Матушка поместила меня в школу для мальчиков господина Карстенса, в которой, однако, находилась и одна девочка, совсем маленькая, хотя все-таки постарше меня. Мы с ней живо сдружились. Она постоянно говорила о полезном и необходимом, о том, что надо поступить на хорошее место и что ходит в школу она главным образом для того, чтобы научиться хорошенько считать. Мать сказала ей, что тогда она может попасть в экономки на большую ферму. «Я возьму тебя к себе в свой замок, когда сделаюсь вельможей!» – сказал ей в ответ на это я, но она засмеялась и напомнила мне, что я бедный мальчик. Раз я нарисовал что-то вроде замка, назвал его своим замком и стал уверять свою подругу, что меня подменили малюткой, что я знатный ребенок и что ко мне часто являются даже сами ангелы Божии и разговаривают со мной. Я хотел поразить и ее, как поражал старух в госпитале, но на нее мои рассказы подействовали совсем иначе. Она вытаращилась на меня, а потом сказала другим мальчикам, стоявшим возле: «И у него голова не в порядке, как у его дедушки!» У меня даже мурашки по спине забегали. Я-то старался, рассказывал, желая прослыть в их мнении чем-то необыкновенным, а вышло, что меня сочли за помешанного, как мой дед! С тех пор я и не заговаривал с девочкой ни о чем подобном; впрочем, мы с тех пор и перестали быть такими друзьями, как прежде. Я был в школе самым младшим, поэтому, когда другие мальчики играли, учитель, господин Карстенс, водил меня по двору за руку, чтобы меня не сбили с ног. Он очень любил меня, часто угощал пирожными, ласкал, дарил мне цветы и раз даже простил ради меня провинившегося ученика. Один из больших мальчиков не знал урока и был за это поставлен с книгой на стол, вокруг которого сидели мы все; я был неутешен, мне было жаль наказанного, и учитель помиловал его. Милый добрый мой учитель сделался впоследствии начальником телеграфной станции в Торсенге. Он был еще жив несколько лет тому назад, и мне рассказывали, что старик часто говаривал посетителям: «Да, да, вы, пожалуй, не поверите, что я, бедный старик, был первым учителем одного из наших популярнейших писателей! У меня в школе учился Ханс Кристиан Андерсен!»
Осенью матушка иногда ходила по полям и, как библейская Руфь, собирала оставшиеся после жатвы колосья. Я обыкновенно сопутствовал ей. Раз мы забрели в поле барского имения, где был очень злой и жестокий управляющий. Вдруг мы увидали его с огромным кнутом в руках! Матушка и все другие бросились бежать, я тоже, но скоро потерял с голых ног деревянные башмаки, сухие жесткие ожинки стали колоть мне ноги, и я отстал от других. Управляющий уже замахнулся на меня кнутом, но я взглянул ему прямо в глаза и невольно сказал: «Как же ты смеешь бить меня – ведь Господь видит тебя!» И суровый человек сразу смягчился, потрепал меня по щеке, спросил, как меня зовут, и дал мне денег. Я показал их матушке, и она сказала другим: «Что за ребенок мой Ханс Кристиан! Все-то его любят, даже злой управляющий дает ему денег!»
Я рос благочестивым и суеверным ребенком; о нужде я не имел и понятия, хотя мои родители и перебивались, как говорится, с хлеба на квас; мне же казалось, что мы живем в полном достатке. Даже одевали меня хорошо. Какая-то старуха постоянно перешивала для меня старое платье моего отца; три-четыре шелковых лоскутка, хранившихся у матери, служили мне жилетами – их скрещивали на груди и закалывали булавкой, – на шею надевался еще большой шарф, завязывавшийся огромным бантом; голова, лицо и руки всегда были чисто вымыты с мылом, а волосы расчесаны с пробором – щеголь, да и только!
