Читать бесплатно книгу «Сказка моей жизни» Ганса Христиана Андерсена полностью онлайн — MyBook
 



Очутившись снова в беспомощном положении и ломая себе голову, как бы найти выход из него, куда идти, к кому обратиться, я вдруг вспомнил, что тут же в Копенгагене живет поэт Гульберг, брат того полковника из Оденсе, который всегда относился ко мне с таким участием. Скоро я разузнал, что он живет возле того самого кладбища, которое так красиво воспел в одном из своих стихотворений. Я уже стеснялся лично рассказывать о своей нужде и поэтому написал ему письмо, а когда мог рассчитывать, что оно дошло до него, отправился к нему сам. Я застал его среди книг и курительных трубок. Он принял меня очень ласково и, видя из моего письма, насколько хромает у меня правописание, обещал подзаняться со мною родным языком. Проэкзаменовав меня по-немецки – я сказал, что говорил на этом языке с Сибони, – Гульберг справедливо нашел, что я и тут нуждаюсь в помощи, и обещал заниматься со мной и по-немецки. На мои нужды он назначил весь доход с одной из своих брошюр. Об этом узнали, и собралось что-то около ста далеров. Вейзе также продолжал принимать во мне участие и устроил в мою пользу подписку; в ней участвовали даже две служанки Сибони. Они сами изъявили желание внести по третям девять марок из своего жалованья. Правда, они остановились на первом же взносе, но все-таки успели выказать свое доброе сердце, и за то им спасибо! Впоследствии я потерял их из виду. В числе лиц, давших Гульбергу обещание вносить свою лепту в течение года, был также композитор Кулау. Он тоже вырос в бедности; мне рассказывали даже, что его зимой во время морозов посылали с разными поручениями, и он раз поскользнулся и упал с бутылкой пива; осколки от нее попали ему в глаз, и глаз вытек.

Когда хозяйка, у которой я жил на упомянутой улице, узнала о деньгах, собранных для меня Гульбергом и Вейзе, она охотно согласилась взять меня в нахлебники. Она подробно описала, как хорошо мне будет у нее и сколько есть в городе дурных людей, и я проникся убеждением, что только у нее я могу найти себе вполне надежное убежище. Отведенная мне комната была, в сущности, пустым чуланом без окон, свет проникал в нее только через открытую дверь из кухни; но хозяйка предоставила мне сидеть у нее в комнате сколько мне угодно. Мне было предложено попробовать, как хорошо она станет поить и кормить меня, а затем через два дня дать решительный ответ. При этом она предупредила меня, что возьмет с меня за все двадцать далеров в месяц, ни гроша меньше! Вот тебе и раз! А и все-то мои ресурсы, вместе взятые, составляли не больше шестнадцати далеров в месяц, и их должно было хватать мне не только на пищу, но и на все прочие нужды.

«Да, платите мне двадцать далеров!» – твердила хозяйка; на другой день после обеда она сказала то же, да еще опять завела речь о гадких и злых людях, к которым я легко мог попасть! Она собиралась уходить из дома и просила меня за время ее отсутствия окончательно обдумать все и дать ей решительный ответ; в случае же, если я не соглашусь на ее условия, я могу сейчас же отправляться восвояси!

В то время я быстро привязывался к людям и в течение двух дней, проведенных у нее в доме, успел полюбить ее, как мать; я чувствовал себя у нее совсем как дома, и уйти от нее было для меня истинным горем, да и куда, к кому? Я с удовольствием отдал бы ей все шестнадцать далеров, но ей все было мало! И вот я в грустном раздумье стоял один посреди комнаты; хозяйка ушла; слезы так и текли у меня по щекам. Над диваном висел портрет ее покойного мужа, и я был в то время таким еще ребенком, что подошел к портрету и смазал глаза покойного своими слезами, воображая, что он тогда почувствует, в каком я горе, и, может быть, как-нибудь смягчит сердце своей вдовы, так что она согласится оставить меня у себя за шестнадцать далеров. Она, впрочем, верно, и так сообразила, что больше денег выжать из меня нельзя, и, вернувшись, сказала, что оставляет меня за шестнадцать далеров. Как я был рад! Я благодарил и Бога, и покойного. На другой день я принес ей все деньги и был бесконечно счастлив, что у меня теперь есть свой угол; зато у меня не осталось ни гроша на самые неотложные нужды.

