Поскольку в нашем распоряжении нет писем, которыми обменивались супруги Груйтен, а имеются лишь суждения ван Доорн, в данном случае представляющиеся весьма сомнительными, то авт. приходится опираться на весьма поверхностное впечатление от снимка, сделанного на берегу Люцернского озера во время свадебного путешествия, и впечатление это сводится к чисто негативному утверждению: в этой паре не чувствуется эротической, а тем более сексуальной гармонии. Это бесспорно. На этой ранней фотографии, кроме того, уже ясно проступает то, что подтверждается в дальнейшем более поздними: Лени больше похожа на отца, а Генрих – на мать, хотя Лени по гастрономической части (за исключением булочек) пошла скорее в мать, а уж в своих поэтических и музыкальных вкусах и вовсе была ее духовной сестрой, как было показано выше. На гипотетический вопрос, какие дети родились бы от возможного брака Марии и Губерта Груйтена, легче ответить в негативной, нежели в позитивной, форме: наверняка не такие, о которых монахини и отцы иезуиты тотчас вспомнили бы спустя не один десяток лет.
Какая бы дисгармония или недопонимание ни омрачали семейную жизнь супругов Груйтен, все без исключения лица, близко знакомые с ними, в том числе и ревнивая ван Доорн, утверждают: никогда он не был с женой невежлив, равнодушен или хотя бы неласков; что же касается ее, то она просто «боготворила» своего мужа, на сей счет не может быть никаких сомнений.
Престарелая госпожа Швайгерт, урожд. Баркель, по которой сразу видно, что для нее имена Йейтса и Честертона – пустой звук, честно призналась, что она «не очень-то горела желанием» общаться со своим шурином, да и с сестрой после их свадьбы: ей было бы куда приятнее, если бы сестра вышла замуж за поэта, художника, скульптора или хотя бы архитектора; она не сказала прямо, что Груйтен казался ей простоватым, она выразилась иначе: «недостаточно тонок». В ответ на вопрос о Лени она лишь коротко обронила: «Ну что ж» – и на настойчивые просьбы автора выразиться яснее только повторила эти же слова. Зато Генриха она сразу же расхвалила и назвала «истинным Баркелем»; даже то обстоятельство, что в смерти ее сына Эрхарда «фактически повинен Генрих, сам по себе Эрхард никогда бы не решился на такое», не уменьшило ее симпатии к Генриху; она заявила, что он «во всем впадал в крайности, буквально во всем, но зато был очень талантлив, почти гениален». В общем, она произвела на авт. какое-то двойственное впечатление; ему показалось, будто она даже не слишком огорчена ранней смертью своего сына, поскольку отделывалась какими-то общими фразами вроде «время было такое судьбоносное» и, более того, – говоря о своем сыне и Генрихе, сделала в высшей степени странное замечание, для понимания которого потребовалось много дополнительных расспросов и исторических справок. Дословно она сказала следующее: «Они оба были похожи на тех, что пали смертью храбрых под Лангемарком». Если вспомнить проблематику сражения под Лангемарком, вернее, проблематику легенды Лангемарка, если вспомнить разницу между 1914 и 1940 годами, если вспомнить примерно с полсотни запутанных недоразумений, на которых здесь нет нужды останавливаться, то читатель легко поймет, почему авт. распрощался с госпожой Швайгерт вежливо, но прохладно, хотя и не окончательно. И когда он позже от свидетеля Хойзера узнал, что супруг госпожи Швайгерт, до той поры остававшийся для авт. фигурой весьма туманной, был тяжело ранен под Лангемарком – «его там буквально изрешетили» (Хойзер) – и три года провел в госпитале, что он в 1919 году женился на Ирене Баркель, ухаживавшей за ним из чистого милосердия, что от этого брака родился сын Эрхард, но сам Швайгерт «жил на одном морфии и так исхудал, что не мог найти местечко, куда бы всадить шприц» (Хойзер) и в 1923 году в возрасте двадцати семи лет скончался, причем в графе «профессия покойного» было указано «студент», то можно предположить, что госпожа Швайгерт, эта дама до мозга костей, в глубине души предпочла бы, чтобы ее супруг пал смертью храбрых под Лангемарком. На жизнь она зарабатывала посредничеством при продаже земельных участков.
Начиная с 1933 года дела Груйтена идут в гору, поначалу полого, с 1935 года круто, а с 1937-го вообще взлетают вверх; судя по высказываниям его бывших сотрудников и некоторых специалистов со стороны, он заработал на Западном вале «кучу денег», но, по словам Хойзера, уже в 1935 году «переманил к себе за бешеные деньги самых лучших специалистов по строительству укреплений и бункеров, каких только мог найти», задолго до того «как появилась возможность их использовать». «Мы все время держались на кредитах таких размеров, что у меня и сейчас дух захватывает». Груйтен просто сделал ставку на то, что он называл «комплексом Мажино» всех государственных деятелей. «Даже когда миф о неприступности линии Мажино рухнет (слова Груйтена, переданные Хойзером), этот комплекс все равно еще надолго останется, – может быть, даже навсегда; только у русских его нет, потому что границы у них слишком длинные и они просто не могут себе такого позволить; а вот во благо это им будет или во вред, мы еще поглядим. У Гитлера, во всяком случае, этот комплекс есть, хоть он и пропагандирует маневренную войну и даже ее ведет, но сам он одержим комплексом бункеров и укреплений, вот увидишь» (начало 1940 года, сказано им до захвата Франции и Дании).
Во всяком случае, уже в 1938 году фирма Груйтена выросла в шесть раз по сравнению с 1936 годом, когда ее объем в шесть раз превысил объем 1932 года; в 1940-м она увеличилась вдвое по сравнению с 1938 годом, а «в 1943-м ее уже вообще нельзя было с чем-либо сравнивать» (Хойзер).
Одно качество Груйтена-старшего подтверждается всеми опрошенными, хотя и выражается двумя разными словами: одни называют его «смелым», другие «бесстрашным», и лишь двое-трое считают его «одержимым манией величия». В деловых кругах и сейчас помнят, что он раньше всех догадался заманить или переманить к себе самых лучших специалистов по строительству бункеров, а позже смело взял на работу французских инженеров и техников, участвовавших ранее в сооружении линии Мажино, причем «он точно знал (слова бывшего высокопоставленного чиновника из министерства вооружений, пожелавшего остаться неизвестным), что в периоды намечающейся инфляции глупо экономить на заработках рабочих и окладах специалистов». Груйтен платил хорошо. В то время, о котором идет речь, ему исполнился сорок один год. Костюмы, сшитые на заказ из «дорогой, но не вызывающе дорогой ткани» (Лотта Хойзер), превратили «видного мужчину в импозантного господина»; а он и не стыдился свалившегося на него богатства и даже как-то сказал одному из сотрудников, архитектору Вернеру фон Хофгау, отпрыску старинного дворянского рода: «Всякое богатство когда-то возникло, в том числе и ваше родовое: не было его, а потом стало». Груйтен отказался построить себе виллу в том районе, который в то время считался престижным и в котором селились все недавно разбогатевшие люди (кстати, до самой смерти он, несмотря на все замечания окружающих, произносил вместо «вилла» – «филла»).
Было бы необоснованно считать Груйтена примитивным и пошлым выскочкой: к примеру, он обладал одним качеством, которое не отнесешь ни к наследственным, ни к благоприобретенным: он прекрасно разбирался в людях, и все его сотрудники, архитекторы, техники, коммерсанты, уважали его, а большинство даже боготворило. Действительно, он тщательно продумал программу обучения и воспитания своего сына и внимательно следил за ее выполнением, даже лично все контролировал; он часто сам навещал мальчика, но редко привозил его домой, потому что не хотел, чтобы «тот запачкался о его грязные дела» (неожиданное, но надежное свидетельство Хойзера). Он мечтал, чтобы тот сделал научную карьеру и стал профессором – но не «каким-нибудь заштатным, а таким, каким был тот ученый, для которого мы как-то раз построили виллу» (тоже Хойзер. По его словам, речь шла об одном довольно известном филологе-романисте, библиотека которого, а также широта кругозора и «открытое, сердечное отношение к людям», очевидно, произвели на Груйтена большое впечатление). Он огорчился, когда выяснилось, что его пятнадцатилетний сын «еще не так свободно владел испанским языком, как я надеялся».
Груйтен никогда не считал Лени «глупой гусыней». И совсем не рассердился на нее за то, что первое причастие привело ее в ярость, а, наоборот, громко рассмеялся (что, судя по всему, редко с ним случалось) и прокомментировал это событие следующей фразой: «Она хорошо знает, что ей надо» (Лотта X.).
В то время как его жена постепенно блекла, становилась немного слезливой и даже чуть-чуть ханжой, для него наступил «возраст расцвета». Чего у него никогда не было и не появилось до конца дней, так это комплекса неполноценности. Он мог заблуждаться – и действительно заблуждался – в отношении сына, а уж его требования к степени овладения сыном испанским языком иначе, как заблуждением, и не назовешь. Но и спустя тринадцать лет после того, как (согласно Марии ван Доорн) между ним и его женой прекратились супружеские отношения, он ее не обманывал, – во всяком случае, не обманывал с другими женщинами. Он питал неожиданное для такого человека, как он, отвращение к скабрезным анекдотам и не стеснялся его выказывать в «холостых компаниях», где ему время от времени приходилось бывать и где часам к двум-трем ночи неизбежно наступает такая стадия, когда кто-нибудь из собутыльников начинает требовать «страстную черкешенку». Сдержанность Груйтена по части сальностей и «черкешенок» вызывала насмешки в его адрес, которые он спокойно пропускал мимо ушей (Вернер фон Хофгау, в течение года иногда сопровождавший Груйтена на такие вечеринки).
Что же это за человек, наверняка уже задается вопросом теряющий терпение читатель, что же это за человек: ведет целомудренную жизнь, гребет деньги на военных заказах перед войной и во время войны – оборот его фирмы (согласно Хойзеру) возрос с миллиона в год в 1935 году до миллиона в месяц в 1943 году, а в 1939 году, когда его квартальный оборот, как-никак, тоже составлял миллион, старается сделать все, чтобы только оградить сына от участия в том, на чем сам наживается?
В 1939–1940 годах между отцом и вернувшимся на родину сыном возникает взаимное раздражение, даже ожесточение; сын спустился с трех священных гор западного мира и теперь осушает болота где-то в четырех часах езды по железной дороге от родительского дома, хотя за истекшее время – по настоятельному желанию отца, заплатившего за это одному испанскому монаху-иезуиту солидную сумму, – и научился читать Сервантеса в оригинале. С июня по сентябрь сын приезжал на побывку в отчий дом примерно семь раз, а с конца сентября до начала апреля 1940 года приблизительно пять; он категорически отказался воспользоваться прямо высказанным предложением отца, у которого «везде есть свои люди» и которому «ничего не стоит» добиться «перевода сына в какое-нибудь более подобающее место» (свидетельства Хойзера-младшего и Лотты) или вообще освободить от службы в армии как сотрудника фирмы, работающего на оборону. Что же за человек его сын, который вместо ответа на расспросы о его самочувствии и условиях армейской жизни, сидя за завтраком в кругу семьи, вытаскивает из кармана книжку: Райберт. «Наставление по службе в сухопутных войсках (для противотанковых частей). Изд. второе, переработанное майором д-ром Альмендигером» – и зачитывает вслух то, что не успел сообщить в письмах, а именно раздел, занимающий почти пять страниц и озаглавленный: «Воинское приветствие», – раздел, в котором подробно рассматриваются все варианты отдания чести – на ходу, лежа, стоя, сидя, на лошади и в машине, а также кто кого и как должен приветствовать. При этом нужно помнить, что отец Генриха отнюдь не принадлежал к разряду тех отцов, которые целыми днями сидят дома и ждут приезда сына; его отец, за истекшее время получивший в свое распоряжение самолет (Лени летала на нем с наслаждением!), человек не просто занятой, а перегруженный чрезвычайно важными делами, который всякий раз высвобождается с великим трудом, отменяя важные совещания и даже переговоры с министрами (!) под любыми надуманными предлогами (визит к зубному врачу и т. д.), чтобы только не упустить случай повидаться с горячо любимым сыном. Что же ему – сидеть и слушать, как этот сын целыми страницами зачитывает правила воинского приветствия, изложенные каким-то там Райбертом и переработанные д-ром Альмендигером, – любимый сын, которого отец хотел бы видеть директором института истории искусств или, на худой конец, археологического института где-нибудь в Риме или Флоренции?
Надо ли разъяснять, что эти «чашечки кофе», эти завтраки и обеды «были для всех присутствующих не только неприятными, что они становились все более мучительными, изматывающими и наконец превратились в настоящий кошмар» (Лотта Хойзер). Лотта Хойзер, урожд. Бернтген, невестка многократно цитировавшегося Отто Хойзера, главного бухгалтера и заведующего делопроизводством фирмы, в то время двадцатишестилетняя молодая женщина, служила секретаршей у Груйтена, иногда приглашавшего на временную работу в качестве чертежника также и ее мужа, Вильгельма Хойзера. Поскольку Лотта в решающие месяцы 1939 года уже служила у Груйтена и ее время от времени тоже звали «на чашечку кофе» в дом шефа, когда там гостил приехавший на побывку Генрих, то ее мнение о Груйтене-старшем, которого она считала «просто неотразимым, хотя, по большому счету, его тогдашнюю деятельность можно назвать преступной», мы приводим здесь лишь попутно. Старик Хойзер частенько игриво намекал на «любовные, хотя и чисто платонические, отношения» своей невестки с Груйтеном, «под мужское обаяние которого она – при разнице в возрасте в неполных четырнадцать лет – не могла не подпасть». Высказывалась даже мысль (принадлежавшая якобы Лени, в чем авт. не уверен, поскольку она дошла до него не прямо, а косвенно, через не вполне надежного свидетеля Генриха Пфайфера), что «Лотта, вероятно, была тогда для отца сущим искушением; при этом я вовсе не хочу сказать, что она была искусительницей». Во всяком случае, Лотта называет эти семейные трапезы, ради которых Груйтен-старший, как говорят, прилетал домой из Берлина, Мюнхена или даже из Варшавы, «просто ужасными, совершенно невыносимыми». М. в. Д. называла эти трапезы «ужасными, просто ужасными», в то время как Лени ограничивается трехкратным повторением одного слова: «беда, беда, беда».
Всеми опрошенными, даже такой предубежденной свидетельницей, как М. в. Д., подтверждается, что эти приезды сына «просто-напросто погубили госпожу Груйтен: ей не под силу было вынести то, что происходило на ее глазах». Лотта Хойзер прямо говорит, что тогда имело место своего рода «интеллектуальное отцеубийство», и утверждает, что Груйтен-младший зачитывал длинные цитаты из упомянутой брошюрки Райберта со злостной политической целью, потому-то они так больно и задели отца, – ведь тот погряз в политике, был в курсе важнейших политических секретов, в частности знал о предполагаемом строительстве казарм в Рейнской области задолго до того, как в нее вошли войска, знал и о запланированном строительстве огромных бомбоубежищ, – и именно поэтому не хотел слышать о политике у себя дома.
Лени пережила события этих тяжких девяти месяцев не так мучительно, как другие действующие лица этой истории, и, возможно, даже многого не заметила, потому что как раз в это время – приблизительно в июле 1939 года – вняла мольбам одного молодого человека, вернее, вняла бы, если бы он взмолился его выслушать; правда, она не была уверена, что он и есть тот единственный, которого она так страстно ждала, но знала, что поймет это не раньше, чем услышит его мольбу. Молодой человек этот был ее кузен Эрхард Швайгерт, сын жертвы Лангемарка и той дамы, которая утверждает, что он был похож на павших смертью храбрых под Лангемарком. Эрхард, который «по причине крайне лабильной нервной конституции и повышенной чувствительности» (слова его матери) не смог перевалить через столь трудный барьер, как экзамены на аттестат зрелости, и даже временно был забракован и отослан домой такой безжалостной организацией, как «Имперский трудовой фронт», после чего предпринял попытку получить «отвратительную» для него (слова самого Эрхарда, переданные авт. М. в. Д.) профессию учителя начальной школы и с этой целью – поначалу с помощью частного преподавателя – стал готовиться к «проверке на одаренность», но потом неожиданно был все же призван в другую, еще более безжалостную организацию, где встретился со своим кузеном Генрихом, который взял его под свое покровительство и во время приездов домой по увольнительным довольно откровенно пытался свести его со своей сестрой Лени. Он покупал билеты в кино и «посылал их туда вдвоем» (М. в. Д.), уславливался с ними о встрече после сеанса, «а сам не приходил» (та же). Поскольку Эрхард в итоге проводил у Груйтенов не только большую часть своего отпуска, но весь отпуск, а к матери наведывался лишь изредка и ненадолго, та до сих пор чувствует себя обиженной; она прямо-таки с возмущением отвергла высказанное авт. предположение, что между ее сыном и Лени могла существовать любовная связь «с серьезными намерениями». «Нет, нет и еще раз нет. Связь с этой – с позволения сказать, девушкой, – нет, невозможно». Однако не только возможным, но абсолютно неоспоримым является тот факт, что Эрхард с самого первого своего приезда в отпуск – то есть примерно с мая 1939 года – буквально боготворил Лени; тому есть надежные и авторитетные свидетели, и в первую голову Лотта Хойзер, которая откровенно признает, что «Эрхард был бы, безусловно, лучше тех, которые появились у нее потом, – во всяком случае, лучше того, который был у нее в сорок первом. Но все-таки не лучше того, кто появился в сорок третьем». По ее собственному признанию, она неоднократно пыталась заманить Лени и Эрхарда к себе и оставить их в квартире одних, «чтобы у них, черт побери, наконец-то что-нибудь получилось. Просто зло брало – парню стукнуло двадцать два, здоров как бык, да и внешне привлекателен. А Лени тогда было семнадцать с небольшим, и она – скажу вам откровенно, – она созрела для любви, она была женщиной, уже тогда была женщиной, да еще какой женщиной! Но этот Эрхард был до такой степени рохля, что вы и представить себе не можете».
О проекте
О подписке