Таким щеголем пошел я с родителями и в театр – в первый раз в жизни. В Оденсе тогда уже был благоустроенный театр. Первые представления, которые удалось мне видеть, давались на немецком языке. Директор, по фамилии Франк, ставил оперы и комедии. Любимой пьесой местной публики была «Дева Дуная». Первая же виденная мною пьеса была комедия Гольберга «Медник-политик», переделанная в оперу. Судя по первому впечатлению, которое произвел на меня переполненный зрительный зал, трудно было угадать, что во мне сидит поэт. Родители рассказывали мне впоследствии, что я как вошел, так и воскликнул: «Ну! Будь у нас столько бочонков масла, сколько тут людей, – то-то я поел бы!» Тем не менее театр скоро сделался моим излюбленным местом, но так как попадать туда мне удавалось всего раз-другой в зиму, то я и свел дружбу с разносчиком афиш Петром Юнкером, и он ежедневно дарил мне по афише, с тем чтобы я разнес за него по нашему кварталу часть остальных; я выполнял условие добросовестно. И вот за невозможностью попасть в театр я сидел дома в углу с афишей в руках и, читая заглавие пьесы и имена действующих лиц, придумывал сам целые комедии. Это были мои первые, еще бессознательные попытки творчества.
Отец читал нам вслух не только комедии и рассказы, но и исторические книги, и Библию. Он глубоко вдумывался в то, что читал, но, когда заговаривал об этом с матушкой, оказывалось, что она не понимала его; оттого он с годами все больше и больше замыкался в себе. Однажды он раскрыл Библию и сказал: «Да, Иисус Христос был тоже человек, как и мы, но человек – необыкновенный!» Мать пришла от его слов в ужас и залилась слезами. Я тоже перепугался и стал просить у Бога прощения моему отцу за такое богохульство.
«Нет никакого дьявола, кроме того, которого мы носим в своем сердце!» – говаривал также мой отец, и меня всякий раз охватывал страх за его душу. Однажды утром на руке у отца оказались три глубокие царапины; он, вероятно, задел во сне рукой за какой-нибудь гвоздик в кровати, но я вполне разделял мнение матери и соседок, уверявших, что это царапнул отца ночью дьявол, чтобы убедить его в своем существовании. Отец вообще мало с кем знался и почти все свободное время проводил или один, или со мной в лесу. Заветной мечтой его было жить за городом, и вот мечта эта чуть было не сбылась. В одно барское поместье потребовался башмачник; для житья ему отводился в ближней деревеньке домик с садиком и небольшим пастбищем для коровы. Даровое помещение и постоянный верный заработок – да можно ли желать большего счастья! И мать и отец только о нем и мечтали! Отцу в виде пробной работы заказали пару бальных туфель; помещица прислала ему шелковой материи, а кожу он должен был поставить сам. Только этими башмаками мы все трое и были заняты несколько дней кряду. Я несказанно радовался, мечтая о будущем садике с цветами, с кустиками, под которыми я буду сидеть и слушать кукушку, и горячо молил Бога исполнить это наше заветное желание. Наконец туфли были готовы, мы смотрели на них с каким-то благоговением – от них ведь зависело все наше будущее. Отец завернул их в платок и ушел. Мы все сидели и ждали, что вот-вот он придет сияющий, вне себя от радости, и дождались – бледного, вне себя от гнева! Барыня даже не примерила туфель, только взглянула на них и объявила, что отец испортил шелковую материю и что его нельзя принять на место. «Ну, если пропала ваша материя, то пусть пропадет и моя кожа!» – сказал отец, вынул ножик и тут же отрезал подошвы! Так ничего и не вышло из наших надежд поселиться в деревне. Все мы горько плакали, а между тем – казалось мне – что бы стоило Богу исполнить наше желание! Но исполни Он его, я сделался бы крестьянином, и вся моя жизнь сложилась бы иначе. Часто впоследствии задавал я себе вопрос: неужели Бог именно ради меня и не дал сбыться заветному желанию моих родителей?
