– Нет, – возразил он. – Никого нет. А может быть, это и есть смерть: вечное существование, пребывание в сознании и абсолютное одиночество. Абсолютное одиночество. Было бы лучше, если бы после смерти я просто исчез, растворился. Когда-то я верил, что так и происходит после смерти. Даже угроза самого страшного ада не так ужасна, как эта проклятая обособленность, это вечное пребывание в мертвенной пустоте.
– Нет, – ответила. – Все мы здесь. Просто обрати свой взгляд на то, что вокруг тебя. Все мы здесь, и живые, и мертвые.
– Хотя бы ты останься, – попросил он.
– Я остаюсь. Мы все остаемся. Тебе просто нужно увидеть нас.
– Это наказание, – произнес он и, сжав руки в кулаки, медленно поднес их к лицу. – Я наказан этой страшной пустотой. – Он наклонил голову и уткнулся лбом в кулаки. – И я знаю, почему наказан.
– Ты не наказан, – возразила я.
– Я знаю свою вину, – продолжал он, не отрывая взгляда от кулаков. – Прости меня.
– Мне нечего тебе прощать, – ответила я. – Ты не совершил никакого зла. Ты упустил шанс сделать доброе дело; все мы за свою жизнь упускаем много шансов сделать что-нибудь хорошее. И не можем знать наперед, какое именно из этих упущений позволит злу поглотить другого человека.
– Прости меня, – повторил он.
Зигмунд стал меняться, перемещаться во времени далеко назад. Постепенно он уменьшился, достиг возраста, в котором я его еще не знала, за много лет до того, как я родилась. Он все уменьшался и уменьшался и в конце концов превратился в грудного ребенка. Голого плачущего младенца. Я взяла его на руки, обнажила свою обвисшую сморщенную грудь и поднесла к его рту. Я чувствовала необъяснимое удовольствие от прикосновения губ брата к моему соску, пока он пил молоко из моей вялой груди. И, осознавая свое пробуждение, я жалела о том, что это блаженство не продлится долго.
После смерти нашего брата Паулина, Марие, Роза и я иногда приходили к дому, в котором он жил вплоть до своего отъезда из Вены, и наблюдали за окнами его квартиры. Сейчас там жил какой-то человек в форме. Время от времени нас навещала соседка или приятельница, и мы говорили о том, что начнется война, «еще одна великая война», как все ее называли.
А потом война действительно началась. Молодых людей мобилизовали и отправляли на фронт. Составили списки, и жителей нашего квартала сажали в поезда и навсегда вывозили за пределы Вены. Говорили, что их отправляют на принудительные работы, но мы знали, что их ссылают в лагеря смерти. Мы знали и ждали своей очереди.
Однажды утром солдаты нагрянули и на нашу улицу, разнесли по домам списки и, пояснив, какие вещи можно взять с собой, приказали 29 июня этого, 1942 года в шесть часов утра быть на вокзале на окраине квартала.
Утром, за день до отъезда, мы собрали в небольшие чемоданы все, что могло нам пригодиться до конца жизни. День я провела, слоняясь по комнатам; я ходила из комнаты в комнату: прощалась с домом. Мои сестры рассматривали альбомы со старыми фотографиями – смеялись над одеждой, которую мы носили полвека назад, над серьезными лицами, над напряженной позой в момент фотосъемки. Время от времени я слышала вздох, конечно, по кому-то из умерших, изображенных на этих снимках, скорее всего по детям Розы и Марие. Еще не стемнело, когда я устала и прекратила бродить по дому, а мои сестры все продолжали рассматривать альбомы. Марие и Роза рассказывали Паулине, что видят на фотографиях, а Паулина расспрашивала их, водя пальцами по гладкой черно-белой поверхности.
Той ночью я спала спокойно, а проснувшись, встала на рассвете и посмотрела на след крови на стене у моей кровати. Бледный след, который от времени поблек еще больше, останется здесь, когда меня не будет, а потом исчезнет вместе с этой стеной, вместе с моим домом. Губами, которые теперь были годны только на то, чтобы через них испустить дух, но не на то, чтобы ими целовать, я поцеловала это засохшее кровавое пятно. Потом разбудила сестер; мы позавтракали, взяли свои чемоданчики и пошли. На пороге Паулина сказала:
– Мы забыли фотографии.
