Читать книгу «Звук падающих вещей» онлайн полностью📖 — Хуана Габриэля Васкеса — MyBook.
cover





 






Не помню, чтобы я думал о Рикардо Лаверде там, во время УЗИ, когда мы с Аурой слушали, совершенно ошеломленные, торопливый стук сердца. Не помню, чтобы вспоминал о Рикардо Лаверде, когда мы с Аурой составляли список женских имен прямо на том белом больничном конверте, в котором нам вручили отчет об исследовании. Не помню, чтобы думал о Рикардо Лаверде, когда громко читал вслух, что плод находится внутри матки, что дно матки приподнято и что наша девочка «правильной овальной формы», над чем Аура громко расхохоталась на весь ресторан.

Не думаю, что я вспоминал о Рикардо Лаверде, когда мысленно перебирал всех знакомых отцов девочек, чтобы попытаться понять, оказывает ли их рождение какое-либо определенное влияние на людей, или мысленно подыскивал воображаемых консультантов, на советы которых можно было бы опереться, потому что уже тогда почувствовал: то, что меня ожидало, было самым ярким, самым таинственным, самым непредсказуемым из всего, что мне предстояло пережить. Сказать по правде, я не помню с уверенностью, какие мысли приходили мне в голову тогда и в последующие дни, когда мир совершал медленный ленивый переход от одного года к другому – кроме мыслей о моем предстоящем отцовстве. Я ждал дочку, в свои двадцать шесть лет я ждал дочку, и в этом юношеском головокружении единственным, о ком я думал, был мой отец, у которого к моим годам уже родились мы с сестрой, и это при том, что первенца мама потеряла. Я тогда еще не знал, что один старый польский писатель давным-давно рассуждал о той разделительной черте[15], за которой молодой человек становится хозяином своей собственной жизни, но это было именно то, что я чувствовал, пока моя маленькая девочка росла в утробе Ауры. Она вот-вот собиралась превратиться в новое неизвестное существо, ее лица я еще не видел, о ее способностях ничего не знал, но уже понимал, что после этой метаморфозы не будет пути назад.

Другими словами, и без особой мифологии: я чувствовал, что что-то очень важное и очень хрупкое свалилось на мои плечи, и не был уверен, что мои способности соответствуют этому вызову. Меня сейчас не удивляет, что в те дни у меня были весьма смутные представления о происходящем вокруг, поскольку моя капризная память лишила всякого смысла и актуальности все, что не было связано с беременностью Ауры.

31 декабря по дороге на новогоднюю вечеринку Аура просматривала список имен, желтую страничку с красными горизонтальными линиями и зелеными полями по бокам, уже полную пометок, подчеркиваний и комментариев на полях, которую мы повсюду таскали с собой и доставали, когда делать было нечего совершенно – в очереди в банке, в залах ожидания или когда застревали в знаменитых пробках Боготы, когда другие читают журналы, или прикидывают, чем могли бы заниматься окружающие их люди, или фантазируют, как могла бы сложиться их собственная жизнь. Из длинной колонки вариантов осталось всего несколько имен, да и те будущая мама, сомневаясь, сопроводила пометками: Мартина (но это имя теннисистки), Карлотта (но это имя императрицы).

Мы двигались по шоссе на север и проезжали как раз под мостом над 100-й улицей, когда впереди случилась авария. Движение транспорта почти полностью прекратилось. Казалось, Ауру все это не волновало, она была полностью поглощена размышлениями об имени нашей девочки.

Откуда-то доносилась сирена скорой помощи; я посмотрел в зеркало, пытаясь разглядеть красную мигалку, просящую уступить дорогу, но ничего не увидел.

И тут Аура спросила:

– А как тебе Летисия? Кажется, так звали мою прабабушку или еще кого-то из предков.

Я на пробу произнес это имя пару раз, его протяжные гласные, его согласные, в которых слышалась и ранимость, и твердость.

– Летисия, – сказал я. – Да, мне нравится.

