Йонас вздрогнул и открыл глаза. Опять этот сон, – подумал он. Кончится это когда-нибудь? Что ему надо от меня? Что он хочет мне рассказать?
Настроение было испорчено. Шея затекла – видимо он уснул. Воротник пальто успел натереть подбородок и сейчас он неприятно щипал. В купе было жарко. Окно запотело. Йонас подумал открыть форточку, но вспомнил, что вряд ли он сможет это сделать. Непонятно почему в поездах дальнего следования не стали открываться форточки. Кто их закупорил? Борьба с терроризмом? Или с пьяными подростками, выкидывающими в окна бутылки? А может просто жалобы на обыкновенные плевки из передних вагонов, которые в результате непонятных турбулентных процессов обязательно залетали в форточки последних вагонов? Ну что плевки! Народу постоянно кто-нибудь плюёт в лицо: правительство, депутаты, президентская братия…. И ничего, даже не утираются. Стоит приглядеться и можно увидеть многолетние следы, оставленные на их лицах зеленовато простудными полупрозрачными сгустками лейкоцитов. Где та форточка, которой можно отгородиться от хамства и унижения в этой стране?
Сквозь отрешённую дремоту, словно наводя резкость бинокля, Йонас пытался на чем-нибудь сконцентрироваться. Но сонная голова, раскачиваясь под ровный стук колёс, пыталась снова беспомощно упереться подбородком в грудь. Он снова и снова крепил её вертикально, но видимо сказывалось напряжение последних часов, и организм включал защитную функцию. Наконец последним усилием воли он уставился на расплывчатый портрет мужчины, висящий на противоположной стене, и решил зацепиться за него взглядом. Будто размахнувшись скалолазной кошкой, всадил её остриё прямо в центр светлого пятна. Контуры лица на портрете тут же стали чёткими.
– Ух, ты – чуть не вырвалось вслух у Йонаса, – ну никак без тебя не обойтись. Сонливость прошла мгновенно. Со стены смотрел его однокашник, а ныне великий кормчий страны. Йонас привстал и приблизил своё лицо к портрету: что-то было искусственное, не живое в этом взгляде голубых прищуренных глаз. Как будто живительный макияж, наложенный на усопшего. Жиденькая светлая чёлочка зачёсанная назад. Маленькие глазки хитро прищуренные, но излучающие душевное тепло. Подбородок вполоборота казался волевым, но не жёстким. Он чем-то походил на одного из вождей революции в портретах дошкольных учреждений. Где казался детям очень добрым и заботливым. Словно, вот сейчас должна войти воспитательница и, показав на портрет указкой, начать рассказывать о его тяжёлом детстве. О трудовой юности и борьбе за справедливость равенство и независимость. Как он со школьной скамьи мечтал о демократии и свободе. Верил в светлое всеобщее капиталистическое будущее. В гуманное распределение материальных благ и несметных богатств. Почётную заслуженную старость и свободный всплеск молодых идей обеспечивающих дальнейший прогресс отчизны.
Быть может, ещё в прошлом веке, когда все ещё безнадёжно продолжали строить самое гуманное общество на земле, он специально пошёл на службу государству, чтобы помогать политическим заключённым и диссидентам чем ежедневно подпиливал устои прогнившего строя: плохо работал, опаздывал на совещания, безалаберно относился к своим служебным обязанностям и указаниям руководства. Быть может, он даже создал маленький капиталистический кружок. И принимая в него новых членов, брал с них торжественную клятву, возможно соратники по кружку делали порезы на запястьях и прикладывали их к разработанной программе борьбы. А в завершение торжественной части он продавал по себестоимости, конфискованные на подпольном рынке, настоящие джинсы, которые вновь вступившие обещали хранить и одевать на заседания кружка. А потом каждый отчитывался, какой очередной поступок совершил с целью расшатывания ненавистных правителей…
– Ну, разошёлся – прервал свой сарказм Йонас, – оставь его на потом.
Но на душе полегчало.
Сколько разных портретов этих лиц он видел в кабинетах, коридорах, на улицах своего города. Зачем их столько? Почему каждый чиновник считает своим долгом повесить портрет нынешнего президента у себя над головой? Сменить его после перевыборов на другой, а потом на следующий. И снятые, хранить в кладовке, замотанными в полиэтиленовую плёнку, – вдруг, кто из них снова вернётся? Зачем деньги платить?
Большинство портретов висело за спиной хозяев кабинетов. Но иногда вешали перед собой. Чтобы любоваться в промежутках между подписанием государственных бумаг и получением взятки? Все сидят под этими портретами как под солнцем: и те, кто ворует, и те, кто не даёт воровать. Входя в кабинет и покидая его, смотрят на главу государства, думая о своём.