Отец стал еще чаще прежнего ходить в лес – он, видимо, не находил себе места. Военные события в Германии поглощали все его внимание, и он жадно следил за ними по газетам. В Наполеоне он видел своего героя; его быстрое возвышение казалось отцу прекраснейшим примером для подражания. Дания заключила союз с Францией; всюду только и речи было, что о войне, и мой отец решился сделаться солдатом, в надежде вернуться домой уже офицером. Мать плакала, соседи пожимали плечами и твердили, что просто безумие идти на смерть, когда в этом нет никакой нужды. Солдат в то время был какой-то парией; только впоследствии, во время войны с восставшими герцогствами, взгляд на него стал более правильным; люди поняли, что солдат – правая рука страны, держащая меч.
В то утро, когда партия солдат, к которой принадлежал мой отец, выступала из города, я увидал отца веселым и разговорчивым, как никогда; он даже громко пел, но был сильно взволнован, – недаром он так порывисто поцеловал меня на прощание. Я лежал в кори, лежал один-одинешенек; грохотали барабаны, и матушка вся в слезах провожала отца за городские ворота. Когда войска ушли, ко мне пришла бабушка и, глядя на меня своими кроткими глазами, сказала, что я бы хорошо сделал, если бы умер теперь, но что, конечно, Бог все направляет к лучшему. Да, это был первый скорбный день в моей жизни.
Полк, в который поступил отец, между тем не пошел дальше Голштинии; был заключен мир, все добровольцы вернулись к своим прежним занятиям, и все как будто опять пошло по-старому.
Я продолжал играть со своими куклами и детским театром, разыгрывая целые комедии – всегда на немецком языке; я ведь только немецкие комедии и видел. Конечно, мой немецкий язык был какой-то тарабарщиной моего собственного изобретения, в которой встречалось, в сущности, только одно немецкое слово: «Besen» (метла), одно из немногих немецких слов, вынесенных отцом из похода в Голштинию. «И тебе мой поход пошел впрок! – говаривал он в шутку. – Доведется ли тебе побывать когда-нибудь так далеко? А следовало бы! Помни это, Ханс Кристиан!» Но матушка сказала на это, что, пока ее воля, она меня никуда от себя не отпустит, а то, пожалуй, и я сгублю свое здоровье, как отец.
Действительно, здоровье отца было совсем расшатано непривычной походной жизнью. Однажды утром у него начался бред, он говорил о походе, о Наполеоне, выслушивал приказания, командовал. Мать тотчас отправила меня за помощью, только не к доктору, а к одной знахарке, жившей в полумиле от города. Она задала мне несколько вопросов, потом взяла шерстинку, смерила ею мои руки, сотворила надо мной какие-то знаки и, наконец, положила мне на грудь зеленую веточку, взятую, по ее словам, от такого же дерева, как то, из которого был сделан крест Христа. На прощание она сказала мне: «Ступай вдоль реки! Если твоему отцу суждено умереть в этот раз, ты встретишь его привидение». Можно представить себе, какой я должен был испытывать страх! «И тебе ничего не привиделось?» – спросила мать, когда я вернулся и рассказал обо всем. «Нет!» – ответил я, а сердце мое так и колотилось. На третий день вечером отец умер. Тело его оставили лежать в постели, а мы с матерью улеглись на полу. Всю ночь пел сверчок. «Он уж умер! – говорила ему мать. – Нечего тебе звать его; его взяла ледяная дева!» И я понял, что мать хотела этим сказать. Я помнил еще, как прошлой зимой, когда окна все позамерзли, отец показал нам в ледяных узорах на окне что-то похожее на женщину, простиравшую вперед обе руки. «За мною, что ли, пришла?» – сказал он тогда в шутку. Теперь мать вспомнила об этом, и слова ее глубоко запали мне в душу.
Схоронили отца на кладбище Св. Кнуда. Бабушка посадила на его могиле розы. Впоследствии на этом месте похоронили других покойников; теперь и их могилы заросли травой.