* * *

Итак, в первый рабочий день нового года я вошел в бильярдную на 14-й улице уже совсем другим человеком, и, когда увидел Рикардо Лаверде, очень хорошо помню, что сам удивился своим ощущениям: сопереживанию ему и его жене, сеньоре Елене Фритц, и сильному желанию, такому сильному, что я и сам такого от себя не ожидал, чтобы их встреча во время праздников обернулась к лучшему. К моему появлению он уже играл, поэтому я присоединился к компании за другим столом и тоже вступил в игру. Лаверде не смотрел на меня; он вел себя так, словно мы виделись накануне вечером. Я подумал, когда посетители разойдутся, мы закончим день, как обычно. Мы с Рикардо Лаверде поздороваемся, сыграем партию-другую, а затем, надеюсь, возобновим предрождественский разговор. Но все сложилось не так. Когда он закончил играть, то поставил кий к стойке и направился было к выходу, но потом передумал и подошел к столу, за которым я уже тоже заканчивал партию. Кроме испарины на лбу и выражения усталости на лице, в нем не было ничего, что могло бы вызывать у меня беспокойство.

– С Новым годом! – сказал он издалека. – Как прошли праздники?

Но ответить не дал, точнее, прервал мой ответ, что-то в его тоне и жестах заставило меня счесть его вопрос риторическим, одним из тех пустых знаков вежливости, которые приняты между жителями Боготы, но не предполагают обстоятельного или искреннего ответа.

Лаверде вытащил из кармана старомодную черную кассету с оранжевой наклейкой и единственным словом «BASF» на ней. Он показал ее, не отрывая руку от тела, как обычно делают продавцы нелегальных товаров, предлагая изумруды на площади или пакетик с наркотиками рядом со зданием суда.

– Яммара, мне надо это послушать, – сказал он. – Вы не знаете, кто мог бы одолжить мне магнитофон?

– У дона Хосе нет магнитофона?

– У него ничего нет, – ответил он. – А это срочно.

И он дважды постучал пальцем по пластику кассеты.

– Кроме того, это личное.

– Есть одно место в паре кварталов отсюда, попробуем, за спрос денег не берут.

Я говорил о Доме поэзии, бывшей резиденции поэта Хосе Асунсьона Сильвы[16], которая теперь стала культурным центром, где проводились чтения и семинары. Я туда частенько захаживал.

Одна из его комнат была уникальным местом: там раненные литературой сидели на мягких кожаных диванах и без устали слушали на довольно современном оборудовании легендарные записи: Борхес голосом Борхеса, Гарсиа Маркес голосом Гарсиа Маркеса, Леон де Грейфф голосом Леона де Грейффа[17]. В то время Сильва и его творчество были у всех на слуху, потому что в начавшемся 1996 году отмечалось столетие со дня его самоубийства. «В этом году, – прочитал я в колонке одного известного журналиста, – ему возведут памятники по всему городу, его имя будет на устах у всех политиков, все будут читать наизусть его „Ноктюрн“ и понесут цветы в Дом поэзии.

А Сильве, где бы он ни был, станет любопытно: это трусливое общество, которое его так унижало, тыкало в него пальцем всякий раз, когда подворачивался случай, теперь воздает ему должное, как если бы он был главой государства.

Правящему классу нашей страны, фальшивому и лживому, всегда нравилось присваивать культуру. Так будет и с Сильвой: память о нем присвоят. И его настоящие читатели будут целый год гадать, какого черта они не оставят его в покое».

Не исключено, что я вспомнил эту колонку (память о ней хранилась в какой-то темной части сознания, очень глубоко, на складе бесполезных вещей), и потому выбрал это, а не какое-либо другое место, чтобы отвести туда Лаверде.

Мы прошли два квартала, не говоря ни слова, глядя на разбитый асфальт тротуара или на темно-зеленые холмы, которые возвышались вдалеке, ощетинившись эвкалиптовыми деревьями и телефонными столбами, подобно чешуе аризонского ядозуба[18].

Когда мы отворили входную дверь и поднялись по каменным ступеням, Лаверде пропустил меня вперед: он никогда не бывал в подобном месте и действовал с осторожностью зверя, попавшего в опасность.

В диванной сидели два студента и пара подростков, они слушали одну и ту же запись, то и дело посматривали друг на друга и непристойно хихикали, а еще бесстыдно храпевший мужчина в костюме и галстуке с выцветшим кожаным портфелем на коленях. Я объяснил ситуацию менеджеру – женщине, которая, несомненно, привыкла и не к такой экзотике. Она, прищурившись, внимательно посмотрела на меня, казалось, узнала завсегдатая и протянула руку.