Я находился посреди самых «тайн» Копенгагена, но не умел еще читать их. У хозяйки была, кроме меня, еще одна жиличка, молодая ласковая дама. Она занимала комнату во двор, жила уединенно и по временам плакала. К ней никто не ходил, кроме ее старого папаши. Он всегда приходил по вечерам. Я обыкновенно отворял ему дверь и впускал через кухню. Он был одет в старое пальто, с завязанной платком шеей и в шляпе, надвинутой на брови. Говорили, что он приходил к дочке пить вечерний чай, и тогда уж к ней никого не впускали – он был нелюдим. Ко времени его прихода она всегда становилась как-то особенно грустна.

Много лет спустя, когда я жил уже в иных, более счастливых условиях, когда так называемый высший свет отворил мне двери, я увидел однажды вечером среди освещенного зала важного пожилого господина, увешанного орденами; это-то и был старый папаша-нелюдим, которому я открывал кухонную дверь, когда он, бывало, являлся в своем старом пальто к дочери. Мы не узнали друг друга; по крайней мере, вряд ли ему пришло в голову, что я когда-то бедным мальчиком отворял ему дверь в том доме, где он выступал в качестве гастролера. Я же видел в нем тогда лишь почтенного папашу и думал только о собственной своей сцене и театре. Да, несмотря на свои шестнадцать лет, я все еще, как и в Оденсе, продолжал играть в куклы и в кукольный театр собственного изделия. Ежедневно я шил куклам новые наряды, а чтобы добыть для этого пестрых тряпок, ходил по магазинам и выпрашивал образчики материй и шелковых лент. Фантазия моя была до того поглощена этими кукольными нарядами, что я часто останавливался на улице и рассматривал богатых, разряженных в шелк и бархат барынь, представляя себе, сколько королевских мантий, шлейфов и рыцарских костюмов мог бы я выкроить из их одежд. Мысленно я уже видел все эти наряды у себя под ножницами! И в таких-то мечтах я мог проводить целые часы.

В карманах у меня, как сказано, не было ни гроша; все мои деньги шли хозяйке; когда же мне случалось исполнить для нее какое-нибудь поручение в отдаленной части города, она всегда давала мне за это серебряную монету в восемь скиллингов. Я заработал эти деньги, говорила она; она не хотела никого обижать! На эти деньги я покупал себе писчую бумагу или разные комедии. В книгах беллетристического содержания у меня недостатка не было: я доставал их сколько угодно из университетской библиотеки. От вдовы Бункефлод я узнал, что старый ректор университета Расмус Нюроп – сын простого крестьянина и учился в гимназии в Оденсе; вот я в один прекрасный день и пошел к нему, как к земляку. Моя оригинальная особа понравилась старику, он полюбил меня и позволил мне приходить в библиотеку на «Круглой башне» и читать, сколько хочу, с условием ставить книги на место. Я исполнял условие добросовестно и тщательно берег книжки с иллюстрациями, которые мне позволялось брать на дом. Я был так рад этому!

Вскоре у меня явилась еще новая радость: Гульберг упросил Линдгрена [4] готовить меня в актеры. Линдгрен стал задавать мне учить роли разных Генриков из комедий Гольберга и простаков, считая их моим амплуа. Мне же хотелось играть «Корреджио» [5]! Линдгрен позволил мне выучить и эту роль. Я продекламировал ему монолог Корреджио в картинной галерее, и хотя Линдгрен до начала моей декламации и спросил меня с некоторой насмешкой: неужели я воображаю, что мне удастся походить на великого художника, тем не менее выслушал меня со все возраставшим вниманием. Когда же я кончил, он потрепал меня по щеке и сказал: «Да, чувство в вас есть, но актером вам не быть. Что же именно выйдет из вас – сказать трудно! Поговорите с Гульбергом: нельзя ли вам учиться по-латыни? Это все-таки проложит вам путь к университету!»

