Читать книгу «Групповой портрет с дамой» онлайн полностью📖 — Генриха Бёлля — MyBook.

III

Чтобы проникнуть за кулисы описываемых событий, нам придется поближе познакомиться с человеком, к рассмотрению которого автор приступает с некоторой нерешительностью, хотя сохранилось большое количество фотографий этого человека и имеется много свидетелей – больше, чем по делу Лени; и все же именно потому – или несмотря на то, что свидетелей так много, у авт. не создается четкой картины. Речь идет об отце Лени, Губерте Груйтене, умершем в 1949 году в возрасте сорока девяти лет. Авт. удалось разыскать помимо непосредственно связанных с ним лиц, таких как М. в. Д., старик Хойзер, Лотта Хойзер, Лени, ее свекор, свекровь и шурин, еще двадцать два свидетеля, знавших Губерта Груйтена на самых разных этапах его жизни; почти все они работали с ним – либо он был их подчиненным, либо они подчинялись ему (таких оказалось гораздо больше); восемнадцать свидетелей – специалисты по строительству, четверо – государственные служащие: трое из них – архитекторы и юристы, один – тюремный служащий, ныне на пенсии. Поскольку все они, кроме одного, работали с Груйтеном в качестве его подчиненных – техников, чертежников, сметчиков и плановиков, возраст которых ныне колеблется между сорока пятью и восемьюдесятью годами, то, вероятно, самым правильным будет выслушать их лишь после того, как мы ознакомимся с голыми фактами из жизни Груйтена. Губерт Груйтен родился в 1899 году, выучился на каменщика, участвовал в Первой мировой войне, пробыл год на фронте («не проявив ни рвения, ни честолюбия» – высказывание Хойзера-старшего), после войны ненадолго выдвинулся в бригадиры каменщиков, в 1919 году женился («взял жену не по чину») на будущей матери Лени, дочери архитектора на государственной службе, занимавшего довольно высокий пост (начальник строительства). Елена Баркель получила в приданое пакет совершенно обесцененных акций турецких железных дорог, но также и солидный доходный дом в престижной части города, тот самый, в котором позже родилась Лени; кроме того, именно Елена Груйтен открыла, «что было заложено в ее муже» (Хойзер-старший), и заставила его выучиться на инженера-строителя; на это ушло три года; сам Груйтен не любил, когда их называли «годами его студенчества», а его жена, говоря о «студенческих годах» мужа, характеризовала их как «трудные, но прекрасные», чем навлекала на себя недовольство мужа: очевидно, ему было неприятно о них вспоминать. По окончании учебы он работал прорабом с 1925 по 1929 год, причем пользовался большим спросом и получал порою крупные объекты (не без содействия тестя); в 1929 году он основал собственную строительную фирму, до 1933 года часто бывал на грани краха, с 1933 года начал смело расширять дело, в начале 1943 года достиг вершины финансового успеха, затем два года, оставшиеся до конца войны, просидел в тюрьме или использовался на принудительных работах, в 1945 году вернулся домой, утратив прежнее честолюбие и ограничив свою деловую активность созданием небольшой бригады штукатуров, с которой вплоть до своей смерти в 1949 году «неплохо держался на плаву» (Лени). Кроме того, подрабатывал еще и «на металлическом ломе из развалин» (Лени).

Когда авт. спрашивает свидетелей, не состоящих в родстве с Груйтеном, о предполагаемых пружинах его предпринимательского честолюбия, некоторые из них вообще оспаривают наличие у Груйтена честолюбия, другие же называют честолюбие «основной чертой его характера», причем двенадцать свидетелей оспаривают наличие честолюбия у Груйтена, а десять, наоборот, считают его «основной чертой». Но все они единодушно отрицают то, что отрицает и такой старый человек, как Хойзер, а именно: наличие у Груйтена малейших способностей к архитектуре; они не признают за ним даже способностей к «строительному делу вообще». Но одним талантом он, по единодушному мнению всех, видимо, обладал: талантом организатора, администратора, который даже в ту пору, когда на его предприятии было занято около десяти тысяч работников, «держал все дела в голове» (Хойзер). Примечательно, что из двадцати двух свидетелей, не состоящих с Груйтеном в родстве, пятеро (из них двое принадлежат к той группе, которая не признает за ним честолюбия, а трое – к группе, считающей честолюбие его основной чертой) независимо друг от друга назвали Груйтена «мечтателем»; на вопрос, что заставляет их дать ему столь неожиданную характеристику, трое просто ответили: «Ну, мечтатель – он и есть мечтатель». И лишь двое удостоили авт. более развернутого ответа на вопрос, о чем бы мог мечтать Груйтен. Бывший обер-директор строительства Хайнкен, ныне пенсионер, проживающий в деревне и занимающийся выращиванием цветов и разведением пчел (он весьма неожиданно для авт. и без всякой связи с темой разговора сразу заявил о своей ненависти к курам, да и потом вставлял фразу «Я ненавижу кур» чуть ли не через каждые два-три слова), – этот Хайнкен сказал, что мечтательность Груйтена, «если уж вы хотите знать мое мнение, – просто угрызения совести: он ведь постоянно пребывал в конфликте с какими-то нравственными принципами, мешавшими его деловой карьере». Второй свидетель, архитектор Керн, лет пятидесяти, еще активно работающий и ставший за истекшее время чиновником федерального правительства, высказал следующее: «Ну, мы все считали его человеком действия, таким он, пожалуй, и был, а так как я сам по натуре крайне бездеятелен (самооценка ничем не спровоцированная, но весьма верная. – Авт.), то я, естественно, его уважал и даже им восхищался, и прежде всего тем, как он, человек весьма простой по происхождению, разговаривал с самыми высокопоставленными лицами; он обращался с ними прямо-таки бесцеремонно и вообще ничуть не терялся; но часто, очень часто, когда я заходил к нему в кабинет, – а мне нередко приходилось бывать у него в кабинете, – он сидел за своим письменным столом, уставясь в одну точку, и мечтал… Да-да, он явно мечтал, если хотите знать, и мысли его были заняты вовсе не делами его фирмы. Он заставил меня задуматься о том, как часто мы, люди бездеятельные, бываем несправедливы к деятельным натурам».

И наконец, старик Хойзер, когда авт. заговорил с ним о том, что Груйтена некоторые считают «мечтателем», удивленно взглянул на авт. и сказал: «Сам бы я никогда до этого не додумался, но теперь, когда вы произнесли это слово, должен признать: в нем не просто что-то есть, а оно попадает в самую точку. В конце концов, мне ли не знать: ведь это я вынул Губерта из купели, мы с ним двоюродные братья; в первые послевоенные годы (имеются в виду годы после Первой мировой войны. – Авт.) я ему немного помог, а потом он с лихвой отплатил мне добром за добро; когда он основал собственное дело, он меня сразу же взял к себе в фирму, хотя мне уже давно перевалило за тридцать; я был у него главным бухгалтером, вел все делопроизводство, а потом стал его компаньоном; ну, смеялся он редко, это верно, и он был немного игрок, – да что там, игрок до мозга костей. И когда разразилась катастрофа, я никак не мог взять в толк, зачем он это сделал; наверное, слово «мечтатель» может многое прояснить. Только как он потом поступил с нашей Лоттой (злой смешок), мечтами никак не назовешь».

Ни один из ныне здравствующих двадцати двух бывших сотрудников Г. не отрицает, что он был щедр, «приятен в общении, несколько суховат, но приятен».

Достоверной является одна фраза, поскольку подтверждена двумя свидетелями, опрошенными порознь, – сказанная Г. в 1932 году, когда он был близок к банкротству. Видимо, это произошло спустя несколько недель после падения Брюнинга. М. в. Д. воспроизводит эту фразу следующим образом: «Запахло бетоном, дети мои, запахло миллиардами тонн цемента, бункерами и казармами», в то время как Хойзер цитирует эту же фразу несколько иначе: «Запахло бункерами и казармами, дети мои, казармами минимум на два миллиона солдат. Нам бы только продержаться еще полгода, а там заживем».

Ввиду обширности имеющегося материала о жизни и деятельности Груйтена-старшего не представляется возможным назвать поименно всех предоставивших этот материал в распоряжение авт. Остается лишь заверить, что авт. были приложены все усилия, чтобы получить как можно более достоверную информацию о любом, пусть даже второстепенном персонаже, остающемся на заднем плане событий, но играющем определенную роль.

