Некоторое время никто из них меня не замечал. И мне надо было бы тотчас уйти, чтобы приехать завтра поутру, или вообще никогда больше сюда не приезжать. Но я отчего-то не смог этого сделать, пока был незамеченным. А когда меня увидела толстуха, уйти оказалось еще труднее. Ноги, будто во сне, когда знаешь, что надо немедленно бежать прочь – словно бы отмерли.
Толстуха, явно меня узнав, еще больше ошарашила тем, что в моем присутствии повела себя так, как если бы была не голая, а одетая. Не отрывая от меня доброжелательного, но в то же время какого-то чрезмерно тяжелого взгляда, она сделала брезгливое выражение лица и стала вырываться из вялых длинных рук навалившегося на неё кавалера. Вырвавшись и продолжая неотрывно на меня смотреть, на неуверенных ногах бочком отошла к длинной. Отыскала вслепую пальцами её узкое костлявое плечо и, придерживаясь за него, вознамерилась сесть. Но, наклонившись, потеряла равновесие и грузно завалилась на спину, похабно вскинув вывернутые неестественно белые, как тесто, ноги.
–Чё ломаешься? – Не поднимая головы, глухим замедленным голосом спросила у неё длинная.
– Я – не… Он – сам… – Также глухо и сильно замедленно, будто магнитофон, когда он не тянет, промычала толстуха, делая попытку подняться. – Я – не… Надо – надо… Он…
– А-а – Равнодушно протянула длинная и заматерилась.
Толстуха хихикнула, как если бы закашлялась, перевернулась набок, приподнялась на сильных руках и, дернувшись, перевела туловище в вертикальное положение. Поерзав, уселась поустойчивее. Отыскала меня выпуклыми глазами, замедленно приветливо улыбнулась и, приглашая войти и сесть рядом с нею, легонько ударила ладонью по простыне. Я – не пошевелился. Тогда она изобразила на лице добродушное недоумение и, поморгав белесыми ресницами, стала манить меня, махая к себе руками.
А тут, как если бы мне это все снилось в глубоком больном сне, медленно, будто сама по себе, скрипнув, открылась входная дверь. Непроизвольно обернувшись, я увидел в черном, густо окропленном звездами, дверном проеме перебирающихся через высокий порог плачущих мальчика и девочку. Оба они были мокрыми и грязными. Мальчик – поменьше, а у девочки – будто она лежала одетой в луже – и платьице, и чулочки, и даже завитушки около лба и ушей были выпачканы жидкой глиной. Она, всхлипывая, дрожала. Мальчик дрожал тоже, но плакал негромко, а с какими-то особенными свербящими душу монотонно-тоскливыми завываниями.
Увидев меня, они изумились, позабыв о своей беде, перестали плакать и с задранными вверх головками замерли в радостном ожидании. Но я не мог обрадоваться им также скоро и непосредственно. И между нами не образовалось немедленно душевное единение, каковое было, когда они жили у нас. Не дождавшись душевного отклика, дети заскучали и тоже стали излучать ко мне отчаянное равнодушие. Вновь расплакались и прошли гуськом в комнату, обойдя меня так, словно я для них сделался каким-нибудь столбом, или же стоящим на пути деревом.