– Ну-ка, покажите, – без энтузиазма сказала она, – что вы хотите послушать.

Лаверде протянул ей кассету как оружие победителю, и я обратил внимание на его пальцы в пятнах синего мела от бильярда. Послушно, я таким никогда раньше его не видел, он уселся в кресло, на которое указала женщина; надел наушники, откинулся назад и закрыл глаза. Тем временем я искал, чем бы занять минуты ожидания, и моя рука выбрала кассету со стихами Сильвы, хотя могла бы выбрать любую другую (должно быть, я поддался обаянию юбилеев). Я тоже сел в кресло, надел наушники, приладил их поудобнее с намерением отрешиться от реальной жизни и побыть немного в другом измерении. И когда зазвучал «Ноктюрн», когда неизвестный мне голос – баритон, мелодраматично читавший поэзию, как молитву, – произнес первые строчки, которые хоть раз в жизни произносил вслух каждый колумбиец, я увидел, как Рикардо Лаверде заплакал. «Давней ночью, ночью, полной ароматов[19], – декламировал баритон под аккомпанемент фортепиано, а в нескольких шагах от меня Рикардо Лаверде, который не слышал стихов, которые слушал я, провел сначала тыльной стороной ладони, затем всем рукавом по глазам, – полной шепота и плеска птичьих крыльев». Плечи Рикардо Лаверде вздрагивали; он опустил голову, сложил руки, будто собирался молиться. «Наши тени – легким, стройным силуэтом, – наши тени, обрисованные белым лунным светом, на равнине беспредельной, сочетались, – продолжал Сильва мелодраматическим баритоном, – и, сливаясь воедино, и, сливаясь воедино, и, сливаясь воедино, стали тенью нераздельной».

Я не знал, что лучше: смотреть на Лаверде или нет, оставить его наедине с горем или подойти и прямо спросить, в чем дело. Я подумал: может, хотя бы снять наушники, чтобы подать ему знак, пригласить к разговору; но решил сделать наоборот, предпочел безопасность, молчание и меланхолические стихи Сильвы, над которыми можно было печалиться, ничем не рискуя. Я не вспомнил тогда ни о женщине, которую так ждал Лаверде, ни о ее имени, ни даже об аварии на склоне Эль-Дилувио, а остался, где сидел, в кресле и наушниках, стараясь не мешать печали Рикардо Лаверде, и даже закрыл глаза, чтобы не тревожить его своими любопытным взором, оставить наедине с самим собой в этом общественном месте.

В моей голове и только в ней звучала строка Сильвы: «Стали тенью нераздельной». В моем самодостаточном мире, заполненном до краев баритоном и поэзией под меланхоличные звуки пианино, время потекло медленнее, таким и осталось в памяти. Те, кто любят стихи, знают, что это случается: время, отмеряемое стихами, точно, как метроном, и при этом растягивается, рассеивается и сбивает нас с толку, как во сне.

Когда я открыл глаза, Лаверде уже не было.

– Куда он делся? – спросил я, не снимая наушников. Мой голос прозвучал издалека, и я отреагировал странно: снял наушники и повторил вопрос, как будто менеджер не расслышала его с первого раза.

– Кто? – спросила она.

– Мой друг, – сказал я. Я впервые так назвал его и внезапно почувствовал себя смешным: нет, Лаверде мне не друг. – Тот, кто сидел вон там.

– Не знаю, он ничего не сказал, – ответила женщина. Затем она отвернулась, недоверчиво проверила стереосистему, как если бы я что-то от нее требовал, и добавила: – А кассету я ему вернула. Можете сами у него спросить.

Я покинул комнату и быстро обошел здание. Во дворе дома, где Хосе Асунсьон Сильва прожил свои последние дни, находилось ярко освещенное патио, отделенное от обрамляющих его коридоров узкими застекленными окнами, которых не было во времена поэта и которые теперь защищали посетителей от дождя: мои шаги в этих безмолвных коридорах не отзывались эхом. Лаверде не было ни в библиотеке, ни на деревянных скамьях, ни в конференц-зале. Должно быть, он ушел.

