Петербург – не Пекин, даром что оба – северные столицы. Зеленому чаю здесь предпочитали черный. Как с первой минуты заявил фокусник: «Черные чаи по натуре и по образу приготовления здоровее для русского сердца!» И налил гостю полную чашку – не в пример китайским малюткам, рассчитанную на голиафа.
Никита расстарался на славу. Лоснились поджаристые бока калачиков. На особом блюдце лежал колотый сахар. Блестя зеленой горкой, манило крыжовенное варенье. Эрстед кинул в рот кисло-сладкую ягодку и зажмурился.
Вкус был божественный.
– Брали у Аничкова моста, в лавке купца Белкова, – рассказывал Гамулецкий, вспотев, словно от долгого бега. Щеки и лоб он промокал клетчатым платком, огромным, как полковое знамя. – Цыбик[8] чаю, прости Господи, в пятьсот рублей встал. Рассыпали его, вышло шестьдесят фунтов. Жить можно, отчего не жить…
– Можно, – поддакивал Эрстед, косясь на молчаливую голову.
Ей фокусник чаю не предложил.
– Китайцы-хитрованы красят чай прусской синькой. Травят нашего брата. Тут глаз да глаз нужен: смотри, что берешь…
– Зачем?
– Что – зачем?
– Зачем синькой красят?
– А для красоты, – уверенно заявил фокусник. – Народ копеечку за пользу платит, а гривенник – за красоту! Ради барыша родимую мамку в эфиопа разрисуешь…
И вновь сменил тему, будто маску скинул:
– У меня к вам, Андерс Христианович, просьба есть. Вы, насколько мне известно, в химической науке зело сведущи. И явились к нам по приглашению Технологического института. А я с Технологическим давно вот так…
Он ударил пальцем о палец, показывая, как близко сошелся с институтом.
– Государь наш намерен вскоре обнародовать «Положение о Корпусе горных инженеров». А это значит, что при институте будет учреждена Горная школа. Наберут детей чиновников, рожденных не во дворянстве, главнейшим образом из заводских нижних чинов и мастеровых. И станут растить кондукторов для службы по механическо-строительной части. Спрóсите, на кой им я занадобился, а того паче, вы, голубчик? Так я отвечу, не чинясь…
Блестя молодыми зубами, Гамулецкий схрупал кусок сахара.
– Взрывчатка, милостивый государь мой. Самое оно – хоть для горного дела, хоть для производства веселых фокусов! Я в таких вещах кое-что смыслю. Порох – старье, пустая забава. Мы с вашим почтенным братом давно в переписке на сей счет состоим. И вот сподобился: пишет мне академик Эрстед, дай ему Бог всяческого здоровья, про хитрую штуку – ксилоидин. Дескать, ему помощник из Парижа все подробно отписал: что да как. Опыты профессоров Браконно и Пелуза – в изложении юного медика, господина Собреро. Ну, я – калач тертый, мне любого черта рукой потрогать надо. Проверил в мастерской…
Эрстед слушал с интересом. Он не знал, что Торвен отослал брату рецепт новой взрывчатки. «Пожалуй, – усмехнулся он, – наш хромой юнкер и в аду исхитрится отправить в Копенгаген чертежи дьявольских котлов. По серному телеграфу…»
– Славная штука, – продолжал меж тем фокусник. – Горит лучше пороха. Жаль, нестойкая. Думал повозиться, к делу приспособить, а тут вы, голубчик… Не поможете старику? Ваш-то опыт, да к моим забавам… Великое дело сотворим!
– Посрамим Калиостро? – не удержался Эрстед.
Гамулецкий замолчал. Сейчас он выглядел на все свои восемьдесят. Это не походило ни на дряхлость, ни на болезнь. Из фокусника будто вынули пружину, как из бесенка, спрятанного в табакерке. По-прежнему бодрый и румяный, он вдруг сделался человеком прошлого века. Стена времени встала между полковником Эрстедом и коллежским регистратором[9] Гамулецким – учеником барона фон Книгге и учеником графа Калиостро, – разделив их явственней тюремной решетки.
– До сорока лет, – отставив чашку, сказал фокусник, – я вел жизнь довольно рассеянную и не всегда правильную. Обладая некоторыми средствами, я мог себе это позволить. Если что-то и было в моей молодости хорошего, так это знакомство с Джузеппе Бальзамо.[10] Для людей я – ничуть не меньший мошенник, чем он. Поверьте, голубчик, это так…
Эрстед улыбнулся.
– Позвольте вам не поверить, Антон Маркович. Я все-таки различаю ученого и шарлатана. Инженера и авантюриста. Или, если угодно, физика и колдуна.
– У вас слабое зрение, – ответил Гамулецкий. – Вот я голубчик, никогда не нуждался в очках. Колдовство – это непонятная для зевак физика. А физика – колдовство, объясненное профессорами. В моем споре с Калиостро мы оба проиграли. Спор – это всегда проигрыш. А уж война – всегда поражение. Даже если одного спорщика задушил в тюрьме надзиратель, а второй открыл «Храм очарования» для забавы почтенной публики.
– Ты не часовщик, – буркнула голова чародея, о которой Эрстед успел забыть. – Ты баснописец. Тебе бы, Антоша, мораль под ослов с мартышками подводить. Осел был самых честных правил…
Старичок хмыкнул и взял калачик.
– Не пора ли спать, дитя мое? – спросил Эминент.
Долговязый, нескладный в ночной сорочке из батиста, смешной в ночном колпаке, натянутом на лоб, он топтался в дверях. Ни дать, ни взять, пожилой, обремененный заботами супруг явился к молоденькой женушке, рассчитывая, что этой ночью к нему придет кураж – и все получится наилучшим образом.
Спектакль разыгрывался для единственного зрителя – Бригиды.
Сидя у трюмо, полураздетая, она хорошо видела фон Книгге в зеркале. Глаза-льдинки, утиный нос, треугольник подбородка. За поведением «благородного отца» из водевиля скрывался опытный доброжелатель и надежный покровитель. Эминент действительно покровительствовал ей – как считал нужным; и желал добра – в его понимании.
Сейчас он явился без стука, ненавязчиво давая понять: кто в доме хозяин. Зачем он снял не квартиру, а целый особняк на одной из самых дорогих улиц Петербурга, Бригида не знала. Где поселились Бейтс и Ури, она тоже не знала. И откуда в доме взялась прислуга – молчаливая, два-три слова по-немецки, не более, – нет, не знала и знать не хотела.
Действия хозяина не обсуждались.
– Ты очень красива, – он сказал это без тени чувства, спокойно, будто обсуждал дорогую коллекционную вазу. – Тебе не надо чернить волосы настоем грецкого ореха. Ни к чему рисовать жилки на висках, чтобы оттенить бледность кожи. Незачем красить губы. В мое время любили пышечек, нынче в цене чахоточные. Ты хороша вне гримас моды. Я рад, что ты не отказала мне в этой поездке.
«Как будто я могла!» – молча воскликнула Бригида.
Словно подслушав, Эминент улыбнулся:
– Один человек как-то сказал, что моя любовь слишком требовательна. Дескать, я творю благодеяния с расчетливостью механизма. Не прощаю отказов. И без стеснений беру слишком большую плату. Что ж, допускаю, частично он прав. Но никто не упрекнет меня, что я дарю неполной мерой. Время идти в постель, дитя мое. Воистину сегодня ты прелестней, чем в день нашей первой встречи. Помнишь?
Баронесса кивнула, вставая с пуфа.
По странной прихоти судьбы впервые они встретились там же, где Бригида в первый раз увидела своего будущего мужа, барона Вальдек-Эрмоли, – в Вене, на приеме у князя Меттерниха. После приема был дан бал. Кружились пары, оркестр играл «Deutsch Waltzen», только начавший входить в моду, и сплетники по углам танцевальной залы хихикали, передавая друг другу слова Байрона – в гневе, увидев собственную жену, осмелившуюся на вальс с другим мужчиной, лорд воскликнул:
– О Боже! Здоровенный джентльмен, как гусар, раскачивается с дамой, будто на качелях! При этом они вертятся, подобно двум майским жукам, насаженным на одно шило…
Обычно Эминент не танцевал. Но юная полячка была восхитительна. Раскрасневшись, смеясь, отдаваясь вальсу в объятиях человека много старше ее самой, которого вскоре назовет супругом перед Господом и людьми – чтобы однажды превратить его в самоубийственный, хохочущий перед смертью костер, – Бригида зажгла огонь в давно остывшем сердце фон Книгге.
«Вы не откажете мне, мадмуазель?»
«Вам часто отказывают, мсье?»
«Никогда».
«Самонадеянный ответ. Хорошо, не буду нарушать традицию…»
Единственный танец, и они расстались.
Второй раз они встретились в Страсбурге, в местном соборе Нотр-Дам. Бригида, недавно овдовев, стояла у знаменитого «Столба Ангелов», молча глядя на изображение Страшного суда. Ни говоря ни слова, Эминент встал рядом.
Из собора они ушли вдвоем.
Крепка, как смерть, любовь, и стрелы ее – стрелы огненные. Фон Книгге разучился любить. Да и чувство это в его понимании могло бы поразить, если не ужаснуть того смельчака, кто рискнул бы заглянуть в душу бывшего Рыцаря Лебедя. Но целый день и целую ночь Эминент провел так, словно еще ни разу не умирал. Голодная после смерти мужа, Бригида с легкостью приняла его ухаживания. Они много говорили – верней, как было принято у прелестной вдовы, говорил только мужчина.
Проклятье! Фон Книгге даже не принял во внимание странности ореола вокруг собеседницы. Всматриваться? изучать? делать выводы? – нет! Не сейчас! Ему хотелось жизни, обыденности, банальностей, если угодно, и все, что составляло суть Посвященного, властной рукой отодвинулось на задний план. Даже у выкованного из железа человека случаются минуты слабости.
Он рассказывал о таких вещах, о которых не знал никто. Он выворачивал себя наизнанку. В конце концов, всегда в его воле заставить женщину забыть чужие тайны. Улыбаясь, Бригида внимала исповеди. Не слишком вслушиваясь, не слишком удивляясь. Слова обтекали ее, словно теплая вода. Она испытывала сытость, с какой не шел в сравнение ее предыдущий опыт.
И вдове не пришло в голову задуматься: почему?
Лишь в постели Эминент опомнился. Когда его жизненная сила не ручейком, а половодьем хлынула в лежащую рядом, уже засыпающую красавицу – стальная воля фон Книгге встала плотиной на пути «живой воды». Бригида тоже очнулась от дремы. С ней это случилось впервые – никогда раньше насыщение не прекращалось насильственным способом.
– Вампир и маг, – грустно сказал Эминент. – Старая сказка, дитя мое…
– Я не вампир! – вскинулась баронесса.
– И я не маг. Я – нечто большее. Или худшее. Как и ты, собственно. Кто сделал тебя, девочка?
Она не желала отвечать. И ответила, не желая:
– Доктор Юнг.
– Молчаливый? Славная работа. И что мы теперь будем делать?
– Разойдемся? – предположила Бригида.
Она не надеялась, что ее опасный любовник согласится без долгих объяснений. Но случилось чудо: Эминент встал, оделся и ушел. На пороге он обернулся. Лицо фон Книгге выражало жалость и что-то еще, от чего у Бригиды задрожали руки.
– Если захочешь найти меня, дитя…
Он сказал ей, как она сможет его найти, и шагнул за порог.
Утром она пообещала себе, что никогда не станет искать его общества. Спустя неделю она уверилась, что они расстались навеки. Через полгода она забыла о нем. Через двенадцать месяцев она нарушила клятву. В годовщину их связи к горлу подступил комок. Бригида поняла, что умирает. Что время повернулось вспять, что она – маленькая девочка, которую не сегодня-завтра обступят камни фамильного склепа, холодные и сырые.
Казалось, не было никакого доктора Юнга, а другие лекари – бессильны.
Она быстро нашла Эминента. Должно быть, он почуял ее нужду заранее. И снова говорил фон Книгге, а Бригида слушала. На сей раз его слова ложились на душу не живительным теплом, а суровым приговором. Перед вдовой сидел самодельный мертвец – дваждырожденный, возвращенный к жизни тайным искусством и египетской летаргией бродяги, спящего в чужом гробу.
Баронесса Вальдек-Эрмоли не знала, что это: египетская летаргия. А барон фон Книгге не захотел объяснять. Главное она поняла: ток, возникший между ними, неприроден. Даже если не брать во внимание неприродность самого образа жизни Бригиды – витальная сила Эминента годилась лишь для него одного. Вкусив от нее, Бригида уподобилась курильщику опиума, попавшему в зависимость от драгоценного снадобья.
Она не могла жить без любовников – собеседников-смертников. Но и без любовника-Эминента, даже если тот онемеет и не скажет ей больше ни словечка, она теперь тоже жить не могла. Заменить его было некем. Могила в Ганновере стала прибежищем, водоемом, откуда требовалось пить, и для Бригиды. Сперва – раз-два в год, затем – чаще, ибо этого требовало естество женщины. Эминент давал ей вкусить от своих щедрот, кормил, что называется, «с руки». Это насыщало, пьянило, но не шло на пользу. После она мучилась судорогами, испытывала головную боль; тело ломило, как от лихорадки, подступала тошнота. Но иначе…
Без поддержки фон Книгге ей снились камни склепа, кричащие:
«Иди к нам, ты наша!»
В Ницце в сердце Бригиды закралась безумная надежда. На миг ей показалось, что рядом с Огюстом она избавится от постыдной, гнусной зависимости. Увы, тем, кто в аду, велено оставить надежды.
…«Чего же ты ждешь от меня?» – думала она, засыпая рядом с Эминентом. Ей было плохо. Ей было хорошо. Она знала, что сегодня не увидит во сне – склеп. Помолиться, чтобы небеса послали сон о молодом французе? – нет, это слишком. Не надо. Будет стыдно. Не слушайте меня, небеса. Впрочем, вы давно уже меня не слышите.
В спальне царила тьма.
– Не всегда в нашей воле состоит быть любимыми, – тихо сказал фон Книгге, лежа с закрытыми глазами. – Но всегда от нас самих зависит не быть презираемыми.
О проекте
О подписке