В комнате они, не найдя матери и в нерешительности остановившись, привлекли к себе участливое внимание всех присутствующих. Обернувшись на плач, длинная и парни, игравшие с ней в шахматы, увидели и узнали меня. Грузные парни автоматически поприветствовали тяжело поднятыми руками, как если бы я приезжал к ним каждый день, и они привыкли к моим приездам. Но тут же, забыв про меня, уставились на выпачкавшихся детей с неестественно чрезмерным тяжелым состраданием. А длинная, приветствуя меня, энергично потрясла над головой сложенными в тесное рукопожатие ладонями. Но лицо у неё при этом было по-деловому сосредоточенным, серьезным, несмотря на разбитые опухшие губы и свежий темный синяк под глазом…
А мальчик топтался уже в лужице на полу, образовавшейся от стекающей с сестренки грязной воды. Он занудно причитал, рассказывая, что с ними произошло, оправдываясь и по-детски безысходно горюя:
– Ползла, ползла и провалилась… Я ей говорил, говорил: не лезь, сволочь, лед еще тонкий… Не послушалась…
Надсадно внимая его завываниям, длинная замедленно исказила в страдальческой гримасе опухшее разбитое лицо. Участливо повернулась к парню, танцевавшему с толстухой, который едва стоял на ногах, держась вытянутыми руками о стену. И глухо, почти не пошевелив губами, попросила его выключить музыку. Тот с готовностью проявить участие заметно сделал над собой волевое усилие и заторопился в угол, перебирая упирающимися в стену то напряженно дрожащими, то подламывающимися руками. У радиолы он неуверенно покачался, примериваясь попасть оттопыренным пальцем на клавишу выключателя. Но, сделав несколько неудачных попыток, выругался на родном языке матом и в сердцах выдернул из розетки штепсель за шнур.
В наступившей тишине усилившийся гул горящей в прихожей солярной печи стал напоминать отдаленный рев реактивного самолета. А из-за моей спины, из комнаты, дверной проем в которую был занавешен несвежим залатанным покрывалом, донесся недвусмысленный скрип ржавых кроватных пружин. Услышав его, парни все как один беспокойно зашевелились и неодобрительно посмотрели на длинную. И та, показав на лице смущение, насколько смогла торопливо сложила у рта ладони рупором и хрипло крикнула мимо меня в закрытый покрывалом проем:
– Але! Слышишь?! Дочь твоя, говорю, провалилась куда-то. Мокрая вся, дрожит… Дочь твоя, говорю, слышишь…
– Слышу, слышу, господи, как вы мне…– Донесся из-за покрывала задыхающийся и раздраженный голос. – Сейчас я… Сейчас…
Скрип тут же перерос в оглушающий скрежет и оборвался. Но после недолгой, кажущейся нереальной тишины возобновился. А затем сразу же послышались тяжелые шлепающие по полу босые торопливые шаги. Дернулось, будто ожило, тяжелое покрывало, трепыхнулось, как если бы какая-то большая птица в тесной клетке захотела расправить крыло. И на свет из-под него вышла третья женщина. Взлохмаченная, мокрая и тоже совершенно голая. Увидев меня, она засмущалась, потупила глаза и, словно нашкодившая школьница, прошла мимо, проронив чуть слышно: «Здравствуйте» и обдав едким запахом прокисшего пота.
В комнате её занесло, она непроизвольно вскинула руки и отбежала семенящими шагами вбок. Но потом, словно на палубе, широко расставила ноги. Уверенно подошла к притихшим и не сводящим с неё затравленных глаз детям. Грубо взяла девочку за руку, оттянула в угол. Тяжело плюхнулась перед ней на колени.
– Да ты, б*** такая, и обоср***сь еще. – Глухо нервно выругалась она и, подняв глаза на мальчика, визгливо закричала. – А ты, тварь, куда, я тебе говорю, смотрел?!
Мальчик от неё отскочил, перегнулся в поясе, мелко затопал от сильного возбуждения ногами и так же истерично, как она, завизжал:
– Ползла, ползла и провалилась. Я ей говорил!…
Но мать на него внимания уже не обращала. Возмущаясь лишь про себя, она в два-три уверенных движения сдернула с девочки всю одежду. В сердцах порыскала вокруг себя глазами. Нашла на полу кусочек ветоши. Разорвала его на две части. Одной обтерла девочку. Другой – подтерлась сама…
У меня от такого зрелища поплыло перед глазами. Во рту образовался неживой металлический привкус. Невольно и с какой-то надрывной многозначительностью я подумал, что теперь к трем голым женщинам в комнате прибавилась голая девочка… И перестав чувствовать твердую почву под ногами, стал как бы проваливаться в самого себя. А там, в самом себе, словно в забытьи, застрявшая в сознании мысль о голой девочке сделалась вдруг от меня независимой. И принялась торопливо в каком-то, словно отшлифованном и вызывающем тошноту, ритме омерзительно воспроизводить самою себя.