Я подошел к узкой двери дома, мимо охранника в коричневой униформе (с фуражкой набекрень, как у киношного бандита), миновал комнату, где сто лет назад поэт выстрелил себе в сердце, а когда вышел на 14-ю улицу, то увидел, что солнце уже спряталось за домами на 7-й улице и робко разгорались желтые фонари. Рикардо Лаверде в длинном пальто шагал, глядя себе под ноги, впереди, в двух кварталах от меня, почти у самой бильярдной.

«И они стали одной длинной тенью», – строка нелепо вертелась в моей голове; и в этот самый момент я увидел мотоцикл, стоявший на тротуаре. Может, я обратил на него внимание, потому что его водитель и пассажир сделали едва заметное движение: тот, кто сидел сзади, поставил ноги на подножки и сунул руку за пазуху. Конечно, они оба были в шлемах; защитные стекла у обоих, были, разумеется, темные, такие большие прямоугольные глаза на большой голове.

Я окликнул Лаверде, но не потому, что уже знал, что с ним сейчас что-то случится, и собирался его предупредить: нет, мне просто хотелось догнать его и спросить, все ли у него в порядке, может, предложить ему помощь. Но Лаверде меня не слышал. Я ускорил шаг, огибая прохожих на узком тротуаре, который был в этом месте высотой в две ладони, переходил, если было необходимо, на проезжую часть, чтобы идти быстрее, и ни о чем не думал. «И они стали одной длинной тенью», – повторял я как припев песни, от которой никак не избавишься.

На углу 4-й улицы плотный вечерний транспортный поток медленно полз к съезду с проспекта Хименеса. Я ухитрился перейти на противоположную сторону перед зеленым фургоном, который только что зажег фары, и они осветили уличную пыль, дым из выхлопной трубы и начинавшийся дождик. Вот о чем я думал – о дожде, от которого надо будет скоро где-то укрыться, когда догнал Лаверде или, точнее, приблизился к нему настолько, что увидел, как намокло и потемнело от дождя пальто на его плечах.

– Все будет хорошо, – произнес я глупую фразу, ведь я не знал, что подразумевалось под словом «все», не говоря уж о том, будет оно хорошим или нет. Рикардо посмотрел на меня, его лицо было перекошено болью.

– Там была Елена, – сказал он.

– Где? – не понял я.

– В самолете.

Я на секунду замешкался и представил, что Ауру зовут Елена, или, наоборот, вообразил Елену с лицом и телом беременной Ауры, и испытал новое для себя чувство, которое не могло быть страхом, но очень его напоминало. Затем я увидел, как по улице едет мотоцикл, по-лошадиному подпрыгивая, как он ускоряется, приближаясь к нам, будто турист, который собирается спросить дорогу; и в тот самый момент я взял Лаверде за руку, схватил его за рукав у левого локтя, увидел головы без лиц, смотревшие на нас, пистолет, направленный в нашу сторону так естественно, как если бы это был металлический протез, увидел две вспышки, услышал выстрелы и внезапно почувствовал, что мне нечем дышать. Я помню, что непроизвольно вскинул руку, чтобы защититься, и вдруг ощутил вес своего тела.

Ноги мои подкосились. Лаверде упал на землю, я упал тоже, оба бесшумно, кто-то закричал, а у меня загудело в ушах. Какой-то мужчина подошел к Лаверде, попытался его поднять, и помню, как я удивился, что еще один бросился помочь мне. «Я в порядке, – кажется, произнес я, – меня не задело». Лежа на земле, я видел, как еще кто-то выбежал на дорогу, размахивая руками, как потерпевший кораблекрушение перед проходящим судном, пытаясь остановить белый пикап, но тот свернул за угол. Я позвал Рикардо один раз, другой; в животе вдруг стало жарко, я попытался ухватиться за спасительную мысль, что, наверное, обмочился, но сразу понял, что на моей серой футболке совсем не моча. Вскоре я потерял сознание, но последнее, что увидел, помню достаточно ясно: несколько человек с трудом поднимают мое тело и укладывают в кузов грузовика рядом с Лаверде, мы лежим рядом, как две тени, в луже крови, которая в тот час и при таком тусклом свете была черной, как ночное небо.