Мне попасть в университет! Об этом я уже давно перестал мечтать. Сцена казалась мне куда ближе и милее. Но не мешало, конечно, учиться и по-латыни. Чего стоила одна возможность гордо сказать: «Я учусь латыни!» Прежде всего я посоветовался с доброй женщиной, которая доставила мне однажды даровые уроки немецкого языка, но она сказала, что уроки латинского языка самые дорогие уроки в свете и что тут на дарового учителя рассчитывать нечего. Гульберг, однако, упросил одного из своих друзей, покойного пробста Бенцина, заниматься со мной по-латыни два раза в неделю без всякой платы.

Балетный солист Далэн с женой, выдающейся артисткой, гостеприимно открыли мне двери своего уютного дома, в то время единственного, в котором я бывал. Большинство вечеров я проводил у них, и ласковая сердечная хозяйка была для меня почти матерью. Далэн стал брать меня с собой в балетную школу – все-таки ближе к сцене! Там я проводил все утро у длинной палки, вытягивал ноги и учился делать battement, но, несмотря на все усердие и доброе желание, я подавал мало надежд. Далэн объявил, что из меня вряд ли выйдет что-нибудь больше фигуранта. Но спасибо и за то, что я хоть мог бывать за кулисами. В то время порядки были не особенно строгие, и за кулисами всегда толклось множество посторонних лиц. Даже на галереях за кулисами собирались зрители – стоило заплатить плотнику или машинисту несколько скиллингов. Тут зачастую бывали и представители лучшего общества. Всех ведь тянуло заглянуть в тайники театра! И я знавал многих барынь и барышень аристократок, которые являлись сюда инкогнито, не брезгуя близким соседством с разными кумушками из простых. За кулисы я, следовательно, уже пробрался, потом мне позволили и сидеть на самой последней скамейке в ложе фигурантов. Невзирая на мою долговязую фигуру, на меня все еще смотрели, как на ребенка. И как я был счастлив!

Мне казалось, что я уже переступил за порог сцены и принадлежу к составу труппы; на самом же деле я еще ни разу не выступал на сцене. Но и эта давно желанная минута наконец настала. Однажды шла оперетта «Два маленьких савояра». Ида Вульф (теперь камергерша Гольштейн) была тогда ученицей Сибони, и я часто встречал ее у него. Она всегда обходилась со мной мило и ласково, и вот как раз перед началом оперетты мы столкнулись с ней за кулисами, и она сообщила мне, что во время сцены на рынке всякий, даже театральный плотник, может выйти на сцену, чтобы изображать народ. Следовало только предварительно подрумянить себе щеки. Я живо нарумянился и вне себя от счастья вышел на сцену вместе с другими. Я увидел перед собою рампу, будку с суфлером и темную зрительную залу. Я был одет в свое обычное платье; если не ошибаюсь, все в то же конфирмационное. Оно еще держалось, но, сколько я ни чистил его щеткой, сколько ни зашивал, оно выглядело уж очень плохо. Шляпа моя была слишком велика и то и дело съезжала мне на глаза. Я сознавал все эти недостатки и, чтобы скрыть их, прибегал к различным – увы! – довольно неуклюжим уловкам. Я боялся выпрямиться, тогда бы сейчас обнаружилось, что куртка чересчур коротка; каблуки у сапог были стоптаны, и это, конечно, тоже мало содействовало ловкости моих движений. Кроме всего этого, одной моей худой долговязой фигуры было достаточно, чтобы рассмешить всякого; я знал это по опыту. Но в данную минуту я все-таки чувствовал себя вполне счастливым: я впервые выступал на театральных подмостках! Тем не менее сердце мое так и колотилось. Один из певцов, игравший тогда важную роль, а теперь забытый, вдруг взял меня за руку и насмешливо поздравил с первым дебютом. «Позвольте мне представить вас датской публике!» – сказал он и поволок меня к рампе. Ему хотелось, чтобы надо мной посмеялись; я это понял, слезы выступили у меня на глазах, я вырвался от него и убежал со сцены.

