У выхода мы столкнулись с сестрой жены Зигмунда – она откуда-то возвращалась. Сказала, что ходила покупать кое-какие мелочи, на следующий день она уже уедет из Австрии.
– Счастливого пути, – пожелала ей Паулина.
Я держала сестру за руку и вела к нашему дому. Потому, как сильно она сжимала мои пальцы, я поняла, что она чувствует. Время от времени я поглядывала на нее – на ее лице застыла улыбка, какую некоторые слепцы сохраняют постоянно, даже когда чувствуют страх, гнев или ужас.
Душным утром в начале июня Паулина, Марие, Роза и я отправились на железнодорожную станцию, чтобы проводить брата, Марту и Анну, последних из списка Зигмунда, покидавших Вену. Они втроем стояли у открытого окна купе, а мы вчетвером – на перроне. Брат держал на руках собачку. Раздался свисток, оповестив о том, что поезд отправляется. Собачка тряслась от страха и, совсем обезумев, укусила Зигмунда за указательный палец. Анна достала носовой платок и перевязала ему окровавленный палец. Свисток прозвучал еще раз, поезд тронулся. Брат поднял руку в знак прощания; один палец был замотан, остальные четыре – согнуты, так он и махал нам, выпятив указательный палец, перевязанный окровавленным носовым платком.
С тех пор каждый раз, думая об этом прощании и окровавленном пальце моего брата, я вспоминала его произведение «Моисей и монотеизм»; рукопись он оставил нам, своим сестрам, вероятно опасаясь потерять собственный экземпляр.
«Лишить народ человека, которого он прославляет как величайшего из своих сынов, – не из тех поступков, на которые решаешься с легким сердцем, особенно если сам принадлежишь к этому народу» – так начинался «Моисей и монотеизм», и в этом предложении брат выразил цель своего произведения: отнять Моисея у своего народа, доказать, что Моисей – не еврей.
Он не только провозгласил Моисея «знатным египтянином, который, возможно, был принцем, жрецом или аристократом», но и противопоставлял евреев того времени Моисею, называя их «культурно отсталыми пришельцами». Он задался вопросом, что же заставило такого видного человека покинуть свою страну вместе с этими «культурно отсталыми пришельцами», и нашел ответ: Моисей был приверженцем первой монотеистической религии, которую ввел фараон Эхнатон. Именно он в XIV веке до н. э. упразднил многобожие, под страхом смерти запретив своему народу поклоняться тем богам, в которых он верил тысячелетиями, а единственным богом провозгласил Атона.
Спустя семнадцать лет после создания нового культа фараон умер. Прежние жрецы, лишенные привилегированного положения во времена правления Эхнатона, ведомые фанатичной ненавистью и жаждой мести, подвигли людей, так и не забывших своих древних богов, разрушить храмы и низвергли монотеизм, возродив исконную веру. Моисей, который, как считал брат, был тесно связан с фараоном Эхнатоном, не мог отречься от своих убеждений и поэтому изобрел план «создания новой империи, с новым народом, которому можно было даровать религию, отвергнутую египтянами». Таким образом, согласно этому труду, евреи были избраны не Богом, а Моисеем из Египта: «их-то он и избрал на роль своего нового народа».
На самом деле, по словам моего брата, тогда они еще не были народом. В те времена они представляли собой разрозненные «семитские племена» и жили в «пограничной провинции». Моисей объединил их, желая распространить веру в единого всемогущего бога Атона, – и затем отправился с ними на поиски святой земли. Но эти люди не могли отказаться от своих старых верований, от своего семитского многобожия, и всякий, кто отрицал нового бога, был казнен по приказу Моисея его ближайшими приверженцами. Так что Моисей, уверял мой брат, умер не от старости, как сказано в Библии, а «был убит евреями, а основанная им религия – заброшена».
А что же случилось с ними после того, как они убили пастыря, избравшего их на роль своего нового народа и проповедовавшего им, что они избраны Богом? Позже они объединились с родственным племенами, жившими в регионе между Палестиной, Синайским полуостровом и Аравией, и здесь, в месте, известном богатством источников, названном Кадеш, переняли от мидианитов новую религию – поклонение богу вулканов Ягве.
