Которые не помнят, где что спрячут…»
Клавдио леденеет в безумном ужасе, увидев пришедшую за ним Смерть. Он падает, слабея, он молит пощадить его молодую жизнь.
Но смерть не всегда бывает ужасна. Она является иногда откровением нового, высшего понимания жизни («Безумец») или освобождением усталого духа («Зобеида»), в нее бесстрашно переходит бессмертная любовь («Дианора»).
Иногда печальнее смерти становится жизнь, если она не сумела возвыситься до тех ступеней, где личное проясняется в общее, вечное, абсолютное («Авантюрист»).
Трагическое начало не всегда представляется поэту в образе смерти.
Трагическое кроется в неразрывной связи всего сущего, в тех железных цепях, которыми скованы животное начало с духовным, отсталое с передовым, глупость с умом.
«Иные лежат с тяжестью в теле у корней спутанной жизни, другим же приготовлены седалища у царственных сивилл – и там сидят они как дома с легкими руками и легкой головой».
«Но тень падает от жизни первых на их жизнь, легкие связаны с тяжелыми, как с землею и ее воздухом».
Потому так трудно дается человечеству каждое завоевание в области культуры, потому так велика ценность «божественной работы всех поколений».
Так же суров неумолимый закон расплаты.
«Каждая вещь имеет свою цену, – говорит герой интермедии „Белый ветер“. – За любовь расплачиваются муками любви, за счастье достижения платят безмерной усталостью пути, за остроту понимания отдают ослабленную силу восприятия, после жаркого чувства испытывают ужас пустоты. Ценою же всей жизни является смерть. Каждый человек всю жизнь расплачивается за все своими силами, пока наконец не придет смерть: она разобьет мраморное чело алмазным топором, а глиняное – сухою веткой».
Преданность мгновенью, ненасытное наслаждение жизнью, которое Гофмансталь на заре творчества воспел в маленькой драме «Вчера», тоже оказывается подчиненным железному закону расплаты. «Авантюрист» осуществил в своей жизни отважные желания Андреа, он отдавался всем влеченьям, он не оставлял ни одной капли в кубке жизни. Но он «не умел постареть», он до конца останется «рабом жизни». Драма разрешается тихой, невысказанной грустью, как замирает музыка, обвеянная предчувствиями и прозрениями, для которых не найти слов.
Но железная власть рока не убивает в душе поэта священной радости бытия. Гофмансталь никогда не проклянет жизни, как бы она ни терзала его героев, потому что жизнь драгоценна и желаннее ее ничего не знает человек.
Первой своей обязанностью поэт считает осуществление высшего типа жизни. Самое искусство для него – та золотая лестница, которая ведет в мир светлых переживаний. Это то новое «чувство жизни», о котором проповедуют «Листы для искусства». Сначала только избранники создадут новый уклад жизни – полной, радостной, изящной, где удовлетворены все духовные потребности утонченного бытия, а затем эта культурная ступень станет достоянием всех людей.
Окружающая пошлость, все мелкое и ничтожное вызывает в поэте отвращение и боль.
Драма «Свадьба Зобеиды» представляет антитезу между пошлостью и жизнью высшего типа. Патриций Лоренцо в «Авантюристе» говорит слова, звучащие как бы признанием самого поэта:
…в детстве так легко
Уныние овладевало мною:
Так скоро я печали подчинялся
И застывал душой, когда глядела
Из чащи жизни пошлость на меня
Глазами страшными Медузы…
В созидании нового, утонченного бытия не все дается легко, в жизни избранников есть свои горести: одиночество, мучительные искания. Но лучше страданье гордого духа, нежели пошлое и мелкое существование. Только в минуту упадка душевных сил безумец Клавдио завидует тем, которые
в простых словах передают
Все нужное для смеха и для слез,
Не надо им кровавыми ногтями
Рвать гвозди из дверей запечатленных.
Такие минуты слабости редки. Поэт прославляет свое одиночество, дорожит им, как царским венцом, а тернии мысли считает неизбежными терниями этого венца.
«Область искусства ограниченная, – говорит Гофмансталь, – а время течет широким руслом. Каждый хочет жить и потому должен действовать. Если он желает, чтобы его труды увенчал успех, и если он страшится бесплодно потратить жизнь свою и силы, он должен достигнуть соглашения со своей эпохой. Нет ни одного вопроса в обыденной жизни, даже самого простого, нет ни одного поступка и его причины, которые не были бы неразрывно связаны со всеми нерешенными вопросами эпохи, и тот, кто хочет стоять перед современной жизнью как благородный и любящий правду человек, тот неудержимо увлекается в самую глубину проблем жизни».
Но из проблем современной жизни Гофмансталь вычеркивает все политические и социальные вопросы так же решительно, как и его товарищи.
Этим они добровольно воздвигают преграды своему творчеству и лишают свою поэзию тех мощных и гордых красок, которыми блещет, например, поэзия бельгийца Верхарна.
Живя в обстановке, где до известной степени обеспечены гражданские и политические права, Гофмансталь и его товарищи отдаляются от всего того, что носит печать злобы дня. Партийные распри не возбуждают в них интереса. Они полагают, что грядущие великие перевороты в жизни человечества окажутся совершенно иного порядка. Видя вокруг себя людей, для которых материальное благоденствие не средство, а цель, они холодно и решительно сторонятся их. В этих идеалах они усматривают расширение идеалов буржуазного благополучия. Но жизнь может быть материально сытой и в то же время духовно голодной, она может быть блестящей снаружи, но мертвенно-тусклой в своей сущности.
Отчужденность от современной жизни имеет логическое основание в эстетике кружка.
Содержанием искусства, думают его члены, могут быть только те вечные вопросы бытия, которые составляют изначала самую драгоценную работу человечества. Искусство выражает собою вечное искание, вечный порыв. Искусство религиозно в высшем значении слова, оно одухотворено сознанием связи между человеком и непостигаемой сущностью мира. Жизненны только те произведения искусства, в которых заложены сокровища духовных исканий. Так, например, мертвы самые новые картины, самые последние стихи и романы, самые модные формы архитектуры, если в них обработана только поверхностная мысль, и вечно юны античный Аполлон, трагедия Софокла и маленькая песнь Сафо. «Искусство живет мифом».
Отчужденность от жизни особенно ярко выступает в поэзии Стефана Георге. Гофмансталь, дитя тепличной обстановки, при всей своей аристократической замкнутости гораздо отзывчивее и задушевнее. До боли страдая от прикосновения пошлости и грубости, он все же тянется к живой жизни, как цветок к солнцу и как ребенок к огню.
Гофмансталь не всегда замыкается в неприступном чертоге искусства, его влечет иногда на свежий воздух простых и мирных полей. Он чувствует, что в этих полях не все пошло и низменно, что там веяние светлой жизни и корни всех растений, что там солнце греет теплее и радостнее, нежели через стрельчатые окна с узорчатыми, цветистыми стеклами.
Уже в одной из ранних своих драм Гофмансталь изображает безумную ошибку человека, который сгубил себя в поисках новой, особенной, утонченной жизни. Он создал из своего существования как бы искусственную теплицу, он жил среди картин, резных распятий, драгоценностей. В своем ослеплении он мечтал погрузиться в самые недра жизни, он думал, что проникнет в ее сердце, если прочувствует творческую мысль, создавшую его сокровища. Но смерть приходит.
…Для меня
И жизнь, и мир, и сердце непонятны!
В искусственном, загадочном теряясь,
Я видел солнце мертвыми глазами,
Я слышал только мертвыми ушами,
Проклятье постоянное влачил…
В небольшом стихотворении тревожная и возмущенная душа говорит поэту: «Я должна буду умереть, если ты не хочешь знать всего того, чем живет жизнь».
В критическом очерке об Аннунцио Гофмансталь проводит резкую грань между писателем-художником и писателем-поэтом.
Писатель-художник стоит вне жизни, он только наблюдает, но не участвует в ней. «Каждый поэт неустанно изображает главное содержание своей жизни, у Аннунцио главное в жизни то, что он ее наблюдает извне. Это придает его произведениям нечто похожее на пристальный, вещий взор Медузы, на оцепенение смерти».
Поэтом становится писатель только тогда, когда он «состраданием узнает», когда он «отдает должное тем силам, которые властвуют над жизнью», когда он становится самым чутким, самым отзывчивым из людей.
В одном из последних стихотворений Гофмансталя, среди нежного весеннего пейзажа шествует юноша. Он спускается подобно Заратустре с горных высот в долину. Его душу теснит богатство взлелеянных им дум и чувств, он ищет тех, кто алчет духовного хлеба. Смиренно идет он навстречу неизвестному. Он забывает о своих сокровищах, он склонен даже ценить их ниже их действительной ценности. «Он вдыхал запах цветов, и ему казалось, что они говорили ему о неведомой красоте, он тихо наслаждался их ароматом и не жалел ни о чем, его радовала только мысль, что он может служить…»
Гофмансталь не был бы членом кружка Стефана Георге, если бы он не исповедовал одинаковое благоговение перед красотою формы.
Мы уже говорили о его высокой оценке слова, как незыблемого элемента красоты среди шаткости всего сущего, но слова, сплетенные в сверкающую огнями ткань стиха, для него представляют нечто священное. «Стих есть ткань из невесомых слов», – говорит он и как бы дает характеристику своего собственного воздушного стиха.
Рядом с тяжелым, будто вычеканенным из золота стихом Стефана Георге и с беспорядочным и небрежным стихом Демеля стих Гофмансталя кажется легким и изящным облаком, за которым сквозит как солнце очаровательная улыбка поэта. Воздушность его стиха неуловима. Он нанизывает ряд намеков, ряд недоговоренных мыслей, мимолетных образов, эти образы похожи на видения сна – едва всплывут, как уже снова погружаются во мрак. Стих Гофмансталя лишен монументальности, яркой неподвижности, он весь зыблется и плывет, как воды венецианских каналов, о которых он говорит в «Авантюристе». В маленьких стихотворениях, как, например, «Общество», «Тайна мира», «Весенний ветер», он достигает простоты и вместе утонченной грации гётевской лирики.
К его творческим замыслам как нельзя лучше подходит избранная им форма короткой драмы, необыкновенно сжатой и полной ритма.
«Современная драма, – говорится в журнале Blätterfür die Kunst, – это лирика, только случайно отлившаяся в форму диалога».
Так и у Гофмансталя. Главное содержание его пьес составляют монологи, часто переходящие в дифирамбы. Музыкальная лирика его драм течет свободная и нестесняемая, как волна звуков, порою она переходит в живопись прихотливых настроений, порою вырастает в гимны природе («Смерть Тициана»), искусству («Авантюрист»), материнству (монолог Хризотемис в «Электре»), созерцательной жизни («Зобеида»).
Развязка действия наступает чрезвычайно быстро, она как бы налетает нежданно и захватывает героев врасплох. Но ее неизбежность была заранее намечена поэтом в лирических монологах. Драма дана в душевном состоянии героев, судьбе принадлежит только последний удар, которым обрываются еще звенящие струны души.
Проза Гофмансталя в его коротких статьях по вопросам искусства так же оригинальна и изящна, как язык его стихов. Он отделывает свои очерки и превращает их, в свою очередь, в произведения искусства. В них он разрабатывает свои эстетические взгляды с необычайной тонкостью и во всеоружии знания в области всемирной литературы.
О проекте
О подписке