В то время Далэн ставил свой балет «Армида». В ней должен был участвовать и я, в качестве тролля, в страшной маске на лице. Г-жа Гейберг, тогда еще маленькая девочка, также участвовала в этом балете, и в нем-то я и увидал ее в первый раз. Наши имена появились на афише впервые в один и тот же день. Для меня это было настоящим событием: имя мое появилось в печати! Я уже видел в этом залог моего бессмертия! Дома я весь день любовался этими печатными буквами, а вечером, ложась спать, взял афишу с собой в постель, зажег свечу и все упивался своим напечатанным именем, прятал афишу под подушку и опять вынимал ее… Да, вот было счастье!

Я проживал в Копенгагене уже второй год. Деньги, собранные для меня по подписке Гульберга и Вейзе, иссякли; я стал годом старше, перестал уже быть таким ребенком, по крайней мере, стеснялся уже откровенно говорить со всеми и каждым о своей нужде. Я переехал к одной вдове шкипера, но у нее я получал только чашку кофе по утрам. Настали тяжелые, мрачные дни. В обеденное время я обыкновенно уходил из дома; хозяйка предполагала, что я обедаю у знакомых, а я сидел в это время на какой-нибудь скамейке в Королевском саду и ел грошовую булку. Редкий раз решался я зайти в какую-нибудь столовую низшего сорта и отыскать там себе местечко где-нибудь в углу. Сапоги мои совсем разорвались, и в сырую погоду я постоянно ходил с мокрыми ногами; теплой одежды у меня тоже не было. Я был, в сущности, почти совсем заброшен, но как-то не сознавал всей тягости своего положения. В каждом человеке, заговаривавшем со мной ласково, я видел истинного друга; в бедной каморке своей я чувствовал присутствие Бога, и часто по вечерам, прочитав вечернюю молитву, я, как ребенок, обращался к Нему со словами: «Ну, ничего; скоро ведь все уладится!» Да, я твердо верил, что Господь Бог не оставит меня.

Еще с самого раннего детства во мне жило такое представление, что как проведешь первый день нового года, так проведешь и весь год. Я больше всего желал в наступавшем году быть принятым в труппу – тогда ведь и жалованье не заставило бы себя ждать. В день Нового года театр был закрыт, но пробраться на сцену было можно. Я прокрался мимо старого полуслепого сторожа и скоро очутился среди кулис и декораций. Сердце у меня так и колотилось, но я прямо прошел через всю сцену к оркестру, стал на колени и хотел продекламировать отрывок из какой-нибудь роли, но… ничего не приходило мне на ум. Что-нибудь, однако, да надо же было продекламировать, если я хотел в наступавшем году играть на сцене, и вот я прочел громким голосом «Отче наш». После того я ушел вполне убежденный, что мне в течение года удастся выступить в какой-нибудь роли.

Но проходили месяцы, а мне все не давали никакой роли; настала весна, и пошел уже третий год моему житью в Копенгагене. За все это время я только раз побывал в лесу. Однажды я пешком отправился в «Dyrehaven» [6] и здесь забыл всех и вся, созерцая зрелище народного веселья. Наездники, зверинцы, качели, фокусники, вафельные пекарни с разряженными голландками, евреи и толпы народа, режущие ухо звуки скрипок, пение, шум и гам – все это увлекло меня тогда куда больше, чем сама природа прекрасной лесистой местности.

1
...

Бесплатно

4.3 
(53 оценки)

Читать книгу: «Сказка моей жизни»

Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно