, «дохозяйственную», фантастическую Россию и усмотрел благо в противоположности этой России американскому Западу. Говорили, что его взгляд примитивный и детский. Так, мол, видит русские вещи гимназист; без систематического, интеллектуального подхода. У меня вызвало некоторое сочувствие то, что людей возмутил его непринуждённый тон.
Когда человек его масштаба предпринимает такое далёкое путешествие, он должен видеть другие вещи, не в пример мечтательному деревенскому старосте или даме света (а то и полусвета), которая ищет себе дорожных приключений. Это всё равно что проехаться по Померании и на этом материале рассуждать о Германии. Он забыл про публику, перед которой выступал: люди, которые во сне уже висели на виселице и пережили расстрел[102]. Его доклад, прочитанный эмигрантам, неизбежно должен был вызвать неприятие. Русские имели право принять Брупбахера в штыки. Так поступили все без исключения – в недвусмысленной, но учтивой форме. Другой вопрос, что думать об их взглядах. Они сплошь марксисты, то есть противоположность романтикам. Одно это со всей ясностью показал этот вечер – уже немало.
Будучи закоренелыми марксистами, эти новоприбывшие русские – германофилы. Поскольку так мыслит вся эмиграция, а во главе их стоят значительные интеллектуалы, надо быть готовым к тому, что Россия будет исподволь менять свои расчёты.
Дискуссионный вечер в Зоннэкке: «Отношение рабочего к продукту своего труда». Все признают, что не имеют отношения к продукту, произведённому ими. Вот один человек, который работал у Маузера; из года в год изготовлял оружие. Для Бразилии, Турции, Сербии. «Только когда явились торговые посредники, которые получали оружие, причём турецкий и сербский в один и тот же день, нас это заинтересовало. С тех пор у нас было такое чувство, что с нами не по правде обходятся, но работали дальше». Другой – контролёр банкнот: «Когда работаю, больше всего досадно, что не доверяют. Сидишь за решёткой до самого потолка, едва можешь пошевелиться, и сразу замечаешь: тебя просто используют». Ответ на вопрос, заданный некоторым, что бы они делали охотно, если бы у них был выбор: «Погоду». «Изобрёл бы метод, как за полчаса попасть в Константинополь». «Изобрёл бы кнопку, которая разом бы всё давала». «Кнопку, какая всё сама делает, даже нажимать не надо бы». Короче: никто бы не работал, но все изобретали бы машины. Богоравный изобретатель, вот их идеал, потому что он достигает наибольшего результата при наименьшем приложении сил. Брупбахер как-то говорил о Толстом, что надо поселиться на земле (жить в унисон с природой, самостоятельно изобретать производительные приборы, благо для всего человечества). Для меня благодаря этому всему прояснилось: враждебность социалистической программы по отношению к «работающим головой» нимало не основана на психологических фактах. Ничем не ограниченный творец – идеал искусства и религии, тоже. Низкая оценка тех, кто «работает головой» – пункт в повестке [реформ], выдвигаемый на первый план далёкими от жизни учёными, неповоротливыми бюрократами и полубездарными поэтами, которые включили в политическую программу – «освободиться от труда и за себя отомстить». Тем, кто «трудится головой», пролетарии обязаны не только своей программой, но и своим успехом.
Анархисты выдвигают в качестве высшего принципа пренебрежение к закону. Против закона и законодателей любые средства хороши и дозволительны. Быть анархистом, таким образом, означает целиком и полностью отменять устав. Предпосылка – это вера Руссо в природную доброту человека и в врожденную порядочность саму по себе, присущую его природе. Всё сверх этого (управление обществом, руководство им) – это как олицетворение зла. За бюргером, обычным гражданином не признаются почётные права. Он противоестествен. Он – результат отрыва от корней, выкидыш полицейского государства, которое его ещё больше портит. С такой теорией весь небесный свод философии государства рвётся на куски. Звёзды идут зигзагом. Бог и чёрт меняются ролями.
Себя я проверил точно. Никогда бы не стал приветствовать безвластие, бросать бомбы, взрывать мосты и не смог бы отменять смыслы. Я не анархист. Чем дольше и дальше я буду отдалён от Германии, тем меньше я им буду.
Анархизм возникает из-за перенапряжения или вырождения государственной идеи. Он проявляется особенно ярко там, где индивидуумы или классы, которые выросли в идиллических условиях, тесно связанных с природой или религией, закрыты на строгий государственный замок. Превосходство таких индивидуумов над махиной и шестерёнками неповоротливой громады современного государства лежит на поверхности. Что касается природной доброты человека: она хотя и возможна, но далеко не закон. Большинство черпает эту доброкачественность из более или менее осознанного богатства религиозного воспитания и традиции. Природа, если рассматривать её без предубеждения и сентиментальности, давно уже не так безусловно добра и упорядочена, как хотелось бы. В конце концов, глашатаи анархизма (о Прудоне не знаю, а о Кропоткине и Бакунине это известно) были крещёные католики, а в случае русских помещики, то есть сельские «лендлорды» – плод дурного общества. И теория анархистов покуда питается таинством крещения и трудом на земле.
Анархисты знают государство лишь как монстра, а нынче, может быть, и нет другого государства. Если это государство всё дальше отходит от реальной жизни или призывает уйти от неё, тогда как его экономическая и моральная практика находится в явном противоречии с этим, то понятно, что человек, ещё неиспорченный жизнью, начинает бушевать. Теория безусловного разрушения государства как оплота велеречивости может стать вопросом личной порядочности и хорошего чутья на неподдельность или позёрство. Анархистские теории вскрывают замаскированное в прочные словеса вырождение нашего времени. Метафизика видится в качестве мимикрии, которой современный бюргер пользуется, чтобы, подобно прожорливой гусенице, под прикрытием свисающих (газетных) листьев опустошать всю культуру.
Как учение о единстве и солидарности всего человечества анархизм есть вера в то, что все люди на этом свете – дети божьи, вера также в продуктивную высшую выгоду раскрепощённого мира. Если подсчитать моральную неразбериху, катастрофические разрушения, к которым всюду привели централистская система и систематизированный труд, то ни один разумный человек не станет отрицать утверждение, что какая-нибудь примитивная община с южных морей, предающаяся лени в непринуждённом состоянии или работающая, превосходит нашу хвалёную цивилизацию. Пока, конечно, рационализм, а с ним и его квинтэссенция, машина, еще прогрессируют, анархизм будет идеалом для катакомб и для монахов, но не для массы, заинтересованной и подверженной влияниям, какова уж она есть и каковой, предположительно, останется.
Последовательные анархисты очень редки или вообще невозможны. Может быть, вся эта теория существует лишь временно, пока её не «отзовут», и усиливается или хиреет – в зависимости от противодействия ей государства. Основательно изучены «анархистские движения в Швейцарии»[103]. Всё обследование не выявило ничего, кроме мистификации. Портной, сапожник, бондарь хотели разрушить общество. Чаще всего достаточно уже одной мысли, чтобы потерять самоконтроль. Ощущаешь себя посвященным в ужасные тайны, окружённым кровавым нимбом. Безобидное повседневное существование приобретает опасное значение. Этого и достаточно; ничего больше делать не нужно.
От Бьянкарди несколько номеров журнала Réveil[104]. И Бьянки хочет заказать мне из Италии книгу, которая сориентирует меня по [тамошним] партиям. Они провожают меня часть пути до дому. «Хоть плачь день и ночь», – говорит Биа[105]
О проекте
О подписке