– Да, знаю, прости, что навязываю, это же не те известные итальянские марки, которые ты предпочитаешь…
– Дурочка! – почти искренне возмутилась Вера. – Это очень красиво! Я с радостью надену твою вещь!
Я трудилась несколько месяцев, а когда закончила, позвала на примерку Веру. Я удивилась, когда та пришла ко мне домой с пакетом, в котором лежала юбка и жемчужное ожерелье.
Когда она переоделась и вышла, я ахнула. Случайно или нет, но блузка цвета шампанского, которую я вязала долгими ночами, необыкновенно сочеталась с шелковой кремовой юбкой и ниткой жемчуга такого же оттенка.
– Нравится?! – спросила Верка, и в её голосе слышалось больше утверждение, чем вопрос. – Да, стиль – это в крови. Какая же я тонкая штучка! – приговаривала Вера, крутясь перед зеркалом. Я всё ещё продолжала сидеть в полном восхищении и не заметила даже, что на самом деле подруга ни разу не сказала мне ни одного слова благодарности, не отметила тонкость работы. Она просто нахваливала свой вкус, сочетание оттенков, материалов и подобранных аксессуаров. Ей даже в голову не пришло предложить мне деньги за кропотливый труд. Через несколько минут, так и оставаясь в моей блузке, она выпорхнула из квартиры, быстро чмокнув меня на прощанье.
Правда, на следующий день Вера пригласила меня на чашечку кофе и подарила красивую и очень дорогую ручку. Непонятно, зачем нужен был мне «Паркер», но тогда я была тронута…
Вспоминая это сейчас, сидя в машине, я ухмыльнулась про себя: «Сперла у какого-нибудь из своих любовников. За ней не залежится».
Воспоминания отвлекали от нудной дороги.
После случая с блузкой Вера стала чаще заходить ко мне домой, несколько раз оставалась ночевать. Про себя она рассказывала мало, всё больше расспрашивала меня про семью, погибшего отца, про мать-затворницу. Особенно интересовалась происхождением такой хорошей квартиры и дачи.
Я рассказала, что папа был летчиком-испытателем, он старше мамы на 15 лет, и я у них поздний ребенок. Это всё, чем я могла поделиться с посторонними людьми. Как я могла рассказать им, что папа был мне не просто близким человеком, он был частью меня, или я была частью его? Не знаю. Я до сих пор могу расплакаться, вспоминая его. Наверное, в мире не было людей ближе нас. Он чаще был на испытаниях самолётов и учениях, чем дома. И поэтому я помню каждый день, проведённый с ним. Поговорить с Дедом Морозом было для меня не так важно в детстве, как провести день с папой. Он был лучшим другом, наставником, учителем. Каждый миг, проведённый с ним, наполнял меня. Мне казалось, что я всемогущая волшебница, столько силы и знаний папа мне дал. У нас не было конфликтов, что случаются у подростков с родителями. С мамой – да, я повоевала. За короткие волосы, косметику, современную и дикую, на её взгляд, музыку, за пирсинг. Но с папой я не помню ни одного эпизода. Он мог улыбнуться, когда я выходила из своей комнаты с боевым раскрасом или адским начёсом. И в глазах его были и любовь, и удивление, и добрый смех. Не задевая моих чувств, одним только взглядом, он убеждал меня, что это не моё. Когда он погиб, мой мир рухнул. Я не могла найти утешения и у мамы. Она замкнулась в своём горе, а выйдя на пенсию, переехала на дачу. Мы не могли с ней говорить об отце. Мы вообще не могли с ней говорить. От глупых и отчаянных поступков меня остановили воспоминания об отце. Как человек военный, он и мне привил трезвое и рациональное мышление и умение держать свои чувства под контролем. Я редко плакала, я стыдилась своих слёз. Моё увлечение искусством и потом кружевами спасло меня. Но я замкнулась, полностью ушла в свой мир. И только Вере удалось растормошить меня. «Мышка стала показывать носик из норки», – шутила она надо мной.
Я даже и не заметила того момента, с которого подруга практически переехала ко мне в квартиру. Сначала это были случайные ночевки-девичники, потом звонки: «Привет, подруга, не спишь? Я тут в театре поблизости, могу заскочить».
Я, как старая затворница, которая вечерами любила сидеть над своими кружевами и ломать голову над усовершенствованием станка, не очень радовалась неожиданному наскоку подруги, но та и не нуждалась в общении: заваливалась спать в свободной спальне матери. В какой-то момент Вера чаще стала ночевать у меня, чем не бывать. У меня самой же язык не поворачивался попросить подругу приходить реже. Отдавая Вере должное, она старалась быть полезной и благодарной за приют: выхватывала из моих рук бланки с коммунальными платежами и оплачивала их, покупала продукты, заменила старую стиральную машину, завела красивое постельное белье не только для себя, но купила мне пару наборов и пышное немецкое одеяло.
По выходным я все чаще старалась уезжать к маме на дачу, а когда возвращалась, то стала замечать следы присутствия мужчины в доме.
– У тебя был гость? – не выдержала и спросила я Веру.
– Да, – нисколько не смущаясь, ответила она. – Ты не волнуйся, это мой старый друг, реально СТАРЫЙ, – подчеркнула она с усмешкой, – очень серьезный и влиятельный.
– Хорошо, Вера, но мне неприятно, что в моём доме происходят твои встречи. Прошу тебя, не делай так больше, – выговорила я, но в глубине души я понимала, что Вере совершенно наплевать на мою просьбу. После этого разговора я старалась заранее звонить и предупреждать Веру, прежде чем вернуться домой, чтобы не попасть в глупую ситуацию и дать возможность подруге замести следы любовного свидания.
Однажды Вера пришла поздно, когда я уже спала. Она открыла дверь своим ключом и тихонько постучалась в мою комнату.
– Мышка, – Вера упорно называла меня этой кличкой за мою любовь к серому цвету, затворничеству и, как я подозреваю, миниатюрную фигурку, – Мышка, ты спишь?
– Уже нет, – простонала я, – ты что так поздно?
– Мышкин, хи-хи, Нарушкин, я замуж выхожу…
– Да ладно, – подскочила я на кровати. – Поздравляю! А кто он? Почему не знакомила? – я забыла про сон и закидывала вопросами подругу. И только теперь я заметила, что Вера пьяна.
Вера медленно сползла вдоль стены и засмеялась сквозь слёзы.
– Кто он? – пьяно засмеялась она, – щас описаешься от смеха, его фамилия Нарушкин! Ты – Мышка! А я – Нарушкина! Слушай, у тебя выпить есть? Тошно как-то, – простонала Верка, с трудом поднялась и, шатаясь, держась за стену, пошла на кухню. Открыла холодильник, нашла початую бутылку водки, неизвестно сколько времени стоявшую в холодильнике, налила большой стакан и залпом выпила. Я стояла на холодной кухне в тонкой ночной рубашке, и моему удивлению небыло предела. Я никогда не видела Нику пьяной. Та даже шампанское не пила. Просто брала в руки бокал, если ей предлагали на вечеринке, так и ходила с ним весь вечер, ни разу не прикоснувшись губами к его краю.
– Чё смотришь? – обернулась на меня пьяная и очень некрасивая в этот момент Вера. Не нравлюсь? – она икнула, взяла сигарету, зажгла её со второй попытки, не переставая икать, потом снова налила рюмку водки, перестала икать и посмотрела на меня неожиданно трезвым и внимательным взглядом. Но когда она начала говорить, стало ясно, что она абсолютно пьяна.
– Ты же не знаешь про меня ничего? Нет, не знаешь… И никто не знает…
Вера глубоко затянулась и начала грустный рассказ по свою жизнь.