После смерти моего отца я был почти совершенно предоставлен самому себе. Мать ходила по стиркам, а я сидел в это время дома один, играл со своим маленьким театром, который сделал мне отец, шил куклам платья и читал разные комедии. Я в то время, как мне рассказывали, был долговязым мальчиком с длинными светлыми волосами, ходил по большей части без шляпы и в деревянных башмаках.
По соседству с нами жила вдова священника Бункефлода с сестрой своего покойного мужа. Они полюбили меня, часто зазывали к себе, и я стал проводить у них большую часть дня. Эта была первая образованная семья, в которой мне пришлось бывать. Покойный священник пользовался немалой известностью за свои песенки в народном духе. В этом доме я впервые услышал слово «поэт», произносимое с благоговением, как нечто священное. Я был уже знаком из чтения отца с комедиями Гольберга, но тут разговор шел не о них, а о стихах, о поэзии.
«Брат мой – поэт…» – говаривала старуха, сестра Бункефлода, и глаза ее так и светились. От нее же узнал я, что поэты принадлежат к счастливейшим избранникам Божиим; в этом же доме впервые познакомился и с Шекспиром, разумеется, в переводе, и очень плохом. Тем не менее смело нарисованные картины, кровавые события, ведьмы и привидения – все это было как раз в моем вкусе. Я не замедлил разыграть шекспировские трагедии в своем маленьком кукольном театре; я ведь живо представлял себе и дух отца Гамлета, и безумного Лира в степи. Чем большее число действующих лиц умирало в данной пьесе, тем она казалась мне интереснее. Вскоре я сам сочинил пьесу; конечно, я начал прямо с трагедии, и, конечно, в ней все умирали. Содержание я заимствовал из старинной песни о Пираме и Фисби, но прибавил от себя еще два лица, отшельника с сыном, которые оба были влюблены в Фисби и оба убивали себя после ее смерти. Чуть ли не вся роль отшельника была составлена из библейских изречений, касавшихся главным образом обязанностей человека к ближним и выписанных из учебника Закона Божия; называлась пьеса «Карась и Эльвира». «Уж лучше бы «Карась и корюшка», – сострила соседка, когда я прочел свою пьесу с большим воодушевлением и самодовольством и ей. Слова ее совсем обескуражили меня, я чувствовал, что она смеется и надо мной, и над моей пьесой, которую так восхваляли все другие. Пришел я со своим горем к матери. «Это она говорит потому, что не ее сын написал такую пьесу», – сказала мне мать; я утешился и взялся за новую пьесу. В ней я хотел вывести короля с принцессой, а потому и писать намеревался высоким слогом. Положим, у Шекспира короли и принцессы говорили точно так же, как и прочие смертные, но мне это показалось не совсем верным. Я стал расспрашивать у матери и у соседей о том, как же на самом деле говорит король, но никто из них не мог хорошенько ответить мне. Еще бы! Король посетил Оденсе уж столько лет тому назад! Насколько им, однако, помнилось, он говорил по-иностранному. Я живо достал какой-то датско-немецко-французско-английский словарь, и все у меня пошло как по маслу. Реплики короля и принцессы были составлены из слов разных языков; например: «Guten Morgen, mon père! Хорошо ли вы sleeping?» Вышло настоящее вавилонское смешение языков, по-моему же, единственное наречие, на котором могли объясняться столь высокие лица. Я читал свою пьесу всем и каждому. Мне самому это чтение доставляло величайшее наслаждение, я думал, что и всем другим оно доставляет такое же.
Сын соседки работал на суконной фабрике и уже кое-что зарабатывал. Я же все болтался без всякого дела, как говорили соседи, вот мать и решила тоже отправить меня на фабрику. «Не ради заработка, – говорила она, – но тогда я, по крайней мере, буду знать, где он и чем занят». Бабушка с сокрушенным сердцем повела меня туда. Не думала она дожить до того, что увидит меня среди всех этих несчастных мальчиков! На фабрике работало много немецких подмастерьев; они громко пели и весело разговаривали. Плоские шутки вызывали бурный восторг. Я слушал их, но не понимал, и вижу теперь, что невинный ребенок может слышать подобные вещи без всякого вреда – они не доходят до его сердца.
Я обладал тогда прекрасным высоким сопрано, которое сохранил даже до пятнадцати лет. Я знал, что всем приятно слушать мое пение, и, когда меня на фабрике спросили, не знаю ли я каких-нибудь песенок, я сейчас же начал петь и привел всех в восторг. Я пел, а работу мою справляли за меня другие мальчики. Покончив с пением, я рассказал, что умею также представлять комедии. Я знал наизусть целые сцены из комедий Гольберга и трагедий Шекспира и бойко декламировал их. Подмастерья и работницы дружески кивали мне, смеялись и хлопали в ладоши. Так прошли первые дни моего пребывания на фабрике, и такое времяпрепровождение казалось мне очень веселым. Но вот однажды, когда я по обыкновению тешил компанию пением и все дивились нежности и высоте моего голоса, один из подмастерьев вскричал: «Наверно, это не мальчик, а девочка!» С этими словами он грубо схватил меня. Я дико закричал; другим подмастерьям эта грубая шутка понравилась, они присоединились к товарищу, схватили меня за руки и за ноги, я завизжал благим матом, вырвался из их рук и опрометью бросился бежать домой к матери. Я был стыдлив, как девочка. Узнав, в чем дело, мать сейчас же дала мне слово не посылать меня больше на фабрику.
Я опять стал бывать у вдовы Бункефлод, слушал ее чтение, сам читал вслух и, кроме того, учился у нее шить; мне это было крайне необходимо для моего кукольного театра. Я сшил также в виде подарка ко дню рождения вдовы белую шелковую подушечку для иголок. Много лет спустя я еще видел ее в целости и сохранности. Познакомился я также с другой вдовой священника. Она брала из частной библиотеки романы, которые я читал ей вслух. Помню, один из них начинался приблизительно так: «Стояла бурная ночь; дождь так и хлестал в окна». «Вот прекрасная книга!» – сказала вдова. В простоте душевной я спросил: «Почему вы знаете?» – «Сразу видно по началу!» – сказала она, и я с особым почтением посмотрел на нее: какая умная!
Однажды осенью мать отправилась со мною в поместье близ ее родного города Богенсе. Она служила когда-то у родителей помещицы, и та давно уже звала ее к себе в гости. Годами я радовался в ожидании этого посещения, и наконец оно должно было состояться. Мать и я провели в дороге два дня, пришлось идти пешочком. Поместье было прекрасное; приняли и накормили нас отлично, да и сама деревня произвела на меня такое впечатление, что я ничего лучшего и не желал, как остаться там навсегда. Были мы там как раз во время сбора хмеля. Я сидел с матерью в овине в кругу целой толпы деревенских баб и парней. Все мы были заняты чисткой хмеля. Работа шла под рассказы и разговоры о всевозможных удивительных приключениях. Черт с копытами, привидения и прочая нечисть – все это было известно здесь всем. Один старый крестьянин сказал между прочим, что Бог знает все, что совершается и должно совершиться. Слова эти произвели на меня глубокое впечатление, и я не мог отделаться от них. Под вечер мне случилось несколько отойти от дома. Я очутился у глубокого пруда и, взобравшись на один из больших камней, лежавших в воде, подумал: «Неужели Бог может знать все, что должно случиться! Ну вот, положим, Он назначил мне дожить до глубокой старости, а я вот возьму да и брошусь в воду и утоплюсь! И не выйдет так, как Он хочет!» И я твердо решил утопиться. Я уже подошел к самому глубокому месту, и вдруг новая мысль озарила мою душу: «Это дьявол хочет взять власть над тобою!» Я громко вскрикнул и бросился оттуда со всех ног, отыскал мать и с плачем кинулся к ней на шею. Но ни она, ни кто-либо из других не могли допытаться, что со мной. «Он, верно, увидел нечистую силу!» – сказала одна из женщин. И я сам готов был поверить этому.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке