В половине декабря 1761 года Петербург представлял такую же оживленную, богатую красками картину, как и ежегодно в эти дни пред Рождеством. Зимняя ярмарка, на которую привозили продукты труда из всех местностей России, была расположена на льду Невы, а возле лавок и столов продавцов возвышались искусственно сооруженные ледяные горы и катки – эти особенно любимые удовольствия русского человека.
Петербуржцы шумно и радостно двигались взад и вперед по широкой ледяной улице, то спускаясь с горы на маленьких саночках, то собираясь для веселой беседы вокруг кипящего самовара в чайных лавках, то ища тепла и подкрепления в наскоро построенных домиках для продажи водки.
Среди оживленно двигавшейся пестрой толпы попадались быстро мчавшиеся экипажи знатных особ; здесь можно было встретить красивые санки для одного или двух седоков, запряженные тройкой, великолепные кареты с большими зеркальными окнами и богатой позолотой, поставленные на полозья и запряженные четверкой, а иногда шестеркой лошадей при пикерах[3] и шталмейстерах[4]; но седоки и этих блестящих экипажей не стыдились выходить в том или другом месте и в толпе крестьян и мещан принимать участие в общем народном веселье. Невозможно было представить себе нечто более радостное и оживленное, чем это гулянье на льду реки, на котором одинаково веселилось все население, и можно было думать, что вся Россия, и в особенности Петербург, переживает самые счастливые и беспечальные времена. Тем не менее высшее общество, принимавшее такое живое участие в народных увеселениях, было в крайней тревоге; существовала тайна, которую все заботливо скрывали и которую все-таки каждый знал, а именно, что здоровье императрицы Елизаветы Петровны ежедневно ухудшалось и что почти каждый час можно было ожидать наступления рокового кризиса для повелительницы обширного государства.
Однако при дворе уже давно не было такого блеска и такого оживления, как именно теперь. Каждый день приносил новые празднества, каждый вечер окна Зимнего дворца сияли огнями, придворное общество собиралось в залах на любимые императрицею маскарады или на театральные представления, в которых директор труппы Волков[5] со своими актерами разыгрывал пьесы бригадира-поэта Сумарокова[6], или переводы мольеровских комедий, или пантомимы-балеты в самой блестящей постановке. На каждом празднестве императрица появлялась пред собравшимся двором роскошно одетая, вся блистая бриллиантами, но в то же время было ясно видно, какие губительные успехи делала болезнь в своем разрушительном ходе: все глубже вваливались щеки государыни, все лихорадочнее горели ее впавшие глаза, все острее и строже становились черты ее лица под влиянием скрываемого страдания. На каждом празднестве придворные радостно сообщали друг другу о том, что императрица все здоровеет и молодеет, но вместе с тем в душе все отлично понимали, что дни ее жизни и правления сочтены. Вследствие этого взоры всех были обращены на будущее, которое по существующему праву должно было принадлежать великому князю и наследнику престола Петру Федоровичу. Но императрица еще держала скипетр в своих руках, она еще имела власть. Вследствие этого каждый боязливо сохранял величайшую осторожность, чтобы не возбудить подозрения в том, что его взоры помимо царского трона направлены на того, кто вскоре должен на него вступить.
К тому же и последнее также не было бесспорным. Закон Петра Великого, который со смерти этого могущественного основателя новой русской монархии оставался неприкосновенным, давал каждому государю право, невзирая на династическое родство, свободно назначать себе наследника. Так, Екатерина I, в жилах которой не текла ни русская, ни княжеская кровь, на основании этого закона и завещания своего супруга, вступила на всероссийский престол.