К показаниям Марии ван Доорн по делу Груйтена-старшего необходимо относиться с известной осторожностью: она была (и есть) примерно одного с ним возраста, родом из той же деревни; не исключено, что она была в него влюблена или, по крайней мере, к нему неравнодушна, и потому суждения ее могут быть предвзятыми. Как-никак, она девятнадцатилетней девушкой поступила в прислуги к Груйтену, только что женившемуся на семнадцатилетней Елене Баркель, с которой он познакомился полгода назад на балу архитекторов, куда Г. пригласил отец Елены; она с первого взгляда пылко полюбила своего суженого; отвечал ли ей Г. столь же пылкой любовью, не представляется возможным установить; поступил ли он правильно, вскоре после свадьбы взяв в дом девятнадцатилетнюю крестьянскую девушку, несокрушимая и неистребимая жизненная сила которой бросается в глаза каждому, тоже кажется авт. сомнительным. Несомненно лишь, что почти все высказывания Марии о матери Лени отдают неприязнью, в то время как отца Лени она видит неизменно в некоем ореоле или, вернее, в таком освещении, какое можно сравнить разве что со светом лампады, восковой или электрической свечи, а то и неоновой лампы, горящей перед изображением сердца Христова или святого Иосифа. Некоторые высказывания Марии позволяют даже предположить, что при известных обстоятельствах она могла бы вступить с Губертом Груйтеном в незаконную связь. Например, когда она говорит, что начиная с 1927 года брак Груйтенов начал «разваливаться» и что она была готова дать Губерту все, чего не могла или не хотела дать жена, то слова эти нельзя расценить иначе, как совершенно прозрачный намек; а когда этот намек еще и подкрепляется замечанием (правда, оно было произнесено смущенным шепотом): «В конце концов, я ведь тогда была еще совсем молодая», – то последние сомнения рассеиваются. На прямой вопрос, не намекает ли ван Доорн, что в отношениях между супругами Груйтен исчезла та интимная сторона, которая считается основой всякого брака, Мария ответила со свойственной ей обезоруживающей прямотой: «Да, именно это я и хотела сказать». Причем выражение ее все еще выразительных карих глаз – понятное дело, без слов – позволяет авт. предположить, что она пришла к такому выводу, не только наблюдая вблизи семейную жизнь супругов, но и меняя их постельное белье. На следующий вопрос – не думает ли она, что Груйтен «искал утешения на стороне», – Мария ответила решительным и бесповоротным «нет» и добавила – авт. почти уверен, что услышал в ее голосе сдавленные рыдания: «Он жил как монах, а ведь он не был монахом».

Если внимательно рассмотреть фотографии покойного Губерта Груйтена – младенческие снимки сбрасываем со счетов и как первый по времени всерьез изучаем снимок, на котором Груйтен запечатлен с группой выпускников своей школы, – то увидим, что в 1913 году это был рослый, стройный юноша со светлыми волосами, длинноватым носом и темными глазами, глядящий в объектив «решительно», однако не так тупо-напряженно, как его соученики, похожие на новобранцев, и сразу же на память приходит пророческое предсказание, сделанное в свое время его учителем, священником и кем-то из членов семьи, сохранившееся лишь в устной форме и ставшее уже семейным преданием: «Этот парень далеко пойдет». Но куда? На следующей по времени фотографии, сделанной в 1917 году, Губерту восемнадцать; он только что закончил обучение профессии каменщика. Данное ему много позже определение «мечтатель» находит на этом снимке психологическое подтверждение. Г. – парень серьезный, это видно с первого взгляда, а написанная на его лице доброта находится лишь в кажущемся противоречии со столь же явственно выраженной решительностью и силой воли. Поскольку он на всех фотографиях снят в фас – за исключением последних, снятых плохоньким аппаратом в 1949 году деверем Лени, Генрихом Пфайфером, уже упоминавшимся выше, причем нельзя ни увидеть, ни, следовательно, установить соотношение длины его носа и лица, – и так как даже знаменитый художник, написавший в 1941 году его портрет в натуралистической манере (масло, холст; портрет совсем неплохой, хотя и лишен объемности, – авт. разыскал его в частной коллекции у чрезвычайно неприятных людей и потому смог бросить на него лишь беглый взгляд), не воспользовался возможностью изобразить Груйтена вполоборота, то остается предполагать, что Груйтен, если лишить его современного антуража, казался бы сошедшим с полотен Иеронима Босха.

На тайны, связанные с постельным бельем супругов Груйтен, Мария лишь намекнула, зато о кухонных секретах говорила вполне открыто. «Она не любила острых приправ, а он, наоборот, любил острые блюда. Из-за этого у меня сразу же возникли трудности, потому что приходилось почти все дважды солить и перчить: для нее – слабо, для него – сильно. Кончилось тем, что потом он все досаливал и перчил уже на столе; в деревне, когда он еще был мальчишкой, все знали, что он скорее обрадуется соленому огурцу, чем куску сладкого пирога».

Следующий достойный упоминания снимок сделан во время свадебного путешествия Груйтенов в Люцерн. Вне всякого сомнения: госпожа Елена Груйтен, урожд. Баркель, очаровательна – хрупкое, нежное создание, милое и утонченное; по ней сразу видно то, чего не отрицают все знавшие ее люди, даже Мария: что она играла Шумана и Шопена, довольно бегло говорила по-французски, а также умела вязать, вышивать и т. д. И не исключено, это надо признать, что в ней погибла интеллектуальная личность, – быть может, даже левого толка; конечно, она – так ее воспитали – никогда не «заглядывала» в книги Золя, и легко можно себе представить, как она возмутилась, когда восемь лет спустя ее дочь Лени стала интересоваться своим стулом. Наверное, для нее Золя и кал были почти идентичными понятиями. Вероятно, врача бы из нее не вышло, а вот защитить диссертацию по истории искусств ей, несомненно, не составило бы особого труда. Будем к ней справедливы: имей она некоторые возможности, коих была лишена, получи она менее элегическое и более аналитическое образование, не познакомься она с той жеманной чопорностью, которой была пронизана вся ее жизнь в пансионе, в ней было бы, вероятно, меньше душевности, но зато больше духовности, и она, возможно, все же стала бы хорошим врачом. Ясно лишь одно: окажись у нее под рукой, хотя бы ненароком, такие книги, которые считались недозволенными, она увлеклась бы скорее Прустом, чем Джойсом; как-никак, читала же она Энрику фон Хандель-Маццетти и Марию фон Эбнер-Эшенбах, а также многое другое в том католическом иллюстрированном еженедельнике, ставшем ныне библиографической редкостью, который в ее пору считался самым современным из всех современных изданий такого рода, особенно если сравнить его с журналом «Публик» за 1914–1920-е годы; а если еще и учесть, что родители в подарок к шестнадцатилетию выписали ей журнал «Хохланд», то становится ясно, что она имела доступ не просто к прогрессивной, а к самой что ни на есть прогрессивнейшей литературе того времени. Вероятно, именно благодаря чтению журнала «Хохланд» она была так хорошо информирована относительно прошлого и настоящего Ирландии и ей были известны такие имена, как Пирс, Конноли, и даже такие, как Ларкин и Честертон. Ее сестрой Иреной Швайгерт, урожд. Баркель, семидесятипятилетней старой дамой, которая коротает свой век в комфортабельном доме для престарелых в обществе нежно щебечущих попугайчиков и «спокойно ждет своего смертного часа» (ее слова), засвидетельствовано, что мать Лени, в ту пору еще совсем молоденькая девушка, принадлежала к числу первых, если не самых первых, читательниц немецких переводов прозы Йейтса, «в чем я совершенно уверена, так как сама подарила ей вышедший в 1912 году томик Йейтса и, конечно же, Честертона». Авт. отнюдь не собирается утверждать, что образованность или необразованность персонажа характеризует его положительно или отрицательно, он упоминает о ней лишь для того, чтобы лучше осветить тот фон, который к 1927 году уже омрачили трагические тени. И лишь в одном он уверен целиком и полностью: при взгляде на фотографию молодоженов, снятую во время свадебного путешествия Груйтенов в 1919 году, понимаешь: какие бы там задатки ни были загублены в Елене Груйтен, задатков куртизанки она была начисто лишена; она производит впечатление женщины не очень чувственной и совсем не сексапильной, в то время как ее супруг предельно сексуален; вполне возможно, что они оба – а сомневаться в их взаимной любви у нас нет никаких оснований – ввязались в авантюру, именуемую браком, будучи совершенно неопытными в вопросах пола; вполне вероятно также, что в первые ночи Груйтен вел себя не то чтобы грубо, но недостаточно деликатно.

Что касается его знакомства с книгами, то авт. не хотел бы полностью довериться суждению одного из ныне здравствующих конкурентов Груйтена, слывущего «гигантом строительной индустрии» и сказавшего буквально следующее: «Он и книги? Да для него существовала в жизни, пожалуй, только одна книга – книга бухгалтерского учета его фирмы». Это не совсем верно. Правда, доказано, что Груйтен на самом деле мало читал: в годы своего студенчества волей-неволей читал обязательную специальную литературу, а кроме нее – лишь популярно изложенную биографию Наполеона. И вообще – как засвидетельствовали слово в слово Мария и Хойзер – «ему хватало газет, а позже одного радио».

После того, как удалось разыскать старую госпожу Швайгерт, разъяснилось и одно дотоле совершенно непонятное и никем не понятое выражение Марии, которое авт. не раз слышал из уст ее соседей в деревне и которое так долго оставалось незачеркнутым в его блокноте, что он уже было совсем потерял терпение; дело в том, что Мария сказала как-то про госпожу Груйтен, что «она все время носилась со своими этими… Ну, в общем, на букву «ф»…». Эта «ф» никак не могла означать «фурункулы» (Мария: «Какие еще фурункулы? Кожа у нее была совершенно чистая. Я хотела сказать, что она носилась со своими финнами»). Однако ни в одном из собранных свидетельств о жизни Лени не встретилось ни малейшего намека на существование каких-либо связей матери Лени с Финляндией, и речь идет, видимо, не о финнах, а о фениях – ведь мы теперь знаем, что пристрастие госпожи Груйтен к Ирландии позже приняло романтический и даже до некоторой степени сентиментальный характер. Во всяком случае, Йейтс был и остался ее любимым поэтом.

1
...
...
12