Сколько разновидностей его портретов существует? Сто? Тысяча? Можно наверно даже попробовать их коллекционировать! Портреты в кабинетах, на футболках и нижнем белье, матрёшках и яйцах Фаберже. В зависимости от фактуры – выражение лица. То полное доброты и ласки, прищур в глазах. То появлялся волевой подбородок на портретах, висящих у руководителей властных структур и чиновников города. Неожиданно вырисовывались жёсткие скулы и твёрдый металлический взгляд глубоких широко открытых глаз. Или скрытая под ухмылкой уверенность и непобедимость – когда он на портрете в кимоно. Хотя ничего такого у него никогда не было.
Он казался школьным товарищам бедненькой серой мышкой, его остренькое личико всегда смотрело прямо в лицо преподавателям, словно высасывало ещё что-то кроме передаваемых знаний. Многим преподавателям это не нравилось – им казалось, что он высматривает что-то у них во рту, как птенец в клюве своей заботливой матери. Но школа находилась на набережной и имела старые добрые традиции, что не позволяло учителям открыто выражать своё мнение, не посоветовавшись с руководством. Это их раздражало.
Но ещё больше, им не нравилось то, что в эти моменты, как им казалось, он думал совсем о другом – им неведомом. И это отражалось в его рассеянном взгляде. Возможно, уже тогда этот худенький мальчик видел себя отцом великого народа. Он никогда не был лидером. Никогда не имел своего мнения – поэтому никогда не спорил. Делал так, как скажет папа. Если его нет – то есть мама. Или директор. Может быть завуч. Ну а если никого из авторитетов рядом нет – то он слушал присутствующих и ждал, чем всё закончится. Это стало его преимуществом. Способом выживания, схожим с философией японской борьбы! Папа сказал надо заниматься, и он пошёл.
На ковре он мог выжидать долго – пока противник не сделает ошибки. И тогда решающий бросок и победа. Наверно там он и нашёл свой механизм жизни. Хотя это был уже не ковёр. Это были его однокашники, сокурсники, приятели, товарищи. Были ли у него друзья? Он шёл, используя чужие ошибки. Не проявляя малейшей инициативы – он ждал. И как только кто-то рядом ошибался, он был тут как тут. И все были уверенны, что именно он был прав с самого начала, потому, что он оказывался рядом и был чист! А значит, был победителем. Наверно, ему казалось, что это была честная борьба. Быть может у японцев так и есть.
Вернулось тягостное состояние души, а потом Йонас почувствовал запах женщины. Который окружил его со всех сторон: с облезлого потолка, облупившихся стен, сложенных на верхней полке комплектов одеял и постельного белья. Не духов, не запах жимолости, а едва уловимый аромат женского пота. Нежный. Будоражащий. Овеянный таинственными воспоминаниями. Возвративший давнее смятение чувств, и сплетение тел, порождающее единение человеческих душ и ведущий к чему-то первичному, первобытному, лишённому искусственного налёта и полировки цивилизацией.
Купе начальника поезда ничем не отличалось от всех остальных. Только вместо соседней койки – письменный стол со сложенными на нём папками бумаг, книг и переплетенных инструкций. Это был её мир. Маленькая крепость, скрытая от вселенского зла за башенками женских духов и крепостными стенами из гигиенических салфеток.
И на этот раз именно Йонас оказался внутри. Он въехал сюда, будто в троянском коне, дождавшись своего часа. И выбрался наружу из переплетенья своих проблем и неприятностей, от которых уже не мог спастись самостоятельно.
Где ещё могут мужчины найти спасение от обрушившегося на них небосклона, который они сами годами создавали над своей головой, хвастаясь его грациозностью и великолепием. Показывая всем это чудо и продолжая лепить на его уродливое начало замысловатые узоры собственных проблем, искренне веря, что создают нечто великое и грандиозное. Разве могут они сказать, что всю жизнь возводили над собой груду булыжников лишь приблизительно напоминающее некий эстетический образ навеянный смрадом цивилизации и прогресса!
Сбоку на штанге висело несколько ярких цветастых блузок, и ещё какие-то атрибуты интимного гардероба. На крючке – красная как революционное знамя сумочка. Она была изрядно пошаркана долгими путешествиями в поездах. Множественные потёртости, трещины на стыках швов и вялые скольжения из стороны в сторону придавали ей вид независимой мудрой надменности. Словно покачивая своей пунцовой физиономией, глядя на Йонаса, она говорила: ну что, дружок, и до тебя дошла очередь? Казалось, что ещё чуть-чуть и она сможет развернуться в огромное полотнище торжественно рея, провозгласить публично долгожданные права и возглавить борьбу за независимость всех женщин нового века!