По словам моего брата, культ Ягве среди евреев распространял мидианитский пастух, носившей то же имя, что и египетский вождь, – Моисей; но этот другой Моисей, под чьим предводительством еврейский народ завоевал землю Ханаана, проповедовал веру в бога, совсем не похожего на Атона. Ягве поклонялось аравийское племя мидианитов. Он был «жутким, кровожадным демоном, который появлялся только ночью и избегал дневного света»; «грубый, примитивный провинциальный божок, кровожадный и яростный», пообещавший дать своим поклонникам «землю, текущую молоком и медом» и повелевший изгнать ее обитателей «силой меча», резко контрастирует с образом, представленным в проповедях Моисея, который дал евреям «совершенно иную и более одухотворенную концепцию Бога – единственного Бога, которому подчинен весь мир, столь же вселюбящего, сколь и всесильного» и который «провозглашает высшей задачей человечества жить по справедливости и не по лжи». Хотя «египетский Моисей никогда не был в Кадеше и не слышал имени Ягве, тогда как мидианитский Моисей никогда не бывал в Египте и ничего не знал об Атоне», они слились в одного человека, потому что «Моисееву религию мы знаем только в ее окончательной форме, запечатленной еврейскими жрецами через восемь веков после Исхода», а в то время оба Моисея уже слились в единый образ, а Атон и Ягве – в единого бога, имеющего два лика, противоположные как день и ночь именно потому, что два бога соединились в одном.
«Лишить народ человека, которого он прославляет как величайшего из своих сынов, – не из тех поступков, на которые решаешься с легким сердцем, особенно если сам принадлежишь к этому народу. Никакие соображения, однако, не заставили бы меня отказаться от истины в пользу так называемых „национальных интересов“…» – этими словами мой брат начинает свое последнее произведение. Но «Моисей и монотеизм» – это не только поиск истины; оно содержит в себе и отрицание того, что Моисей был евреем; и осуждение евреев, которые убили Моисея. Поэтому в нем слышатся ненависть и жажда мести. Ненависть к своим, месть своим; а в чем причина?
Принадлежность к еврейскому народу была для моего брата прихотью судьбы, чем-то, данным ему от рождения, это не было его выбором. Там, где не существовало возможности выбора – по крови, – он был евреем. Там же, где такая возможность была, он выбирал немецкую культуру: хотел принадлежать ей, чувствовал, что плоды этой культуры принадлежат ему. В конце жизненного пути он сказал:
– Мой язык – немецкий. Моя культура, мои достижения – немецкие. Я считал себя близким духом к немцам до тех пор, пока не заметил ростки антисемитских предрассудков в Германии и Германской Австрии. С того момента я предпочитаю называться евреем.
Так и сказал «предпочитаю называться евреем», а не «чувствую себя евреем». Когда его спрашивали: что же в тебе осталось еврейского, если ты отказался от всего, что связывало тебя с твоими соплеменниками, – и от религии, и от национального чувства, и от традиций и обычаев, он отвечал:
– Она – самое важное. – Он никогда ее не называл, но подразумевал: кровь, то, что ты не можешь выбрать.
К своей крови он испытывал отвращение, и даже Моисея, освободившего еврейский народ, давшего ему законы и веру, он считал не-евреем, а по любому его высказыванию, где упоминались не-еврей Моисей и евреи, можно было понять, какие именно чувства он питает к не-еврею, а какие – к своему народу: «Как мог человек в одиночку совершить нечто подобное: из общей безликой массы отдельных индивидуумов и семей создать народ, сформировать его сущностные черты и определить судьбу на целые тысячелетия вперед?»
В конце «Моисея и монотеизма» мой брат утверждает, что евреи сами были виноваты в тех муках, которые претерпели в течение тысяч лет. Истоком религиозного верования является отцеубийство, говорил он, и религия в своем изначальном виде – попытка искупить грех, который совершили сыновья, убив своего отца из-за желания превзойти его. В дальнейшем они стали поклоняться ему.
В основе христианства, говорил брат, лежит признание совершенного злодеяния. Посредством убийства Христа человеческий род признает, что некогда убил своего отца. Христианство было создано евреями и распространялось ими же, но «лишь часть еврейского народа приняла новую доктрину. Те, кто отверг ее, до сих пор называются евреями. Этим решением они еще более резко, чем раньше, отделили себя от остального мира. Им пришлось услышать от нового религиозного сообщества (которое, помимо обратившихся евреев, включало египтян, греков, сирийцев, римлян, а под конец и тевтонов) обвинения в том, что они, евреи, убили нового бога. В действительности в своей очищенной от бессознательных искажений форме это обвинение должно было бы звучать так: „Они не хотят признать, что некогда участвовали в убийстве Отца, тогда как мы это признали и, принеся в жертву Сына, очистились от греха“. В такой форме легче увидеть, какая правда стоит за этим обвинением. Почему евреи не захотели участвовать в том прогрессе, который начался с этого, пусть и деформированного, замаскированного признания христиан в убийстве Отца, – это вопрос, достойный особого исследования. Но из-за этого им пришлось, так сказать, „взять на себя“ трагическую изначальную вину всего человечества. Им предстояло дорого за это расплатиться».
Таким образом, евреи сами стали причиной своих страданий, любому преступлению по отношению к ним мой брат нашел оправдание. Он сделал это тогда, когда ему была необходима поддержка его народа, тогда, когда кровь, текущая в наших венах, стыла от ужаса, от которого трепетали и наши предки.
Задолго до написания «Моисея и монотеизма» мой брат впитал вкус страдания евреев, изгоняемых в чуждые им земли, проклинаемых из-за отличных религиозных убеждений и отличного происхождения, сжигаемых потому, что те, другие, которые считали себя правоверными, на протяжении столетий ложно обвиняли их в отравлении колодезной воды, распространении чумы, заключении договоров с дьяволом; еще с молоком нашей матери он впитал этот горький вкус.
Мы впитываем этот горький опыт предков с молоком матери, а потом хороним его, желая стать частью новой Европы, забывая о том, что однажды Европа снова вопьется в нас своей кровожадной пастью. Поверив в новую Европу, мы забыли судьбу наших близких и далеких предков, забыли о той крови, которая была из них высосана за то, что они были другой крови, забыли бесчисленные судьбы униженных, ложно обвиненных, изгнанных, замученных, умерщвленных, покинутых и Богом, и дьяволом. Мы забыли их, забыли их кровь; мы – кровь от их крови. И мой брат, вспомнив о тех, чья кровь течет и в наших жилах, лишь вскользь упомянул об их страданиях и в этих страданиях обвинил их самих – страдальцев: «Но из-за этого им пришлось, так сказать, „взять на себя“ трагическую изначальную вину всего человечества. Им предстояло дорого за это расплатиться».
Всю жизнь брат в своих сочинениях пытался доказать, что в основе существования рода человеческого лежит вина: каждый виновен, потому что каждый когда-то был ребенком, а всякий ребенок в борьбе за материнскую любовь желал смерти своему сопернику – отцу. Так говорил мой брат Зигмунд. Он обвинял самых безгрешных; самые невинные и самые беспомощные были носителями первородного греха. Тех, кто только начинал жить, он обвинял в том, что они возжелали смерти тех, кто даровал им эту жизнь.
В отношении себя к этой вине, которая, по его мнению, была присуща всякому человеческому существу, он добавлял еще одну: он помнил, как в возрасте полутора лет пожелал смерти только что родившемуся брату Юлиусу, и тот умер шестью месяцами позже.
Значит, мой брат был также и Каином, и к нему относились слова Бога: «Что ты сделал? Послушай! Кровь твоего брата взывает ко Мне от земли». Был он и Ноем, который накануне Потопа вошел в ковчег, а вместе с ним – его семья и «всякий зверь по своему роду, всякое домашнее животное по своему роду, всякое двигающееся животное, которое передвигается по земле, по своему роду, и всякое летающее создание по своему роду, всякая птица, всякое крылатое создание».
Только для нас четверых не нашлось места в списке брата. Он был Эдипом, был Каином, был Ноем, но в своих сокровенных мыслях мечтал быть пророком, потому и отнял Моисея у евреев – он сам жаждал стать единственным, всевышним, самоначальным – именно так мой брат представлял того, кого люди провозгласили избранником. Он мечтал вести народ к освобождению собственного Я, к освобождению человеческой сущности от оков гнета и мрачных глубин подсознательного, подобно Моисею, ведущему свой народ к свободе земли обетованной. И поэтому каждая страница книги о Моисее будто кричала: «Ни он, ни я – не евреи; я, как и он, божественный вождь и пророк!»
Тем вечером, когда наш брат навсегда покинул Вену, мои сестры тихо переговаривались о том, что он, будучи в Лондоне, заручится помощью своих друзей и постарается как можно скорее помочь и нам. Я слушала слова моих сестер, пропитанные ужасом, – а мне вместо апокалиптических картин виделся только поднятый перевязанный палец моего брата, которым он покачивал в воздухе.
Иногда из Лондона нам звонили Анна и Марта и сообщали о том, что Зигмунд перенес еще несколько операций на ротовой полости, но сейчас выздоравливает, хотя больше не может говорить. Из-за рака был также поврежден слуховой нерв, поэтому с ними он объясняется с помощью письма. Я вспомнила то время, когда мы были детьми и брат учил меня писать.
Марта и Анна рассказывали, что живут в красивом доме в тихом пригороде Лондона, и постоянно нас уверяли, что друзья Зигмунда делают все возможное, чтобы мы, его сестры, получили визу на выезд из Австрии, а затем поселились с ними.
А мы научились жить в страхе; это был страх не перед смертью, но перед издевательствами. Всех евреев заставляли носить на рукаве звезду Давида, чтобы нас легче было контролировать. Мы больше не могли посещать театр, оперу, концерты; не могли ходить в рестораны и парки; не могли пользоваться такси; нам разрешалось ездить на трамвае, но только в последнем вагоне; мы могли выходить из дома, но только строго в определенное время; и мы могли пользоваться всего двумя почтовыми отделениями в городе.
В сентябре нас посетил один из сыновей брата моей приятельницы Клары и сообщил, что она умерла в психиатрической клинике Гнездо, где провела много лет. Он предложил мне пойти с ним на похороны. Мои сестры гостили у нашей соседки, я оставила им за писку.
За несколько месяцев до этого новая администрация внесла очередное изменение в жизнь города: издали приказ о запрете хоронить на городском кладбище умерших в специализированных клиниках, теперь это можно было делать только в парках больниц. Так их и закапывали – в парках, в неглубоких ямах, в простыне, заменявшей им гроб.
Я вошла в комнату. Клара лежала неподвижно. Мне сказали, что она умерла во сне. Ее лицо было очень спокойным, на нем не было и следа сна, жизни или смерти. Она лежала, свернувшись калачиком, с поджатыми ногами, головой прижатой к груди, обхватив руками живот. Тело ее уже окоченело. В таком положении мы завернули ее в простыню.
– Как зародыш, – сказала я, когда мы выносили ее из палаты, которую она называла маткой.
– Слишком велика для зародыша, но мала для человека, – заметил кто-то из докторов.
И действительно, никто бы и не подумал, что в простыню завернуто человеческое тело.
Шел сильный ливень, и нас, вышедших в парк, едва ли было больше двадцати человек. Остальные замерли у окон больницы и наблюдали через решетки. Мы опустили простыню с телом в приготовленную яму. Люди лопатами засыпали мертвую сырой землей.
Когда вечером я вернулась домой, мои сестры сидели в столовой. Роза посмотрела на меня покрасневшими глазами и сказала:
– Звонила Анна. На прошлой неделе умер Зигмунд.
– Умерла Клара. Сегодня ночью, – сказала я.
– Его кремировали.
– Сегодня мы похоронили ее во дворе больницы. Вырыли неглубокую могилу. У нас не было гроба. Мы завернули ее в простыню. Был дождь.
На улице лил дождь. Капли громко ударялись о стекло, и их стук звучал в такт нашим словам.
Я ушла в свою комнату. Легла на кровать и стала думать о брате. Я не пыталась представить последние минуты его жизни. Не пыталась нарисовать в своем воображении картину, как он лежит почти неподвижно. Не хотела слушать, как он, собирая последние крупицы сил, заставляет себя вдыхать и выдыхать, не хотела знать, какие мысли крутились у него в голове в те мгновения – мучила ли его мысль о сестрах, которые постоянно звонили ему и умоляли найти способ помочь им уехать из Вены, испытывал ли угрызения совести из-за того, что их, возможно, отправят в лагеря смерти. Я не пыталась представить последние минуты его жизни, мне было достаточно знать, что он мертв, обрел покой, избавился от телесной боли и душевных терзаний, потому что по ту сторону душа становится свободной от всех тревог и чувства вины. Только здесь душа не может полностью смириться с тем, что все так, как и должно быть, и она сделала то, что должна была сделать, дабы послужить некоему скрытому от нас высшему порядку.
Я проснулась вся в поту; дождь закончился, и мрак пробивался сквозь глубокую синеву облаков. Я вспомнила сон. Там был Зигмунд – мертвый.
– Я очень одинок, – сказал он. – Хотя «одинок» неподходящее слово. Кто-то может быть одинок и среди других. Посмотри, вокруг нет никого. Здесь нет никого.
– Все тут, – ответила я ему.
Он качнул головой:
– Нет, никого нет.
– Все здесь, – стояла на своем я, – тебе просто нужно найти их.
– Я ищу их, – сказал он. – Но никого нет. Здесь одна пустота. Посмотри – только свет и ничего, кроме него. А когда только свет, а вокруг него ничего, он пустой, полый, это самая страшная тюрьма, из которой невозможно сбежать, потому что бежать некуда. Мертвый свет повсюду. И в нем никого нет.
– Все здесь, – сказала я ему, – но ты слишком глубоко погрузился в себя, поэтому не можешь увидеть других.
О проекте
О подписке