…В нормальное сознание меня возвратила длинная. Сложив ладони рупором и жалостливыми глазами вымаливая у меня сочувствие, она замедленно прокричала мне через всю комнату:
– Да сделай ты ему, бога ради, просит же ведь тебя, пароход.
Оказывается, пока я ничего вокруг себя не видел, ко мне приблизился мальчик. Загородил собою мать и, подергивая меня одной рукою за рукав, а другой – протягивая мятый газетный лоскут, канючил, как если бы выпрашивал у меня милостыню:
– Сделай мне пароход, а… Сделай, а…Пожалуйста, сделай мне пароход… Пароход, а… Пожалуйста…
Мне отчетливо врезались в память его длинный, неопределенного цвета демисезонный плащ, лоснящаяся черная фетровая шляпа, обветренно потресканные до язвочек губы и неопрятно заросшее лицо. Проходя мимо огромного высохшего дерева с очищенным от коры стволом, он мне сказал, чтобы я оставил здесь велосипед. Затем провел меня через заброшенный небольшой сад с фруктовыми деревьями и похожей на такыры, потресканной, хрустящей под ногами землей – в такой же заброшенный двор с одноэтажным приземистым строением, покрытым шиферный крышей.
– Это вот и есть наше чудное место. – Хмуро сказал он, остановившись у обшарпанной и исписанной подростковыми откровениями стены. – Бросьте на крышу – что захотите бросить. К примеру – вашу меховую шапку, если, конечно, не жалко…
От его нелепого предложения у меня тоскливо защемило под ложечкой. На душе сделалось муторно и обреченно. Появилось пронзительное предчувствие, будто я сюда заманен, как в западню. В мгновение от малодушия и страха похолодела спина. И я, вместо того, чтобы возразить, что, мол, разве больше нечего бросать на крышу, сумел лишь чуть заметно пошевелить онемевшими пальцами.
– Если не можете сами, давайте брошу её я. – Искоса и, как мне показалось, с сочувствием на меня посмотрев, добавил он обмякшим тихим голосом. И от чего-то тоже малодушно перетрусил. Заспешил, словно нарочно, неприязненно содрогнулся, дернув изможденной щекой. И уже ретируясь, бесстрастно и сухо покашлял в маленький волосатый, как у обезьяночки, кулачок.
Чувствуя себя вконец преданным и не ощущая в душе никакой опоры, я механически, будто робот, поднес к голове непослушную и кажущуюся чужой руку. Тяжело смахнул выкатившиеся на лоб из-под шапки из недорогого кроличьего меха липкие струйки нездорового холодного пота. Тыльной стороной кисти шершаво провел по лбу. А потом также механически снял шапку, потому что голове в ней сделалось нетерпимо душно. Он, замерев, и не спуская с шапки загоревшегося жадным зеленым огнем взгляда, вдруг бесцеремонно её из моей руки выхватил. И пока я успел что-либо сообразить, разбежавшись, зашвырнул на крышу. Шапка, неестественно медленно, словно не в воздухе, а в какой-то иной плотной и вязкой среде, пролетев, кувыркаясь, мягко опустилась на шиферный склон. С моих глаз напрочь исчезла, словно куда-то провалилась или сделалась невидимой. А вниз заместо неё заскользила модная синяя фуражка из потертой джинсовой ткани, которую он, подскочив, поймал в руки.
– Можете тоже носить. Она – ваша. Будет вам впору. – Засмущавшись и как бы скрытно засовестившись, тихо сказал он. Неуверенно потеребив оттопыренный козырек фуражки, трижды ударил ею о колено, чтобы отряхнуть от пыли. – Так берите же, дерите. Она настоящая. Разве что – немного поношенная, какой была шапка. А не нравится – и её бросьте на крышу. Взамен скатится что-нибудь ещё, и тоже будет вашего размера. Только, если решите бросить – бросайте не сразу. А когда я совсем уйду отсюда. Мне при этом часто присутствовать нехорошо.