На пластиковом столе, окаймленном металлической лентой с множеством многолетних зазубренных следов от откупориваемых бутылок, позвякивая ложкой в стакане, стоял недопитый чай. Поезд слегка раскачивался и Йонас вспомнил, что даже не успел раздеться – снял с себя длинное серое пальто. Оказывается, он незаметно для себя уснул, глядя на пролетающие в окне поезда белые берёзы. Натёртый жёстким воротником подбородок, продолжал саднить.
Он посмотрел в окно. Было начало очередного холодного лета.
Природа выглядела грязной и унылой, будто размытая выплеснутой на неё ребёнком водой из пластикового стаканчика, где он ополаскивал свои акварельные кисточки, рисуя наивные пейзажи. Заросшая травой пашня, вырубленный проплешинами лес, покосившиеся чёрные домишки, пустых заброшенных деревень вызывали чувство жалости. На прогнившем крылечке, опираясь на палку сгорбившись, сидела, словно тень разлагающейся коряги неподвижная старуха. Одетая во всё чёрное, она была частью этого изъеденного временем и насекомыми деревянного порога. Глубокие червоточины не жалели их обоих, продолжая вырезать на состарившихся лицах глубокие морщины как кружевные иероглифы с закодированным в них тайным умыслом. Можно было подумать, что она сидит здесь уже целую вечность.
Ей казалось так же. Как долго – она уже и не помнила. И не пыталась это сделать. Зачем ей это знать, если вокруг ничего не меняется? Любое ненужное напряжение мысли отдавалось у неё в голове невыносимой болью. Но была ли это боль? Если на протяжении десяти лет жизни у тебя что-то болит. Разве можно назвать болью то, к чему ты привык и чего не замечаешь? Ведь мы не задумываемся о своих лёгких, пока они не заставят нас отхаркивать кровь или о ногах, пока они ещё могут спешить навстречу любимой.
Наверно о боли тоже можно не вспоминать пока не почувствуешь облегчения.
А если оно не наступит никогда?
Наверно так должно и быть. Просто что-то изменилось. Так стал работать твой организм.
Кто-то не чувствует этой боли. Кто-то никакой не чувствует: ни своей, ни чужой и живёт себе долго, страдая похмельным синдромом прошедших возлияний. Бывает даже сильно страдает, но снова продолжает жить, и не чувствовать что живёт….
Старуха на крыльце не чувствовала своё тело. Локоть остриём упирался в колено, а кисть руки в подбородок. Она не хотела знать, где она и что сейчас делает. Только так она могла отдаться своим чувствам – своей душе. Хотя для этого ей не требовалось никакого напряжения. Сердце давно перестало болеть. Глаза отличали только светлое от тёмного и она, слегка повернув голову в сторону поезда, пыталась почувствовать не что-нибудь хорошее, а хотя бы какие-то изменения в проносящейся мимо воющей махине.
Но если бы кто-то из пассажиров поезда смог увидеть её сморщенное лицо, то был бы поражён её нежно голубым лучистым взглядом, ещё стремящимся прорваться сквозь мутную пелену пережитых лет. Он словно трепетал, пульсируя в застенках морщин, прося всего лишь чуточку тепла, которого ей, возможно, не хватало, чтобы почувствовать себя.
Но давно уже никто не пытался заглянуть ей в глаза и подарить надежду кроме пугливых бродячих собак, которые могли бы рассказать ей о человеке гораздо больше, чем те книги, по которым она воспитывала своих учеников.
Только неразборчивый гул от стука колёс стоял у неё в ушах. Как раньше – многоголосье школьников выпущенных из душных классов на перемену в коридоры рекреаций. История – это то, чему она учила детей. Она знала её назубок. Красный университетский диплом не давал повода сомневаться в этом никому, и даже директору школы на набережной, куда она принципиально пошла преподавать. Непоколебимая вера в правоту своих знаний давали ей разрешение непримиримо бороться с недоумками, путающими съезды партии твёрдой поступью ведущей к коммунизму – народному счастью и благополучию. Она ощущала в себе цепного пса стоящего на страже отечественной истории и готова была загрызть любого сомневающегося в исторической справедливости и исключительной гениальности руководства страны. Разве могла она позволить себе в такой ответственный момент для страны думать о призрачности собственного материнства. Ведь она была в ответственности за всё подрастающее поколение, которое только и мечтало улизнуть с её занятий, послушать ночью «вражеские голоса», а утром глумиться над истинными ценностями и достоянием народа. Кто же, как не она должна была направить этих юнцов на путь истины?
О проекте
О подписке