***
– Родилась я в небольшом пыльном городке. И весь этот город когда-то пахал на единственную фабрику в городе. Мамашка моя замуж вышла рано, по залёту. Папашка, как среднестатистический русский мужик, пил безбожно. А мать, как все русские бабы, терпела и даже рискнула родить через пять лет замужества еще одного ребенка, надеясь, что это папашку остановит. Но тут грянула перестройка, фабрика перестала существовать, и город остался без работы. Папашка, конечно же, нашел единственный способ решения проблемы – больше запить. Мать в отчаянии тоже стала прикладываться к бутылке, и когда её супруга переехала электричка, для приличия запричитала, но в душе испытала облегчение.
Надо было как-то выживать с двумя маленькими детьми. Она работала на рынке, и тогда нашим папой на время становился дядя Азик, потом мыла полы в кооперативе, и вечерами у нас гостил дядя Вася, и так далее. Сколько их было, не помню. Но хорошо помню, как мать готовилась к встрече очередного ухажёра: накрывает стол, ставит бутылку водки, знакомит нас с дядькой и отправляет спать. После каждого короткого романа она с одержимостью бралась за новый, но дядьки всё чаще сменяли друг друга, а мать всё больше и больше пила.
Но тут появился Фёдор Игнатьевич.
Верка снова налила себе водки, закурила сигарету и взглянула на меня. Я вздрогнула, увидев, сколько ненависти было в её глазах.
– Этот был другой. Не пил, не курил… Сам такой с виду худенький, маленький, лысенький. Но на самом деле – весь из мышц. Он занимался всякими восточными техниками, не ел мяса, пел какие-то странные мантры. Мать, конечно же, пить бросила, с ним пророщенную пшеницу ела, утром подскакивала, чтоб Феденьке сок свежий из морковки и свеклы сделать. Соседи только ахали и восхищались, как же нам повезло. Фёдор Игнатьевич хорошо зарабатывал, за нами следил. Мы с сестрой чистенькие ходить стали, утром бегали, в проруби зимой купались. И матушка наша – трезвенница. Даже машина у нас была! И всегда мы вместе… Но никто не знал об аде, в котором мы жили.
Всё в доме держалось на страхе и контроле. Мы с сестрой должны были вставать в шесть утра, обливаться ледяной водой, делать сто отжиманий и приседаний, бежать несколько километров и купаться в ледяной воде, учить наизусть мантры. И за малейшее непослушание – наказание. Стоять в углу на коленях, отжиматься на кулаках, голодать и прочие воспитательно-садистские методики. Единственное, что Фёдор Игнатьевич не делал со мной и сестрой – не бил. Бил он мать. Регулярно. У него даже специальная плётка была. Из кожи. Он через день закрывался с матерью в спальне, и мы с сестрой, в ужасе прижавшись друг к другу, слышали свист плети и удар ею по плоти. Мать кричала в подушку. Потом она, мне кажется, привыкла…
Мы просили маму уйти от Фёдора Игнатьевича. Но она только вздыхала. Мама всё больше молчала, худела, и однажды, придя из школы, я увидела её ноги, которые болтались у меня перед лицом. Она повесилась. Вот так, взяла и повесилась. В один миг решила свою проблему.
Вера замолчала. По её лицу текли слезы. Я хотела подойти к подруге, обнять её, но та так тяжело взглянула на меня, что я отпрянула.
– Я плохо помню похороны… Меня словно поместили в прозрачный короб, и мне казалось, что всё происходит не со мной, я словно наблюдаю чью-то чужую, ужасную жизнь… – Вера глубоко затянулась сигаретой, протянула руку, чтобы налить еще водки, но передумала, замолчала и долго смотрела в тёмное окно. – Через несколько дней Фёдор Игнатьевич вызывает меня в спальню и мерзким таким голосом, тихим и склизким, спрашивает, почему я ничего не делаю, что должна делать – не бегаю, не слежу за домом. Я с удивлением на него смотрю, а он как заорет: «Ты должна меня слушаться! Всегда! Во всём! Снимай штаны!» Эта тварь хватает плётку, которой он избивал маму, и замахивается на меня. Я в ужасе отскакиваю, падаю на кровать. Он рвёт на мне одежду и стегает плёткой по всему телу, я ору, но потом вспоминаю о сестрёнке и ору в подушку, как мама. И вдруг он останавливается, падает на меня, и я чувствую у себя между ног… Потом он затих и даже нежно поцеловал меня…»
Вера подняла на меня тяжёлый пьяный взгляд. И тут я не выдержала и бросилась к подруге. Я обняла ее, прижала к груди и заревела.
– Хватит, Марин, не жалей меня. То, что нас не убивает, то делает нас сильнее.
– Сколько тебе было лет?
– Тринадцать.
– Тварь. Какая же тварь!
– Да, он был трусливой, закомплексованной тварью. И так продолжалось до моих шестнадцати лет. Регулярно. Плётка и насилие. Я даже научилась отключаться. Просто отключаться. Представляешь, как меня это закалило… Но всё чаще, когда он меня насиловал, я обдумывала план мести… в деталях…
Когда мне исполнилось шестнадцать, я уже была девушкой видной. Конечно, породой я не вышла. Гены – папаши-алкоголика и мамаши из деревни. Но это научило меня правильно использовать свои недостатки и подчеркивать достоинства. У меня был высокий рост, сиськи четвёртого размера, уверенная походка, умение правильно использовать косметику. Злость и месть сделали меня целостной и крепкой. Я хотела одного – растоптать эту тварь. И для этого мне нужен был план.
В нашем городе, как в любом российском городе, были свои авторитеты и бандиты, – усмехнулась Вера. – С одним из них я и сошлась. Лютый – его кличка, как у собаки, – был такой же отчаянный и злой, как я. Но со мной он превратился в котенка. Я легко научилась им управлять. Но мне надо было торопиться. Я всё реже бывала дома, и мой опекун уже боялся меня трогать, видя моих друзей. Но там оставалась моя сестрёнка….
Я рассказала про Фёдора Игнатьевича Лютому. Он был просто в бешенстве. Он порывался сразу же пойти и пристрелить его. Но я хотела другого. Я хотела, чтобы он мучился… долго, как мама, как я эти три года регулярного насилия…
Его нашли только через год. В лесу, со следами пытки… К этому времени Лютого застрелили другие братаны. И дело замяли.
– Ты? Ты видела, как его пытают? – я в ужасе отпрянула от подруги.
– Да, – равнодушно сказала Вера. – И знаешь, что самое ужасное? Я ничего не почувствовала. НИЧЕГО… Не было удовлетворения, стыда, жалости… Ничего. Пусто. Этот гад всё во мне убил…
Мы сидели молча до самого утра… Под грузом рассказа Веры я не могла пошевелиться. Вера курила и смотрела в окно.
Потом встала, взяла сумку и ушла.
Я не видела её и ничего не слышала о ней несколько лет.
***
1941 год
Он смотрел на неё и чувствовал, что задыхается от счастья. Ему тяжело дышать, словно он вобрал в легкие всю радость мира, всю свою грядущую радость. И только острая, как удар ножа, мысль остановила этот поток вселенского счастья: «Такого больше никогда не будет. Такого больше никогда не будет! Такого больше НИКОГДА не будет!!!»
Николай зло отбросил соломку, которую крутил в руке, пока любовался, как его Ганя кормит грудью крепкого восьмимесячного Ванятку. Ганя с тревогой взглянула на мужа. Она моментально улавливала перепады его настроения. Николай подошёл к жене и сел перед ней на корточки.
– Какая же ты красивая! А глаза у тебя! Они как… – Николай оглянулся вокруг, словно ища помощь и подсказку. – Я не знаю… Сегодня утром у бабушки я вдруг разглядел её старую икону. У Божьей Матери твои глаза… – он посмотрел на сына и погладил его по голове. – Я хочу, чтобы у него были твои глаза…
– Мои глаза – глаза еврейки, и ты знаешь, что для Ванечки это плохо… – грустно сказала Ганя, беря малыша за пальчик. Тот упорно трудился над маминой грудью.
– Ерунда! Как мне надоела эта чушь! – вскочил на ноги Николай.
– Это не чушь! Тебе об этом напомнили только что, когда в партию не взяли, – грустно возразила Ганя.
Николай резко развернулся и пошёл к хате. Он слышал, как Ванечка снова заплакал. Он плохо спал всю ночь, наверное, его пугали раскаты странного грома, доносившиеся с запада. Но дождь так и не пошёл.
Николай Буленко был настоящим комсомольским вожаком. Убеждённый, цельный и верный. Работая на угольной шахте города Шахтинска, он возглавлял комсомольскую организацию и уверенно шёл вперед – к вступлению в Коммунистическую партию.. Но на последнем партийном собрании его кандидатуру отклонили. Виной всему – жена-еврейка с родственниками – врагами революции.
Николай впал в ярость, и впервые у него не нашлось аргументов.Только отчаяние от этой абсурдной причины. Он любил Ганю столько, сколько помнил себя. Они жили на одной улице, их дома стояли по соседству, их родители дружили долгие годы. Все праздники, все будни они с Ганей были вместе. И любовь к ней – чистая, абсолютная – всегда жила в нём. Нет Гани – нет Николая. Так он знал и чувствовал. Он всегда видел рядом с собой нежный взгляд Ганиных глаз, полных мудрости и странной для молодой девушки печали. Николай даже не помнил, чтобы он как-то особенно готовился сделать предложение Гане. Просто пришло время, и они стали жить вместе, законно, как полагается советской семье. Они никогда не ругались и не спорили. Просто не было необходимости. Они были единым целым, но никогда не задумывались об этом. Просто жили. Мечтали о детях, своём доме. Николай знал, что когда-нибудь станет директором шахты. Может, это и нескромно для советского человека, но он чувствовал, что в нём кипит огромная сила и энергия, он хорошо обучается и принесёт пользу Советской Родине.
И тут случился удар. Его не приняли в Коммунистическую партию. Всё… Это крах надежд. Самое ужасное было, что он искренне не понимал: за что?! Из-за Гани? Его Гани? Той, что часть его самого, его жизнь, его прошлое, его будущее? Снова думая об этом, в душе Николая разразились такая обида и ярость, что он стал поспешно собирать вещи, чтобы вернуться обратно домой, в Шахтинск. Ганя оставалась на всё лето с малышом у бабушки Николая в станице Пригорной.
Ганя с Ваней вернулись со двора в прохладную хату. Она с тревогой наблюдала за мужем, который нервно натягивал городскую одежду и метался в поисках кепки.
– Ты приедешь в выходной? – тихо спросила Ганя.
Николай остановился, посмотрел на жену и сына.
– Конечно, Ганечка. Куда же я денусь.
Они обнялись у порога, и Николай широко зашагал к поселковому совету, где его ждал попутный грузовик одноклассника Витьки.
Около здания поселкового совета Николай с удивлением увидел толпу станичников. Все стояли под прикрепленным высоко на столбе громкоговорителем и, замерев, слушали звучный голос диктора Левитана:
– Сегодня, 22 июня 1941 года…
– Николай! Буленко! – окликнул с крыльца Прохорец Михаил Михайлович, глава станичного совета. – Срочно дуй со мной в Шахтинск! Директор ждёт! Комсомольцев надо собирать!
Николай попытался объяснить, что хотел бы добежать до Гани, всё рассказать, успокоить, но Михаил Михайлович уже садился в грузовик и нетерпеливо махал Николаю. Тот растерянно оглянулся в толпу односельчан и заметил свою пятнадцатилетнюю сестру Люсю.
О проекте
О подписке