Ничего не сказав и на этот раз, я тупо смотрел ему, уходящему от меня, вслед, пока он не потерялся среди засохших фруктовых деревьев. А когда остался один, неожиданно почувствовал себя гораздо увереннее. Видимо, тягостное ощущение неопределенной смертельной опасности втекало в меня из него. И теперь, оставшись без подпитки, оно, истощаясь, затухало. Перестав бояться, я облегченно коротко вздохнул. Пальцы, которыми механически, как щипчиками, держал отданную им мне фуражку, обретя чувствительность, брезгливо напряглись. Передернувшись, хотел было в раздражении отшвырнуть от себя этот, неизвестно кем досель ношенный и непонятно откуда взявшийся, головной убор. Однако сумел удержать себя от опрометчивости, решив по возвращению домой отдать его на анализ знакомым экспертам-криминалистам. Подавил в душе неприязнь и запихал фуражку в оттопыренный карман куртки.
Но вот также легко одолеть появившийся следом соблазн попробовать что-нибудь самому бросить на крышу не удалось. С этим желанием возникло во мне и какое-то особенное чувственно-сладкое волнение, похожее на непреодолимое подростковое влечение к постыдным занятиям. И я ему тотчас уступил. Томительно учащенно задышав и невнимательно вокруг себя оглядевшись, мягко присел на корточки перед находившейся рядом слежавшейся до окаменения кучи гравия. Неприлично опьяняясь странными ощущениями, наковырял из кучи горсть белой, похожей на виноградинки, гальки. Чувственно покачиваясь, подошел к крыше поближе. Манерным нетвердым движением замахнулся. Бросил на неё что было в руке. И – вниз, прогромыхав, полетели чуть ли не на меня белые булыжники. Попади которые мне на незащищенную голову, пришибли бы до смерти, а может быть и наповал.
Однако и теперь мне не сделалось страшно. А напротив – как бы даже прояснилось сознание. Стало понятным, что если меня и зашибет здесь или же приключится со мной что-нибудь из ряда вон выходящее – это как раз и будет тем, к чему я изо всех душевных сил стремился. Потому как у меня уже нет и не может быть больше никакой иной возможности продолжать жить дальше, как жил, иначе, чем, если понадобиться, умереть тут. Или, оставшись живым, понять, для какой цели сюда занесла меня ни с того, ни с сего судьба. От такого воинственного понимания, как у разгоряченного в бою бойца, в душе возникла помимо ухарского бесстрашия и хмельная щемящая сладость. Мне опять неодолимо, до легкой слабости в коленях, захотелось что-нибудь еще бросить на крышу.
Заторможено поискал вокруг себя глазами, но ничего, что привлекло бы мое внимание, не увидел. Заинтересованно обошел таинственное строение. И остановился у толстых ссохшихся деревянных дверей со ржавыми ручками и широкими, с большой палец, щелями. Они были приоткрыты так, что смотреть через них можно было только в левую сторону. И когда глаза привыкли к полумраку, сердце вдруг изумленно замерло. Так правдоподобно мне почудилось, будто я заглянул вовнутрь одной из кладовой моего родительского дома. Потому как здесь точно так же, как там, в глубине, было огороженное сосновыми горбылями стойло. Рядом с ним, у противоположной от меня стены был сваленный в кучу, вышедший из употребления домашний скарб. В котором, приглядевшись, я узнал прислоненное к стене основание железной кровати с провисшей сеткой и к ней две ржавые спинки с блестящими оцинкованными шариками на концах собранных веером прутьев. На этой или точно такой кровати я спал в родительском доме, когда учился в старших классах. А еще раньше с благоговением забирался на неё к родителям, устраиваясь, сидя между отцом и матерью. И принимался откручивать блестящие шарики, чтобы магически пошебуршить ими, гладкими, тяжелыми и холодными в ладонях…
О проекте
О подписке