Хотя великий князь Петр Федорович и был законным образом признан наследником престола, все же императрица в последние часы своей жизни могла распорядиться иначе, и было вовсе не так невероятно, чтобы она не имела подобных мыслей, тем более что ей не пришлось бы искать своего преемника вне пределов династии Петра Великого. Ведь еще был жив несчастный Иоанн Антонович[7], который год императорствовал в колыбели. Но еще более возможным казалось назначение наследником молодого великого князя Павла, которого Елизавета Петровна всегда держала при себе и к которому питала необыкновенную нежность; к тому же при этом не пришлось бы делать никаких изменений в прямом престолонаследии, а надо было только потребовать от Петра Федоровича его личного отречения от престола. При таком решении императрица могла рассчитывать не только на поддержку влиятельных вельмож, но и на армию, и на духовенство – эти два оплота русского народа, так как великий князь из-за своего преклонения пред прусским военным искусством не был любим солдатами, а духовенство подозревало его в склонности к лютеранской вере и обвиняло его в том, что он только внешним образом исполняет обряды православной Церкви.
Мысль о подобном разрешении вопроса казалась пугливо настроенному обществу еще более правдоподобной потому, что государыня отдала строгий приказ докладывать ей о всех лицах, желавших представиться великому князю, после чего она сама решала, могут ли те быть допущены или нет. Сам великий князь и его супруга должны были испрашивать разрешения у государыни, если хотели, даже для простой прогулки, выехать из Зимнего дворца. Пред помещением великокняжеской четы стоял усиленный почетный караул, и командующий им офицер со всей почтительностью, но весьма решительно потребовал однажды от великого князя указания на разрешение императрицы, когда он хотел покинуть свои комнаты.
Наследник престола и его супруга, собственно, жили в Зимнем дворце как пленники, хотя аккуратно появлялись со своей маленькой свитой на всех придворных празднествах; на торжественных обедах они также занимали свои почетные места около императрицы, но последняя, казалось, едва замечала их и каждый раз приветствовала холодным, официальным поклоном, в котором выражалось столько же высокомерного презрения, сколько антипатии и отвращения, так что никто из придворных в присутствии императрицы не решался иначе выразить свое отношение к великокняжеской чете, как только немым, официальным поклоном в их сторону.
Весьма естественно, что все придворное общество находилось в постоянно возрастающей тревоге, которая передавалась и другим классам столичного населения, так как от вопроса о будущем наследнике, при неограниченном правлении русских монархов, всецело зависело и благосостояние каждого отдельного лица. Но и в народе никто не осмеливался говорить об отношениях при дворе, о предположениях в будущем и даже о состоянии здоровья императрицы, так как еще ужаснее, чем когда-либо, над всей столицей, над всей страной, вплоть до провинциальных городов, местечек и сел, тяготел страшный гнет всюду проникавшей, все слышавшей, все опутывавшей Тайной канцелярии[8], во главе который был граф Александр Иванович Шувалов[9]. Казалось, что правительство стремилось вырвать с корнем всякое сомнение в своей прочности и долговечности усиленной деятельностью и беспощадной жестокостью. Часто совершенно невинные лица из-за выраженного любопытства или интереса к болезни императрицы были схватываемы и после тайного суда отправляемы ночью в Сибирь.
В это время всеобщей неуверенности и тревожного беспокойства в столицу, по внешности кипевшую полным радостным оживлением, прибыл молодой барон фон Бломштедт. Молодой человек, обладавший большими средствами, приехал в сопровождении камердинера и трех лакеев в удобной дорожной карете и остановился, после просмотра его документов, в элегантной, снабженной всеми европейскими удобствами гостинице на Невском проспекте.
После того как он занял помещение, соответствующее его положению и богатству, он освежил свой туалет, подкрепил себя после дороги прекрасным обедом, приготовленным по всем правилам французской кухни, а затем велел служившему ему лакею попросить хозяина.
