Тон, которым он произнес последнюю фразу, глубоко потряс меня. Мне послышалась в нем непритворная боль и такое глубокое отчаяние, что я прониклась жалостью; за маской не было видно его глаз, да в этом и не было необходимости, потому что из-под таинственного лоскута нижнего края его маски из черного шелка показались, одна за другой, слезы. Он молча указал мне на стул рядом с собой за небольшим круглым столом, занимавшим центр комнаты, где накануне он играл для меня на арфе. Я с большим аппетитом съела несколько раков, крылышко курицы, спрыснутое токайским вином, которое он привез, по его словам, из погребков Кёнигсберга, где когда-то кутил сам Фальстаф. Он же сам ничего не ел и не пил. Я спросила, кто он по национальности и не говорит ли его имя о скандинавском происхождении. Он ответил, что у него нет ни своего имени, ни отечества и что он взял имя Эрик случайно. Потом я спросила, почему он, если уж так любит меня, не нашел иного способа сообщить мне это, зачем было тащить меня с собой и запирать в подземелье. «Очень трудно заставить полюбить себя в могиле», – заметила я. «Что ж, – странным голосом ответил он, – каждый устраивает свои свидания как может». После чего он встал и протянул мне руку, прося оказать ему честь и осмотреть его жилище, но я с тихим возгласом поспешно отдернула свою. То, чего я коснулась, было влажным и костлявым, – я вспомнила, как пахнут смертью его руки. «О, простите! – пробормотал он и открыл передо мной дверь. – Вот моя комната, здесь есть кое-что любопытное… если, конечно, вы захотите посмотреть ее». Я нисколько не колебалась: его поведение, его учтивые слова, весь его вид внушали мне доверие, и потом, я чувствовала, что бояться мне нечего.
Я вошла. Мне показалось, что я попала в склеп. Стены были затянуты черным, только вместо белых крапинок, обычно составляющих погребальный орнамент, там был огромный нотный стан с начерченными нотами «Dies irae»[7]. Посреди комнаты возвышался балдахин, задрапированный полотнами красной парчи, а под балдахином стоял открытый гроб. Я невольно отшатнулась при виде этого зрелища. «Вот здесь я сплю, – сказал Эрик. – В жизни надо привыкнуть ко всему, даже к вечности». Я отвернулась – слишком уж мрачное впечатление производил этот спектакль, – мой взгляд упал на клавиатуру органа, занимавшего бóльшую часть стены. На пюпитре стояла тетрадь со страницами, испещренными красными нотными знаками. Я спросила позволения посмотреть их и на первом листе прочитала: «Торжествующий Дон Жуан».
«Да, – сказал он, – я сочиняю время от времени. Вот уже двадцать лет, как я начал это произведение. Когда оно будет закончено, я положу его с собой в гроб и усну вечным сном». – «Тогда надо как можно дольше работать над ним», – заметила я. «Иногда я сочиняю по пятнадцать дней и ночей кряду и все это время живу только музыкой, а потом не притрагиваюсь к нотам годами». – «Вы не сыграете мне что-нибудь из вашего „Дон Жуана“?» – спросила я, втайне желая сделать ему приятное и преодолевая отвращение при мысли, что придется задержаться в этом жилище мертвеца. «Никогда не просите меня об этом, – мрачно ответил он. – Этот „Дон Жуан“ написан не на текст Лоренцо да Понте, которого вдохновляли вино, любовные интрижки и порок; в конце концов его покарал Господь. Если хотите, сыграю вам Моцарта, эта музыка растрогает вас до слез и внушит вам благие мысли. А мой „Дон Жуан“, Кристина, пылает, хоть кара небесная еще не поразила его».
После этого мы вернулись в салон, который только что покинули. Я заметила, что в доме нет ни одного зеркала, и собралась было поразмыслить об этом, но Эрик уже сидел за пианино. «Видите ли, Кристина, – сказал он, – есть музыка, пронизанная таким ужасом, что она пожирает всех, кто к ней приближается. К вашему счастью, вы еще не слышали такой музыки, иначе вы утратили бы свою юную свежесть и вас никто бы не узнал там, наверху, в вашем мире. Споем лучше из оперы, Кристина Даэ».
Он произнес эти слова: «Споем лучше из оперы, Кристина Даэ» – так, будто бросил мне в лицо оскорбление. Но мне было не до обид, какими бы ни были его слова и тон, – мы сразу начали дуэт из «Отелло», и над нашими головами уже витал дух шекспировской трагедии. Он предоставил мне партию Дездемоны, которую я запела с подлинным отчаянием и ужасом, какого никогда до того дня не испытывала. Соседство подобного партнера, вместо того чтобы все разрушить, необычайно меня вдохновило. События, невольной жертвой которых я стала, странным образом донесли до меня замысел поэта, я находила такие оттенки звучания, которые привели бы в восхищение музыкантов. Голос Эрика потрясал, его жаждущая мщения душа трепетала в каждом звуке, усиливая их мощь. Любовь, ревность, гнев изливались в каждой фразе, спетой нами. Черная маска Эрика напоминала мне лицо венецианского мавра. Это был воплощенный Отелло. Я поверила, что вот-вот его гнев обрушится на меня и я паду под его ударами, и, однако же, как робкая Дездемона, я не сделала ни одного движения, чтобы избежать его ярости. Напротив, меня тянуло к нему, мне казалось счастьем умереть в вихре страсти, но перед смертью я хотела узнать его, чтобы последним взглядом охватить его черты, тот возвышенный образ, воплотивший огонь вечного искусства. Я хотела увидеть лицо «голоса» и инстинктивно, жестом, сделанным помимо моей воли, быстро сорвала с него маску…
О ужас! Ужас! Ужас!
Кристина остановилась, казалось, что она трепещущими руками отгоняет страшное видение, а ночное эхо, до этого принесшее имя Эрика, теперь трижды повторило возглас: «О ужас!» Рауль и Кристина, сблизившиеся еще сильнее благодаря пережитым чувствам, подняли глаза к звездам, которые безмятежно сияли в чистом спокойном небе.
– Как странно, Кристина, – сказал Рауль, – отчего ночь, такая нежная и спокойная, будто наполнена стонами. Я сказал бы, что она горюет вместе с нами.
Она ответила:
– Теперь, когда вы узнали эту тайну, в ваших ушах, как и в моих, всегда будут звучать скорбные стоны. – Она сжала руки Рауля, готового защищать ее от невзгод, и, вздрогнув, продолжала: – Да! Да! Проживи я сто лет, я всегда буду слышать тот нечеловеческий вопль, который он издал, – в нем боль слилась с неистовством ада, в моих глазах навсегда застынет ужас, а уста будут приоткрыты для так и не сорвавшегося крика.
О Рауль! Как избавиться от этого кошмара, если в моих ушах вечно будет звучать его крик, а из памяти никогда не изгладится его лицо! Какой ужас! Как избавиться от него и как вам его описать?.. Вы видели головы мертвых, высушенные столетиями, и, может быть, если только это не было жутким наваждением, вы видели и череп той ночью в Перросе? А еще на прошлом бале-маскараде вы видели Красную Смерть! Но все те головы были неподвижны и, можно сказать, мертвы. Но представьте себе, если сможете, маску Смерти, которая вдруг оживает, где четыре темных отверстия: черные глазницы, провалы носа и рта – пытаются выразить невероятный гнев, нечеловеческую ярость демона, и представьте вместо глаз у него черные дыры, потому что, как я узнала позже, горящие уголья его глаз видны только глубокой ночью. Пригвожденная к стене, я, должно быть, была воплощением Страха, а он – воплощением Уродства.
Тогда он подошел ко мне, страшно скрежеща зубами в провале безгубого рта, и обрушил на меня бесконечный поток безумных фраз и неистовых проклятий… Если бы я знала! Если бы только знала! Он наклонился надо мной. «Смотри! – кричал он. – Ты ведь хотела видеть! Смотри же! Наслаждайся! Напои свою душу моим проклятым уродством! Смотри на лицо Эрика! Теперь ты знаешь, как выглядит „голос“. Скажи, неужели тебе было не достаточно слышать меня? Ты захотела узнать, на что я похож. О, как вы любопытны, женщины!»
И он принялся хохотать, повторяя: «Как же вы любопытны, женщины!» – хриплым, громовым, страшным голосом. Еще он говорил что-то вроде: «Теперь ты довольна? Не правда ли, я красавец? Когда меня увидит женщина, она уже моя! Она полюбит меня на всю жизнь. Ведь я тоже Дон Жуан в своем роде». Потом он выпрямился во весь свой рост, подбоченился и, передергивая плечами и покачивая жутким черепом, заменявшим ему голову, загремел: «Смотри на меня! Смотри! Я – торжествующий Дон Жуан!»
Я отвернулась, умоляя о милости, а он грубо повернул мое лицо к себе, ухватив меня за волосы своими мертвыми пальцами.
– Довольно! – прервал ее Рауль. – Я убью его! Я убью его! Во имя Неба, скажи, Кристина, где находится этот дом на озере, эта столовая? Я должен его убить!
– Замолчи, Рауль, если хочешь это узнать.
– Да! Я хочу знать, как и зачем ты туда вернулась. В этом-то вся тайна, Кристина, берегись! Никакой другой нет! Но так или иначе, я найду его и убью.
– Ах, послушай же меня, Рауль! Послушай, если хочешь все знать. Он схватил меня за волосы, и потом… потом произошло нечто еще более ужасное…
– Ладно, говори! – мрачно произнес Рауль. – Говори поскорее!
– Потом он прошипел: «Что? Ты меня боишься? Ты, может быть, думаешь, что это еще одна маска? Думаешь, что это маска? Так сорви ее, как и ту! Давай же, давай! – прорычал он. – Я хочу этого! Давай сюда твои руки! Если они слишком слабы, я помогу тебе, и мы вдвоем сорвем эту проклятую маску!» Я бросилась к его ногам, но он вонзил мои пальцы в свое лицо, жуткое лицо урода. Моими ногтями он начал рвать свою плоть, страшную плоть мертвеца. «Смотри! – рычал он, и в его горле что-то жутко клокотало. – Смотри и знай, что я весь создан из смерти! С головы до ног! Знай, что тебя любит труп, тебя обожает труп и никогда он тебя не оставит. Никогда! Я расширю этот гроб, попозже, когда наша любовь иссякнет. Смотри, я уже не смеюсь, я плачу… Я плачу о тебе, Кристина, ты сорвала с меня маску и потому никогда не сможешь расстаться со мной! Пока ты не знала, что я так уродлив, ты могла сюда вернуться… и я знаю, что ты бы вернулась, но теперь, когда ты увидела мое уродство… ты приговорила себя навсегда, теперь я тебя не отпущу! Зачем ты захотела увидеть меня, безумная? Даже мой отец не видел меня, даже моя мать, чтобы больше меня не видеть, со слезами подарила мне мою первую маску».
Наконец он меня отпустил и повалился на пол в отвратительных конвульсиях. Потом, как змея, потащился ползком в свою комнату, захлопнул за собой дверь, и я осталась наедине со своим ужасом и мыслями, но, по крайней мере, я избавилась от необходимости видеть его. Буря сменилась благословенной тишиной, покой могилы сменил разразившуюся бурю, и я стала размышлять о последствиях. Последние слова этого монстра мне открыли все. Я сама себя сделала вечной узницей, и мое любопытство стало причиной всех несчастий. Недаром он предупреждал меня… Он повторял, что мне не грозит никакая опасность, пока я не прикоснусь к маске, а я сделала это! Я проклинала свой неблагодарный поступок, но с содроганием думала, что рассуждения монстра были логичны. Да, я бы вернулась, если бы не видела его лица… Он меня растрогал, заинтересовал, разжалобил своими слезами под маской, и я не могла бы не внять его уговорам. Наконец, я не могла быть неблагодарной, невозможно было забыть, что это был «голос», коснувшийся меня своим гением. Я бы вернулась! А теперь, выбравшись из этих катакомб, я бы ни за что не возвратилась сюда. Это означало бы вернуться в могилу к трупу, который тебя любит!
По его неистовству во время той сцены, по тому, как он приближал ко мне черные отверстия своих глубоко спрятанных глаз, я могла оценить степень необузданности его страсти. Он не дотронулся до меня и пальцем, хотя я не могла оказать никакого сопротивления, – значит, в нем монстр сочетается с ангелом, может быть, в нем и вправду есть что-то от Ангела Музыки и он был бы настоящим ангелом, если бы Бог наделил его красотой, вместо того чтобы облечь в столь мрачную, вселяющую ужас оболочку. После того как за ним закрылась дверь, я, испугавшись, что вновь распахнется тот страшный склеп, где стоял гроб, и я увижу его без маски, снова проскользнула в свою комнату и вооружилась ножницами, чтобы лишить себя жизни, – и вдруг раздались звуки органа…
И вот тогда, мой друг, я начала понимать презрительную, приведшую меня в недоумение интонацию, с которой Эрик произнес: «Споем лучше из оперы!» То, что я услышала, не шло ни в какое сравнение с тем, что я обожала до сих пор. Его «Торжествующий Дон Жуан» – не было никакого сомнения в том, что он прибег к своему шедевру, чтобы забыть этот ужас, – так вот, его «Дон Жуан» сначала предстал мне долгим, страшным и величественным рыданием, в которое бедный Эрик вложил всю боль своего проклятия.
Я вспомнила тетрадь с выведенными красным нотами и с легкостью представила, что эта музыка написана кровью. Она ввела меня во все перипетии мученичества, заставила спуститься в бездонную пропасть – обитель этого урода, она рассказывала, как Эрик бьется своей отвратительной головой о мрачные стены этого ада, как сбегает от света и укрывается в склепе, чтобы не пугать людей. Почти поверженная, трепещущая, преисполненная жалости, я присутствовала при рождении мощных аккордов, которые обожествляли Скорбь; поднимавшиеся из бездны звуки, сливаясь, взлетали в небо, как орел поднимается к солнцу. Эта триумфальная симфония, казалось, вот-вот охватит огнем весь мир, и я поняла, что сочинение наконец завершено и что уродство, поднятое на крыльях Любви, осмелилось взглянуть в лицо Красоте. Я была опьянена этим звучанием, и дверь, отделявшая меня от Эрика, поддавшись моим усилиям, отворилась. Услышав меня, он поднялся, но обернуться не посмел.
«Эрик, – вскричала я, – покажите ваше лицо, не опасайтесь ничего! Клянусь вам, что вы самый несчастный и самый возвышенный из людей, и Кристина Даэ вздрогнет, взглянув на вас, лишь вспомнив о величии вашего гения!»
Тогда Эрик обернулся, потому что поверил мне, и я сама – увы! – поверила себе… Он, торжествуя над судьбой, воздел к небу руки и упал к моим ногам, твердя слова любви… Музыка смолкла… Слова любви выходили из его мертвого рта. Он поцеловал подол моего платья, не видя, что я закрыла глаза.
Что еще сказать вам, мой друг? Теперь вам ясна эта трагедия. Это длилось пятнадцать дней и пятнадцать ночей, я лгала; моя ложь была так же ужасна, как монстр, побуждавший меня лгать. Такой вот ценой была оплачена моя свобода. Я сожгла его маску. Теперь, даже когда он не пел, он без страха встречал мой взгляд и смотрел на меня, как побитая собака смотрит на хозяина. Он увивался вокруг меня, как верный раб, и окружил меня самой нежной заботой. Постепенно я внушила ему такое доверие, что он брал меня на прогулку на берег Авернского озера и катал меня в лодке по его свинцовым водам; в последние дни моего заточения он выводил меня проветриться за решетку, которая отгораживает подземелья от улицы Скриба. Там ждал экипаж, который увозил нас в безлюдье Булонского леса.
В ту ночь, когда мы с вами встретились, едва не свершилась трагедия; он болезненно ревнует меня к вам, и мне так и не удалось усыпить его ревность, твердя о вашем скором отъезде. Наконец через пятнадцать дней, в течение которых я поочередно сгорала от жалости, восторга, отчаяния и ужаса, я сказала: «Я вернусь!» – и он мне поверил.
– И вы вернулись, Кристина, – тихо произнес Рауль.
– Это правда, мой друг, я должна сказать вам, что его страшные угрозы во время моего освобождения побудили меня сдержать слово, а кроме того, душераздирающие рыдания, доносившиеся от порога склепа. Да, эти рыдания, – повторила Кристина, горестно качая головой, – привязали меня к несчастному сильнее, чем я сама предполагала в момент прощания. Бедный Эрик! Бедный Эрик!
– Кристина, – начал Рауль, поднимаясь на ноги, – вы говорите, что любите меня, но не прошло и нескольких часов, после того как вы вышли на свободу, как вы уже снова вернулись к нему. Вспомните бал-маскарад.
– Это было условлено заранее. Позвольте напомнить, что эти несколько часов я провела с вами, Рауль… несмотря на большую опасность для нас обоих.
– Все эти несколько часов я сомневался в том, что вы любите меня.
– И вы в этом сомневаетесь до сих пор? Так знайте же, что каждая встреча с Эриком усиливала мой страх, потому что эти приходы не успокаивали его, как я надеялась, а напротив – он все больше сходил с ума от любви, и я боюсь… Да, я очень боюсь!
– Вы его боитесь, но любите ли вы меня? А если бы Эрик был красив, любили бы вы меня, Кристина?
– Несчастный! Зачем испытывать судьбу? Зачем спрашивать меня о чувствах, сокрытых в глубине души, как прячут грех?
Кристина тоже встала, обняла юношу своими прекрасными дрожащими руками и произнесла:
– Послушайте, Рауль! Если бы я вас не любила, я бы не позволила вам поцеловать себя. В первый и последний раз. Вот мои уста!
Он поцеловал ее в губы, но окружавшая их ночь испустила такой стон, что они бежали, будто от надвигающейся бури, и тут глазам влюбленных, где застыл страх перед Эриком, предстала огромная ночная птица, смотревшая на них сверху горящими глазами сквозь струны лиры Аполлона.
О проекте
О подписке