Вопреки сомнениям, на призыв Галкин повёлся, причём сразу. Даже в угаре недавних событий не успел забыть о посулённом Родиной Лазурном рае на гектарном холме. Принял у себя, в кабинете Министра обороны. Адольф Михайлович начал по-деловому, но и при всём уважении.
Сообщил:
– Никто не забыл об имевшемся договоре, товарищ маршал, и потому мне поручено приватно обсудить с вами варианты благодарности за ваше вмешательство в отстаивании идеалов. Спасение Родины – это чрезвычайно ответственно и будет вознаграждено, как было обещано.
– И какие же варианты родина имеет предложить, генерал-полковник? – вальяжно раскинувшись в мягком кресле иноземной работы, поинтересовался Галкин.
– Тут мне подсказали, их два, товарищ Министр, на ваш личный выбор: земля в безналоговом Монако плюс дом и прислуга – всё за счёт казны. Или же гектар на Лазурном берегу, тоже с домиком под тыщу квадрат, на холмике, с видом на лазурь, и тоже за казённый счёт, само собой, но только уже без последующего содержания. Потому что там честные, мать их ети, налоги. Так Минфин пояснил. Тоже приватно, конечно. Ответ хотят не поздней завтра, пока съезд не прошёл, сами понимаете. Дальше никто ничего не гарантирует, потому что ещё не понятно, кто у власти. И чей, как говорится, будет карман.
Маршал задумался. Потом уже Адольф рассказал мне, что и сам в те минуты сидел словно на иголках – в критический для родины момент решалась судьба и глубоко личная, и любая остальная. Вариант собственного ареста он также не исключал, но отчего-то допускал подобную вероятность лишь в последнюю очередь.
И дрогнул Галкин, не устоял, как это и предвидел наш мудрый самбист, будучи знатоком человеческой натуры на самом тонком уровне.
– Значит, давай Лазурную берём, – в итоге обозначил свой выбор Галкин, понизив голос, но не настолько, чтобы устройство не записало, – мне этой ихней обслуги-прислуги, если честно, на хер не надо. Своими силами обойдёмся. Вывезу отделение интендантов с Хозуправления, прикомандирую по визе, а после на других переменю, когда срок выйдет. И Монако этого не хочу, я там враз весь гектар этот спущу и остальное в придачу. Знаю себя, слабый на рулетку – так что лучше с налогом, но и без риска. Минфин теперь по-любому под нами, спасителями. Короче, передай, что на холме беру, и точка. Услуга за услугу, как говорится. И пусть оформят как положено, я после скажу, на кого.
На прощанье Адольф Михайлович выторговал у Министра вооружённую охрану на пару дней и военный транспорт для передвижений по городу на период утряски с Минфином его же, галкинского, вопроса.
На том и расстались. На этом же и встретились, но уже мы – я, Ионыч и Мякишев. И снова там же, в раздевалке спортзала для самбистов. Ионыч вообще считал, что раздевалка лучшее место для всего на свете: самое намоленное, самое чистое и открытое для любого толковища и последующей скрепы договора. Человек там, по сути, обнажённый, без ничего, включая исподнее, и потому его сразу видно, всякого, – что у него там на голом, одним лишь стыдом прикрытом уме. Хорошо врать и ловко стесняться мало кто умеет одновременно, кишка не сдюжит – частенько напоминал Ионыч. И мы ему верили. И, видно, не зря я в этот раз решил пригласить и его. Прикинул, что хуже не будет, если два пожилых дядьки, каждый со своей могучей историей нелюбви к режиму, хотя и в разных областях противостояния, смогут выработать единую точку приложения зрелого разума. Я же, если что, буду рядом.
Собственно, так и вышло. Ионыч послушал запись беседы, покачал головой и вынес умнейший вердикт:
– Вот я скажу вам, пацаны. Этот фуфляк надо бы до ушей каждого фраера догнать. По главному каналу, вместо передачи «Время». Сказать, слушай, мол, народ, вот кто на волне нашей победы пришёл к власти: продажная сволота, рвачи в погонах, предатели за народный счёт. И в Минфине такие же, выходит: как сидели, так и сидят, пилят да выгадывают. Родиной торгуют. – Он пристально посмотрел в глаза Мякишеву: – Ты меня понял, генерал? – Тот утвердительно кивнул. А Ионыч продолжил. – Так вот. Скажешь, пока не поздно, что, мол, люди русские, объявим давайте досрочные выборы президента. И всё такое. И тут же ты предложишь себя, типа в кандидаты. Под горячее. От всего честнОго народа. Просёк, командир?
Адольф просёк, даже очень. Как и я. Признаться, к нашей встрече у меня тоже имелась парочка вариантов, но точно, что не таких ясных, цельных и настолько радикально выверенных с точки зрения истинного патриота. То, что предложил Ионыч, прежде всего было красивым, гармоничным, доведённым до крайней точки народного закипания и потому несло в себе совершенную убойность результата по любой шкале. Лучше не придумаешь.
Почему-то я был спокоен как никогда – приблизительно так, как это было у меня, когда я впервые забрался на материн кран. Если думать про это, то страшно. А если просто делать, не глядя вниз ни с какой высоты, то нормально. Как и было мне сейчас. Оставалось лишь придумать текст второго по счёту экстренного обращения к нации. Чем я тут же и занялся, пока старики-разбойники общались на бильярде, через стенку от раздевалки. Я не спешил и не дёргался, тем более что снаружи ожидало приданое в наше распоряжение вооружённое подразделение круглосуточной охраны.
Через какое-то время я зачитал им текст, изначально сделанный с учётом конкретно русского фактора. Мякишев не нашёл чем возразить и принял всё как есть. Ионыч накоротко поразмышлял, но в итоге тоже согласился, выправив пару фраз в сторону некоторого разогрева человеческих слабостей. Мы уже не успевали к программе «Время» и потому очередное взятие Останкино было решено перенести на другой день.
Потом расстались. Я двинул к матери на Рабочий посёлок – готовиться к завтра, а мужики остались доигрывать партию. Они явно пришлись друг другу по вкусу, и отдельно – по душе. И – ясен пень – это опасное обстоятельство не могло меня не беспокоить.
7.
Скажу искренне: последние две недели моей вынужденной подземки протекали в полной печали. То ли я уже физически устал и душевно вымотался от всей этой непонятки. То ли это таинственное презрение ко мне, как к отдельной человеческой единице со стороны непонятных сил, превзошло, наконец, отпущенную норму личного терпежа. Или, быть может, моя затянувшаяся ипохондрия стала результатом отсутствия общения с нормальными, доброжелательно устроенными людьми, пускай и непьющими, но, по крайней мере, сделанными из молекул, схожих с моими.
Не могу сказать с уверенностью. А только знаю, что от отчаянья я дважды допустил до тела усатую санитарку, ненавидя её, а заодно и самого себя. Правда, не до всего тела, а лишь до… Ну в общем, понимаете. Хотя, даже с учётом того, что моя собственная клятва во мне же самом и обломилась, меня тоже можно понять, если только захотеть. Пока окончательно зарастали швы на моей частично подрезанной физиономии и сходило на нет послеоперационное раздражение в глотке, со мной не общались, никто. Просто приносили таблетки, еду, иногда брали анализы и молча исчезали, прихватив посуду. Наверное, выжидали перед новой стадией измывательств. Однако спустя какое-то время, когда затянувшаяся пауза начала становиться изматывающей и совершенно нестерпимой, они возникли разом, все, в очередь. Мои прежние костоломы. И каждый произвёл сверку по своей мучительской части.
Первым был психиатр. Это я только потом понял, что моя финальная отсидка также являлась довольно важным тестом на психическую устойчивость. Которую я, как выяснилось, не с блеском, но прошёл – с учётом фотовидеофиксации поведения в замкнутом пространстве. О камерах я, разумеется, был не в курсе, как и обо всём прочем.
Потом объявились эти оба, какие работали с ушами и лицом, устраняя у меня лёгкую лопоухость и загоняя остальную физиономию в кем-то предписанный стандарт. Тоже, надо сказать, остались довольны: и как зажили рубцы, и как спал отёк, и обобщённым результатом по существу основной задачи.
Напоследок прибыл глоточный, самый условно приятный из всех, если заведомо понизить оценочную планку метра на полтора. Дал бумажку, попросил зачитать с выражением и без, сначала громко, затем тихо. Потом – прошептать содержимое. Покачал головой – то ли просто радуясь результату, то ли восторгаясь им же. И ушёл. Но перед этим протянул головной убор из белой ткани – нечто среднее между куклус-клановским колпаком и защитной маской пчеловода с сеткой против глаз.
– Наденьте! И не снимайте, пока не скажут.
Всё!
Этот день стал началом конца. В смысле, финалом моего подземного острога с его весёленькими фотообоями и вечной весной внутри оконного симулякра, с искусственным воздухом, неласковым персоналом и – отдельно от всего – усатой, пахнущей хозяйственным мылом и карболкой санитаркой в летах.
Наряд, что прибыл меня забирать, был другим: посерьёзней лицами, не в ондатре и без каракуля, но тоже состоял из двух пасмурных и молчаливых шкафов в гражданском. С ними не было никого из местных подземщиков: ни полковника Упырёва, ни кого-то из сопровождающих.
Всё повторилось ровно в обратном порядке: прошли длинным дугообразным коридором, минуя череду одинаковых дверей без названий и многочисленных видеокамер, следящих за всем живым и мёртвым. Дойдя до приёмной площадки, мы заняли места в бронированном, неизвестного происхождения автомобиле с затемнёнными стёклами, после чего платформа вздрогнула и плавно пошла вверх, в сторону спасительной нулевой отметки. Затем опять была маскировочная лужа, мутная вода из которой по команде сработавшего датчика моментально исчезла в отводах боковых дренажей. Вслед за этим отъехала в сторону и многотонная стальная задвижка, и наша платформа, осуществив последний рывок, замерла в проёме арки, перекрытой по обеим сторонам всё теми же неподъёмными заслонками. Впрочем, одна из них сразу же поехала наверх. Мы выбрались на свет и, миновав просторный двор, упёрлись бампером в поперечный рельс. Старший приоткрыл окно и сунул в нос дежурному корочку красного сафьяна. И это был последний рубеж перед моим заслуженно условно-досрочным освобождением.
Далее был короткий путь, хорошо знакомый всякому москвичу, – от Старой площади до Кремля. Мы въехали через Спасские Ворота, и я успел заметить, как оба автоматчика в синих шинелях слева и справа от арки отдали честь нашему автомобилю. Оставалось недолго – доехать до административного корпуса, где нас уже ждали. Очережные двое, в одинаково серых костюмах и не сильно разнящиеся лицами, сурово кивнув моим сопроводителям, приняли меня из рук в руки и повели по лестнице на второй этаж. Первый, рассекая пространство, шёл впереди. Другой, замыкая нашу троицу, постоянно находился за моей спиной. В таком же порядке мы миновали коридор, затем взяли правей и поднялись ещё на пол лестничного марша. Там обнаружилась аккуратная лестничная площадка, куда выходила дверь небольшого лифта. И две одинаковые двери. Тот, что был спереди, толкнул левую и прошёл вперёд. Второй легонько подтолкнул меня в спину, приглашая следовать за ним. За дверью обнаружилось довольно уютное пространство наподобие небольшой квартирки-двушки, обставленной довольно казённой, но вполне качественной мебелью. Первый кивнул на диван:
– Сядьте. И ждите.
Затем оба, словно получив невидимую команду, синхронно развернулись и вышли, притворив за собой дверь. Я тут же встал и, скинув головной балахон, принялся ходить туда-сюда, осматривая помещение. В нём имелась даже небольшая кухня с холодильником, электрической плитой и набором посуды. Гостиная, она же спальня, особым размером не отличалась, зато небольшое смежное с ней пространство без соединительной двери оказалось миниатюрным кабинетом, куда был втиснут полноценный письменный стол с полукреслом на вертушке, небольшой, но вместительный стеллаж и даже нашлось место напольному сейфу с массивной рукоятью. На сейфе – графин с водой на алюминиевом столовском подносе и гранёный стакан в единственном числе. Обитель явно предназначалась для проживания лишь одного человека. Пожалуй, из интересного это было всё, за исключением неплохих пейзажных репродукций Левитана, довольно бессистемно развешанных тут и там. Дед мой, Моисей Наумыч, обожал, помню, этого художника, но в ту пору он уже, кажется, был порядком не в себе, хотя всё ещё преподавал. Говорил, только нерусский глаз может так точно, столь изящно, с такой невообразимой нежностью передать истинно русский простор: эти поля, берёзы, заливные луга и всё, чем дорога нам наша природа. Свой же собственный, чисто русский взгляд на красоту, у нас замылен, считал он, – больше тёмен и ожесточён, нежели объективен и доброжелателен. Мы живём в пространстве оптических иллюзий, не постигая настоящей цены простого волшебства и отчасти выворачивая реальность наизнанку. Мы, словно фокусники, выдумываем себе новые отвратительно устроенные миры вместо того, чтобы вынуть из цилиндра обыкновенного кролика, тёплого, пушистого, земного. Помню, я слушал в те годы эти его нечастые лирические отступления и уже понимал, что дедушка постепенно теряет грань между извечной приверженностью ко всему привычно русскому и этим его иудейством, к которому он прибился больше по недоразумению, чем по зову неугомонной души.
Закончив ознакомительный круг, я вернулся туда, откуда начал, и плюхнулся на диван. Я по-прежнему не понимал, что происходит, но я же и знал, что имеется тот, который понимает. Некто, кто действует с некой целью, и, вероятно, уже строит в отношении меня зловещие планы. Именно в этот момент он и объявился, прервав мои размышления. Тот самый. Резко зашёл и, не дав опомниться, спросил улыбчиво:
– Ну что, Гарь, привыкаем помаленьку?
Я поднял глаза и обомлел. Передо мной стоял Хорьков, тот самый поэт из подвального ресторана, чьи стихи так убийственно, помню, подействовали на меня, молодого безвкусного дурня.
– Пусть они злятся, пугают, хохочут… точат свой нож… я оторвусь, отыщу этой ночью… правду и ложь, правду и ложь… – пробормотал я в полой растерянности. – Влад? Хорьков? Владик? Не ошибаюсь?
Мне было 34, ему, наверно, немногим больше. И если отбросить тот десяток лет, который мы с ним не виделись, плюс обстоятельства этой явно неслучайной встречи, то моё изумление легко было объяснить.
– Надо же, помнишь… – улыбнулся он и двинулся в мою сторону, распахнув руки. Я поднялся и, неловко растопырив свои, сделал встречный шаг. Мы обнялись и, замерев на пару секунд, постояли так, слабо прохлопывая друг друга по плечам. Затем расцепились и сели. И я спросил:
О проекте
О подписке