С того дня, как он покинул отцовский дом и своих друзей в Нейкирхене, Фриц сильно изменился. На родине он был еще почти ребенком и жил в зависимости от воли не терпевшего возражений отца. Во время пути, в который гордый барон отправился с подобающим его имени блеском, он стал чувствовать свою самостоятельность. Он поехал через Берлин, где, благодаря своим родственным связям, был принят с распростертыми объятиями при дворе и в высших слоях общества. Побуждаемый к продолжению пути священной обязанностью, взятой им на себя, и страстным желанием возможно скорее вернуться к любимой Доре с известием о спасенной чести ее несчастного отца, Бломштедт покинул Берлин, где он в первый раз увидел большой свет, в первый раз независимо и самостоятельно вступил в общество, ощущая в себе перемену чувств и воззрений. В его душе поселилось гордое сознание своего достоинства, а вместе с тем столь присущая юности сильная жажда одурманивающих жизненных наслаждений. Затем он прожил некоторое время, по приказанию своего отца, в курляндской столице Митаве, и хотя там, вследствие отсутствия герцога, и не было придворной жизни, он все же был прекрасно принят богатым, гордым, любившим пышную жизнь курляндским дворянством. В честь него давали блестящие празднества; члены различных политических партий, ввиду его поездки к великому князю, который, быть может, в скором времени, вступив на престол, мог иметь решающее влияние на судьбу их герцогства, придавали Бломштедту даже такое большое значение, что проснувшееся в нем самосознание пробудило в нем первые проблески честолюбия. Неопределенные мечты наполняли его душу. У его герцога, к которому он ехал теперь, быть может, в скором времени будут сосредоточены в руках все нити судьбы европейских народов; невольно его сердце трепетало от гордой жажды сыграть в этом великом деле и свою маленькую роль.
Все эти еще полуясные, но уже сильные ощущения изобразились на лице молодого барона, когда он, гордо поднявшись, принял смиренно вошедшего в комнату хозяина гостиницы.
Последний был человеком лет за шестьдесят, с белоснежными волосами и бородой, но еще ясными, живыми глазами; на нем был костюм состоятельного мещанина: кафтан с меховой опушкой, шаровары и высокие сапоги, хотя его манера держать себя свидетельствовала о знакомстве с европейскими обычаями.
Барон фон Бломштедт учтиво-снисходительно поклонился этому человеку, окинувшему его внимательным взглядом, и сказал:
– Я желаю сделать визит господину Стамбке, голштинскому министру его императорского высочества; не можете ли вы достать мне для этой цели карету или – еще лучше – сани, – добавил он, – так как, мне кажется, только на них можно ездить по улицам Петербурга.
Внимательный взгляд хозяина сменился почти сострадательным выражением на его лице.
– Вот что, господин барон, – сказал он с некоторым колебанием на языке барона, – если вы желаете посетить господина Стамбке, то вы, без сомнения, что я уже заключил по вашему имени, приехали из Голштинии, быть может, по важному делу к нашему всемилостивейшему великому князю?
– Да, приехал из Голштинии, – высокомерно возразил молодой человек, – а дело, которое привело меня сюда, я изложу своему всемилостивейшему герцогу, которого я желаю известить о своем прибытии через господина Стамбке.
Хозяин гостиницы быстро сделал несколько шагов вперед, приблизился к молодому барону и, робко оглядываясь кругом, сказал тихим голосом:
– Говорите тише, господин барон! Предо мной вам, конечно, нечего остерегаться, но я сам в своем доме не могу отвечать ни за своих людей, ни за свои стены. Что касается меня, – продолжал он, причем барон фон Бломштедт совершенно испуганно посмотрел на него, – то должен признаться, что я люблю ваших соотечественников. Вы, может быть, слышали о Михаиле Петровиче Евреинове, дочь которого вышла замуж за господина фон Ревентлова, дворянина из Голштинии, и поехала с ним в его отечество?
– Действительно, я припоминаю, – ответил пораженный молодой человек, – что фон Ревентлов, назначенный герцогом в верхнюю правительственную коллегию, привез с собою из России красавицу жену и что об этом было очень много разговоров; я в то время был еще очень юн и не мог знать подробности; весьма вероятно, что и эта фамилия, если я ее слышал, была мной позабыта.