Роза и Марие запротестовали, а я приоткрыла свой чемоданчик и положила в него два альбома.
– Твой чемоданчик развалится – он и так переполнен, – заметила Марие и оказалась права.
Мы шли еще по нашей улице, когда чемоданчик раскрылся и мои вещи и альбомы вывалились на землю. Я взяла одну из фотографий – на ней были мы вчетвером, наши братья и родители – и засунула ее в правую чашечку бюстгальтера. Затем выудила из сломанного чемодана то, что мне не принадлежало, и засунула в левую чашечку.
– Зачем тебе детский чепчик? – с упреком поинтересовалась Марие.
– Чепчик? – спросила Паулина.
– Да, – объяснила ей Марие, – из всех своих вещей она выудила полуистлевший чепчик и приложила его к сердцу.
– К сердцу? – удивилась Паулина.
– В левую чашечку, – пояснила Марие.
– Давай какие-то вещи положим к нам, – предложила Роза, но их чемоданы тоже едва не разваливались.
– Нам скоро надо быть на вокзале, – ответила я. – Снимка и шапочки мне вполне достаточно.
– Не знаю, с чего тебе дался этот чепчик, – проворчала Марие. – Но ты бросаешь столько вещей, которые могут пригодиться.
– Я же сказала – то, что мне нужно, я взяла.
Мы шли к вокзалу, а на улицах было тихо. Зонтик, прислоненный к скамейке, цветы на балконе, пестрый мяч на тротуаре, но вокруг ни души, словно здесь никто никогда и не жил. Из одной части квартала все-таки доносились какие-то звуки – мы направились туда. Догнали длинную колонну людей, старающихся идти как можно быстрее, насколько им позволяла поклажа. За некоторыми бежали дети.
Я наблюдала, как люди крепко держат сумки, некоторые обхватили их руками и прижали к груди, и обнимали так отчаянно, словно внутри была заключена вся их жизнь, и сейчас они надеялись, что, стиснув их, зажав между грудью и руками, сохранят их и выживут. Мы знали, что они движутся к вокзалу. Присоединившись к толпе, мы пошли вместе со всеми.
Там стояли солдаты, и после проверки документов нас рассадили по вагонам товарного состава.
Не знаю, сколько мы ехали. А когда вышли из поезда, нас встретили солдаты и отвели в небольшой городок, обнесенный бревенчатой стеной. Раздали хлеб и воду и выстроили в шеренгу, чтобы проверить документы, записать имена, даты рождения, место жительства и затем разместить нас. Розу, Марие, Паулину и меня направили в группу из двадцати женщин нашего возраста, и нас, сгорбленных, семенящих неверной поступью с палками в руках, пытающихся рассмотреть нечто большее в окружающем пространстве, заглянуть немного дальше, нежели на несколько пядей вперед, сопроводили до ближайших бараков. Нас ввели в один из них – длинное тесное помещение. Вдоль стен сотня кроватей. Большинство из них занимали старухи. Некоторые бросили на нас взгляд, когда мы вошли, другие продолжали смотреть туда, куда смотрели до этого, – в потолок, на пол или попросту остались лежать с закрытыми глазами. Солдаты приказали нам выбрать себе кровать из свободных и скрылись.
Мы с сестрами искали четыре свободные кровати, стоящие рядом. Нашли только три; я заняла ближайшую. Каждая из новоприбывших положила свои вещи под выбранную кровать. Мне класть было нечего. Потом мы легли на кровати, сколоченные из досок и застланные старыми одеялами. Я чувствовала укусы блох. По полу время от времени пробегали крысы. Постепенно темнело. Свет фонаря за окном, у которого я лежала, давал мне возможность разглядеть немного пространства вокруг себя. Остальную часть помещения поглотил мрак. Я пыталась заснуть, но не могла. Я терла свое сморщенное тело там, куда пришлись укусы блох, слушала вздохи женщин. Кровать слева от моей никто не занимал. Где-то в ночи, в темноте, скрипнула дверь, и я услышала шаги. Какая-то женщина легла на пустовавшее место. Она не была старухой. Ей было около пятидесяти. Я осторожно подвинулась к краю своей постели, и мой шепот прорезал пространство между нами:
– Где мы?
Она открыла глаза и ответила:
– В Терезине.
Больше я у нее ничего не спрашивала.
На следующее утро, когда я проснулась, моей соседки уже не было. Пришли солдаты и повели нас в столовую в другой части барака. Мы сели на длинные узкие скамьи вдоль столов, тянувшиеся от одного конца помещения до другого. Съели немного хлеба с маслом и попили чаю, затем вышли на улицу. Летнее солнце не могло прогреть наши кости, и мы, дрожа от холода, растирали ладони и водили ими вверх-вниз от бедер до колен. Когда мы пошли обедать, вновь появилась женщина, которая спала на кровати рядом с моей, и села около меня.
– Меню всегда одно и то же, – улыбнулась она. – На завтрак хлеб с маслом и чай. На обед хлеб и суп из чечевицы. А на ужин снова хлеб и суп из чечевицы.
Я кивнула. Я слышала женщин, окружавших нас. Каждая рассказывала о своей жизни – о муже, детях, внуках. Старуха, сидевшая напротив, которую, как я узнала позже, звали Йоганна Брох, говорила о своем сыне Германе. Старуха рядом с ней, Миа Краус, вместе с которой мы ехали из Вены, рассказывала о внуках. Женщина рядом со мной заметила, что я слышу чужие беседы и пытаюсь не обращать на них внимания.
– Так они отгораживаются от того, что есть здесь и сейчас. Рассказывают о том, что было когда-то там, – пояснила она. Потом спросила: – Ты здесь со всей семьей?
– С сестрами, – ответила я, взглядом указывая направо, где сидели Паулина, Марие и Роза. – А ты?
Оказалось, у нее есть дочери, сама она разведена. Счастлива, что хотя бы дочери благодаря отцовской крови живут в безопасности в Праге. Я вспомнила свою сестру Анну, которая сразу после свадьбы уехала в Америку; вспомнила и братьев, Зигмунда и Александра.
Она продолжала:
– Нас три сестры – Эли, Вали и я. Мы все здесь. У нас был и брат. Франц. – Потом мы замолчали. Я медленно хлебала суп из чечевицы. Она положила ложку в опустевшую миску и сказала: – Всегда ем быстро. Приходится. Я помогаю в бараках, где разместили детей из сиротских приютов Праги и Вены. Сейчас иду к ним. – Она поднялась. Положила руку мне на плечо. – Меня зовут Отла. Отла Кафка.
– Я – Адольфина, – в ответ назвала себя я.
Она стиснула мое плечо, улыбнулась, затем убрала руку, повернулась и вышла.
Вечером Отла опять была в столовой. Я не спеша жевала чечевицу. Отла спросила меня:
– Уже привыкла здесь?
Я не могла ей ответить. Сказала: для того, чтобы привыкнуть, нужно знать, что это такое – «здесь», а я не знала.
Отла объяснила:
– Это лагерь. До зимы здесь был городок, потом они выселили местных и привезли нас. Те, кто моложе шестидесяти, работают по двенадцать часов в сутки. Строят бараки для новой партии людей – их скоро привезут, – или трудятся на огородах, чтобы у нас была пища. После работы те, кто еще не падает от усталости, могут заниматься тем, чем занимались до того, как попали сюда. Здесь есть музыканты и художники, актеры и балерины, писатели и скульпторы. Днем они месят, таскают песок, прибивают доски или копают землю. А вечером репетируют концерты или балетные выступления. Или сочиняют музыку, рисуют, пишут… Тебе стоит сходить на какой-нибудь концерт или спектакль.
– Давно не была ни на концерте, ни на спектакле. – Я отломила кусок хлеба, положила его в рот и стала жевать.
– Здесь нужно иметь какое-то дело. Меня поселили в этом бараке, чтобы я присматривала за пожилыми женщинами на случай, если им вечером станет плохо, а днем помогаю с детьми. Еще с несколькими женщинами мы учим малышей читать, писать, а тем, кто постарше, преподаем основы математики, географии и истории. Вместе с детьми убираем бараки, готовим еду. Самое лучшее – это чем-нибудь здесь заняться.
На следующий день Отла привела меня к детям. Они были разделены на несколько групп, с каждой из которых занималась женщина – что-то им объясняла. Отла заметила, что, хотя я и пыталась вслушаться, их слова не достигали моего сознания.
– Давай выйдем, – предложила она мне.
Мы сели на одну из скамеек у соседнего барака.
– Здесь разместили женщин на последних неделях беременности. Они рожают, проводят здесь несколько дней и возвращаются к работе. В одном из бараков несколько женщин ухаживают за новорожденными.
Отла засунула руку в карман. Я подумала, что она достанет рисунок с женщиной, стоящей на краю бездны. В руке она держала две фотографии.
– Это мои дочери, а это – мои сестры, брат и я. – Отла провела пальцами по снимку. – Это все, что у меня осталось от прошлой жизни. – Она убрала снимки. – Мой брат уже так давно умер, что мне все сложнее вспомнить его лицо. – Она погладила карман платья. – Помню только один его рассказ «Горе холостяка». Может быть, я помню его не совсем точно, но иногда повторяю для самой себя. – Опустив взгляд на карман, она стала рассказывать: – До чего кажется скверно – остаться холостяком, в старости, с трудом сохраняя достоинство, просить, чтобы тебя приняли, если тебе захотелось провести вечер с людьми, болеть и неделями смотреть из угла своей постели на пустую комнату, всегда прощаться перед парадным, никогда не взбираться по лестнице рядом с женой, иметь в своей комнате лишь боковые двери, которые ведут в чужие жилища, приносить домой свой ужин в одной руке, любоваться чужими детьми и не сметь непрестанно повторять: «У меня нет их», уподобляться по внешности и повадкам одному или двум холостякам из воспоминаний молодости. Так оно и будет, только и в самом деле выступать в этой роли сегодня и потом будешь ты сам, с телом и головой, а значит, и со лбом, чтобы хлопать по нему ладонью.[1] – Потом она посмотрела на меня и добавила: – Будто в этих словах заключено все, что от него осталось. А где же все те мгновения, дни и годы, и все, что произошло за них? Будто его и не существовало…
Из барака вышли несколько женщин и сели на скамейку подле нашей. Они держали руки на животах, словно защищали своих детей. Мы познакомились – их звали Лина и Ева. Мы завели было разговор, но Отла напомнила, что пришло время мыться, и мы направились к нашему бараку.
Через полчаса молодые люди принесли в нашу спальню несколько больших пустых корыт и котлы с водой. Корыта поставили в центре комнаты, между рядами кроватей, а котлы – рядом с корытами. Затем они ушли.
– Поторопись, пока есть вода, – сказала Отла.
Я увидела, что все старухи стали торопливо раздеваться. Полуокоченевшими пальцами мы срывали с себя одежду, оголялись – на нас осталась только наша родная кожа, обвисшие груди и животы, темно-синие вены, покрывавшие наши ноги, искривленные руки, зловонное дыхание, смешивавшееся с кислым запахом тел. Одна из старух что-то сказала, но ее слова потонули в звуках, которые мы издавали, пытаясь первыми добраться до корыт, зачерпнуть посудиной воды из котла, облиться ею, натереть свое тело и выскрести как можно больше мерзости. И все это длилось не дольше нескольких минут, воды было ровно столько, чтобы грязь потекла с нас, но ее не хватило, чтобы нас отмыть. Потом мы вытерлись одеялами и простынями и оделись.
– Тебе повезло, что ты приехала сюда летом, помаленьку привыкнешь. Когда я первый раз так мылась, на улице все было покрыто льдом, – заметила Отла.
Вошли молодые люди, которые до этого таскали корыта и котлы, и все унесли. Только тогда я заметила, что Паулина все это время просидела на своей кровати. Я села рядом. Она узнала меня по дыханию и произнесла:
– Я осталась немытой.
Отла вышла из барака и вернулась, только когда большинство из нас заснули. Она легла на кровать, и я тихо спросила:
– Сколько мы здесь пробудем?
– Чем дольше, тем лучше. Это не настоящий лагерь, всего лишь перевалочный, попутная станция. Отсюда время от времени отправляются поезда и везут тысячи людей в другие лагеря. Там все по-другому. Работа более тяжелая, тяжелая до смерти. Так говорят те, кому удалось что-то узнать о тех местах. Говорят, будто людей заводят в помещения, где, как их убеждают, они могут принять душ. И там действительно есть душ, но только как декорация. А затем туда пускают отравляющий газ, и все задыхаются. Рассказывают и другие ужасы, но лучше тебе о них не знать… Поэтому хорошо бы мы остались здесь подольше. Пока зло не угомонится. А потом мы отправимся домой. – Она закрыла глаза. Так, с закрытыми глазами, произнесла: – Не говори другим то, что услышала от меня. Здесь и так достаточно страданий. Не нужно было и тебе рассказывать. – Она немного помолчала, потом вымолвила: – Спокойной ночи, – и отвернулась.
Спокойной ночи… Я долго вертелась в постели, размышляя о том, что услышала от Отлы.
Утром после завтрака я пошла к баракам, где жили беременные. На одной из скамеек сидели Лина и Ева, с которыми мы с Отлой познакомились вчера, и еще две женщины. Я села поодаль, и когда, через некоторое время, Лина и обе незнакомки ушли в барак, Ева подошла ко мне и спросила, может ли сесть со мной. Мы разговорились, стали расспрашивать друг друга о том, откуда приехали. Она рассказала, что родилась в Праге, ее отец был торговцем, а мать работала в центре защиты прав трудящихся. Сразу после окончания гимназии она влюбилась в своего сверстника, через несколько лет они поженились. Лина была беременна, когда она и ее муж получили уведомление о переселении.
– Иногда лучшее случается в самые тяжелые времена, – произнесла она и посмотрела на свой живот. – Нас сюда привезли зимой одними из первых.
Мне досталась легкая работа – на кухне. Меня не заставляли тяжело трудиться, как других, я не голодала. И днем, по крайней мере, была в тепле, рядом с печью. Кроме как на кухне, где есть печь для готовки, согреться больше негде. По вечерам я боялась замерзнуть, боялась, что мой ребенок замерзнет. Муж отдал мне свое одеяло, но и оно не спасало. По ночам я клала руки на живот и согревала дитя. Потом наступила весна. Я отсчитывала время не по датам и годам, а по тому, на каком я месяце. Прошло тридцать девять недель. Уже недолго осталось. – Она положила руки на живот. – Несколько дней назад моего мужа и еще сотню людей отправили в другой лагерь. – Она убрала одну руку с живота и провела ею сначала по одной, потом по другой щеке, вытирая их. – Перед отъездом сказали, что там им будет лучше.
– Я уверена, им там лучше, – ответила я.
Вернувшись в наш барак, я сразу же отправилась в столовую на обед. Отлы там не было. Я торопливо съела свой суп из чечевицы и пошла в спальню. Отла в одиночестве сидела на своей кровати и собирала чемодан. Она положила часть своей одежды на мою постель и сказала:
– Это мне больше не понадобится, а я знаю, что ты приехала без ничего.
Я поблагодарила ее и спросила:
– Ты уезжаешь?
– Да. В другой лагерь отправляют целый вагон детей. Солдаты искали кого-нибудь из взрослых, чтобы сопровождать их. Я вызвалась. – Она взяла мою руку. – Я сказала детям, что везу их в путешествие.
О проекте
О подписке