– В таком случае, – сказал хозяин гостиницы, – все же примите мои услуги и мой совет, так как вы – соотечественник того человека, которого так любит моя единственная дочь и которую он делает счастливой, что я, с благодарностью Богу, должен признать. Я сам мечтаю, когда мои силы, уже начинающие убывать, иссякнут окончательно, переселиться в ваше отечество и там, пользуясь плодами своих трудов, в мире и покое дожить остаток жизни среди своих детей. Вы не знаете, – продолжал он, – что значит для иностранца приблизиться к русскому двору. Ваш соотечественник, господин фон Ревентлов, испытал это, а теперь это еще хуже, чем было тогда; по нынешним временам такой неожиданный визит к господину Стамбке, какой предположили сделать вы, повергнул бы вас в бесконечные затруднения и в серьезную опасность.
– Визит к министру моего герцога? – спросил барон. – Который в будущем, быть может скоро, станет русским императором?
Евреинов побледнел и, позабыв всякую почтительность, закрыл рукой рот молодому человеку.
– Замолчите, барон, ради бога, замолчите! Такое слово может привести нас к дороге в Сибирь: вас – потому что вы его произнесли, а меня – потому что я его слышал. – Он приложился ртом к самому уху молодого человека и заговорил так тихо, что даже стоявший совсем близко не мог бы расслышать его. – Великий князь, ваш герцог, – пленник в Зимнем дворце. Хотя господин Стамбке и носит титул голштинского министра, но он должен обо всех делах Голштинии докладывать статс-секретарю Глебову[10], и только после распоряжения последнего им дается ход. Что касается того, будет ли великий князь русским императором, то об этом ничего не может знать никто, кроме всемогущего Бога, пред которым открыто будущее.
Барон фон Бломштедт, в свою очередь, побледнел и пристально посмотрел на хозяина гостиницы, словно услышал нечто такое, что отказывался понять его разум.
– Великий князь в плену? – пробормотал он, по знаку Евреинова понижая свой голос до шепота. – Государственные дела герцогства голштинского в руках русского? Неужели это возможно? Какое право имеет на это государыня императрица?
– Кто может ограничивать право могущественной повелительницы обширного государства, границы которого теряются в неизмеримом пространстве? – ответил Евреинов. – Она так желает, а кто противится ее желанию – тот пропадает с глаз.
Барон, который все еще не мог понять, что слышал, спросил:
– Но какая же опасность может угрожать мне, если я отправлюсь с визитом к министру своего герцога? Ведь это даже моя обязанность, раз я прибыл в Петербург.
– Какая опасность? – сказал Евреинов. – При входе в комнату господина Стамбке вас схватят, так как его дверь сторожат так же, как и великокняжескую; вас выставят агентом какой-нибудь политической партии, быть может, даже иностранного кабинета, а так как вы приехали из Германии, то, весьма вероятно, и за агента прусского короля – ненавистного врага государыни; вас предадут тайному суду, а затем, в благоприятном случае, в кибитке, под конвоем казаков, переправят через границу. Но если ваши ответы покажутся недостаточно ясными или возбудят малейшее подозрение, то вы исчезнете в далеких снегах Сибири, где замолк уже не один человеческий голос.
У барона Бломштедта бессильно опустились руки, и он сначала не мог найти ответ. Мрачные взоры старика и его глухой голос, звучавший как зловещее предостережение, произвели на него еще большее впечатление, чем смысл слов, которые он все еще не мог себе уяснить.
– Но что же мне делать? – сказал он наконец неуверенным тоном. – Ведь я не могу уехать обратно и вернуться домой, – добавил он с усмешкой.
– Вы и не могли бы сделать это, барон, – сказал Евреинов. – Правда, не легко проникнуть в Россию, но еще гораздо труднее снова выбраться из нее через границы, и в особенности для вас, приехавшего из Голштинии и намеревающегося представиться великому князю.
– Но, боже мой, что же мне делать? Что же мне делать? – воскликнул фон Бломштедт, причем у него было такое лицо, словно он уже слышал позади себя шаги сыщиков.
– Хотите последовать моему совету? – спросил Евреинов.
– Конечно, – ответил Бломштедт, – ведь я сам ничего не могу себе посоветовать.
– Итак, слушайте! Прежде всего вы должны отказаться от всякого намека на политическую цель своего приезда; вследствие этого вы не должны пытаться видеть господина Стамбке, так как уже одна эта попытка могла бы быть представлена императрице как опасный и наказуемый заговор. Раз вы уже здесь, ваше прибытие, несомненно, известно графу Александру Ивановичу Шувалову; значит, остается только придать вашему приезду возможно невинную цель. Если вы хотите следовать моему совету, то напишите сейчас же письмо великому князю, скажите ему, что вы приехали, как это приличествует хорошему дворянину и верноподданному, чтобы выразить герцогу свои верноподданнические чувства, и поэтому вы просите его императорское высочество милостиво разрешить вам аудиенцию. Это письмо пошлите сейчас же со своим лакеем в Зимний дворец.
– И чего же я достигну этим? – спросил молодой барон.
– Стража примет письмо, – ответил Евреинов, – и, без сомнения, тотчас же перешлет его начальнику Тайной канцелярии.
– Но тогда я погибну, если все случится, как вы говорите, – воскликнул фон Бломштедт.
– Нет, – сказал Евреинов. – Из того, что вы так непосредственно и без малейшей таинственности обратитесь к самому великому князю, заключат, что ваш приезд не имеет никакой политической цели; вам – а это главное для вашей личной безопасности – не будут придавать никакого значения и, в крайнем случае, с большей или меньшей бесцеремонностью, постараются выпроводить за границу. Если вас признают за окончательно безвредного человека, вас, быть может, и в самом деле допустят выразить свои верноподданнические чувства великому князю, но во всяком случае вы избежите опасного преследования и угрожающей вам ссылки в Сибирь.
– Хорошо, – заметил барон после короткого размышления. – Я поступлю по вашему совету… Во всяком случае, из моей просьбы об аудиенции у моего государя не могут же сделать преступление!
Он открыл элегантный дорожный несессер и написал на бумаге со своим гербом короткое прошение о милостивом разрешении аудиенции, адресуя его на имя его императорского высочества великого князя всероссийского и герцога голштинского, а затем отправил это послание с одним из своих лакеев в Зимний дворец.
– А теперь, – сказал Евреинов, когда его совет был исполнен, – вам еще остается изобразить из себя путешественника, который ищет лишь развлечений и удовольствий; не забывайте, что за вами зорко наблюдают, и я сам, если меня будут расспрашивать о вас – а это случится без сомнения, – должен дать отчет о всех ваших действиях и словах. Быть может, вы могли бы в сопровождении одного из моих гидов для иностранцев посетить рождественский базар или познакомиться с достопримечательностями города, или, – сказал он, как бы озаренный внезапной счастливой мыслью, – еще лучше: в одном из залов моего ресторана любит собираться труппа актеров ее императорского величества, находящаяся под управлением господина Волкова. Правда, трагики и комики все русские и с ними вы едва ли могли бы разговаривать, но при балете и опере есть француженки и немки, и, поверьте мне, чем усерднее вы будете ухаживать за ними, тем менее на вас падет подозрение, что вы причастны к какой бы то ни было политической интриге. Пойдемте со мной вниз; артисты только что пообедали, и вы легко завяжете знакомство с ними.
Молодой барон не сопротивлялся; немного покрасневший и слегка взволнованный, он последовал за хозяином гостиницы.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке